Орел и решка, или игра без правил

 

 

            Глава 1

Неожиданный вояж

 

Душевный дискомфорт — вот что он испытывал. Только когда был чем-то занят, становилось легче. Но стоило расслабиться — в самолете ли, в экспрессе, который уже в Москве вез от аэропорта, или в гостинице, когда зашел в свой номер, зажег свет, поставил чемодан и откинулся, не раздеваясь, в кресле, — как мысль упрямо возвращалась к утреннему происшествию.

...В Москву было несколько рейсов, и Леонид Михайлович решил не пороть горячку, но и слишком не медлить. Изучив расписание, остановился на утреннем десятичасовом. Прикинул: в двенадцать он в Москве, в тринадцать тридцать в центре; если повезет с гостиницей, то останется время засветло побродить по городу.

Проснулся, как всегда, рано и легко. Эта его способность случалось даже вызывала зависть. В молодости так трудно вскакивать ни свет ни заря, особенно когда лег под утро. А Ленечка — хоть бы что. Когда жил в общежитии, ребята завидовали.

Покойная мама в такие теперь далекие детские годы говаривала: «Солнышко ты мое! Оно вот так же сразу открывает глазки...» Маму это умиляло.

Господи, было ли это? Ни от кого больше ничего подобного не слышал. Да и можно ли услышать еще от кого-нибудь то, что говорила мама? Разве что в юности от девочки, которая готова для тебя на все. Но это уже другая любовь. Она как молоко: сначала сбежит,потом пригорит — чада не оберешься. А не поставь на огонь — прокиснет. И все же первая девичья нежность, хоть ее и не хватает надолго, почти возвышается до бескорыстной маминой любви.

Тут была еще одна болевая точка: Леонид Михайлович подумал о дочери Наденьке, которая как раз вступала в эту безоглядную, опасную пору...

Сегодня утром проснулся оттого, что в комнату зашла жена. Подумал: хочет взять что-нибудь. Но она сказала:

— Можно тебя на минутку?

Вид у нее был не то испуганный, не то растерянный.

— Что случилось?

— Там, в прихожей... Я что-то не пойму...

Жена отнюдь не была трусихой, поэтому он удивился. Да и в прихожей все было, как обычно. На небольшом столике под зеркалом стояла хозяйственная сумка.

Леонид Михайлович все еще ничего не понимал. Посмотрел на жену недоуменно. Софочка, кстати, была в этот утренний час особенно мила, и он грешным делом подумал, что их размолвка, пожалуй, затянулась. Розовый халат с кокетливой кружевной оторочкой был ей очень к лицу. В шлепанцах на босу ногу она была ему по плечо; выглядела такой незащищенной, и от нее так знакомо пахло...

И тут в сумке под зеркалом послышался шорох.

Софочка невольно подалась назад. Отвечая на это движение, Леонид Михайлович осторожно и легко обнял ее. Однако это продолжалось не более мгновения. Она шевельнула плечами, высвобождаясь, а когда почувствовала, что руки его потяжелели, повернулась и глянула так, как никогда, пожалуй, не смотрела. Софочкино лицо выражало брезгливость. Шут ее знает, была ли эта гримаса искренней (все женщины, в конце концов, актерки), но от Лёнечкиного умиления и нежности не осталось и следа.

И тут в сумке снова что-то зашевелилось. На этот раз и Леонид Михайлович насторожился.

Нелепо выглядели они, полураздетые, в тесной прихожей, уставившись на сумку.

— Что у тебя там? — спросил Леонид Михайлович. У Софочки даже губы побелели.

— Как обычно — кошелек, перчатки, бумаги...

— Я не об этом.

Глупый вопрос, и сам понимал, что глупый. Откуда ей знать, что там? Мелькнула утешительная мысль: может, и брезгливость ее направлена на то, что там, в сумке?..

— Отойди, пожалуйста.

Леонид Михайлович открыл дверь на лестничную клетку и взял сумку. Взял аккуратно — за ручку и нижний уголок. Подошел к двери и наклонил сумку, словно выплескивал воду за порог. И оттуда вывалилось что-то серое. В первый момент не понял, что это, и только на лестнице разглядел, как скачет, торопится вниз крыса. Ей приходилось прыгать со ступеньки на ступеньку, и при этом она вскидывала задние ноги.

Леониду Михайловичу показалось, что на повороте крыса подняла голову и посмотрела на него красными глазами.

Пустячный эпизод. Мало ли что на свете бывает! Если о чем и стоит подумать, то только: как эта нечисть попала в женину сумку? А он и сейчас, вспоминая утреннюю историю, чувствовал стеснение в груди и даже покалывание в сердце.

Право, надо было ехать поездом. За сутки до Москвы отлежался бы, отошел, наполнился новыми впечатлениями, мыслями, разговорами, заботами. А так даже опомниться не успел. Утренняя крыса оставалась такой же реальностью, как этот бешеный поток машин на улицах, как проститутка, которую наметанным взглядом отметил в вестибюле гостиницы, и жалкий бродячий пёс у ее подъезда.

Не сказать, чтобы он так уж верил в приметы и предзнаменования. Хороших примет просто не признавал, посмеивался над тёщей, когда та пыталась толковать сны. Но такие вот странные, дурацкие происшествия при всей их ничтожности, мелкости способны были выбить из колеи. Да и не только его. Леонид Михайлович знал это и за другими.

Недовольство собой и раздраженность. Город был чужим и неуютным. Какого лешего он вообще здесь?

Лет десять назад это еще можно было понять. Тогда были если не планы, то смутные надежды. Не пропал кураж, живы были амбиции. А теперь, когда получил вызов на совещание в столицу, только удивился безмерно: «Я-то им зачем?» В первый момент не понял ничего. А потом все-таки сердце забилось. Старая кляча, которой примерещи лось, что она жеребенком скачет по зеленому лужку...

Если точнее, то предполагалось не совещание, а какой-то семинар, и пришел не вызов, а приглашение — об оплате проезда в бумажке ни гу-гу. И все-таки рванулся. Рванулся, отдавая себе, правда, отчет в никчемности и бесполезности поездки.

Рвануться-то он рванулся, а толку! Сидел бы дома, если бы не шеф. Тот повертел бумажку с приглашением, и Леонид Михайлович вдруг увидел: проняло. Не настолько, чтобы просто отпустить, но все же проняло. Во взгляде шефа появились удивление и интерес.

— Вы что-то писали для них?

— Да так — небольшое исследование.

— О чем?

— О Фете.

— О чем?..

— Об Афанасии Афанасьевиче Фете.

Имя шефу явно ничего не сказало, но виду не подал:

— А-а-а...

Неплохой, в сущности, мужик — живет сам, дает жить другим. И сохранил некоторый пиетет к сочинительству.

— Слушайте, Леонид Михайлович, а как у нас на этот год с фондами на бумагу?— Все обещают, но пока глухо. Приходится побираться.

— Вот и езжайте. Займетесь бумагой и побываете на этом своем симпозиуме. Ведь хочется?

Леонид Михайлович благодарно улыбнулся: хотелось. Шеф между тем задумался.

— Вы в курсе последних событий? Я имею в виду наш юбилей...

— Ну как же. Я сам по вашему поручению рылся в архивах...

На взгляд Леонида Михайловича, это была пустая затея. Кому-то из местных умников пришло в голову отметить столетний институтский юбилей, хотя дата была явно высосана из пальца. Впрочем, сам же он, Леонид Михайлович, роясь в архивах, и пытался обосновать правомерность этой круглой даты: в 1879 году, ровно сто лет назад, в здешней провинциальной глуши был-де зажжен светильник научно-техничес кого прогресса...

Обосновать обосновал — и дату, и факт, так сказать, «зажжения» (см. Облгосархив, фонд такой-то, опись такая-то, дело такое-то, листы такие-то), но он же в узком кругу говорил, что между тем, созданным сто лет назад делягой купцом предприятием и их нынешним никчемным НИПКТИ (научно-исследовательский проектно-конструкторс кий и технологический институт) столько же общего, сколько между свечами — церковной, геморроидальной и автомобильной свечой зажигания. При этом не без подтекста имелось в виду, что НИПКТИ — геморроидальная свеча.

Леониду Михайловичу порой приходили в голову поистине экстравагантные сравнения. К счастью, умел держать их при себе — институтская общественность его не поняла бы. Перед нею, общественностью, была угроза: злые дяди пытались прикрыть НИПКТИ, задуть светильник, утверждая, что он коптит и вообще едва тлеет. Так то оно так, но допустить это было невозможно. И родилась хитроумная мысль о юбилее.

В местной газете уже писали: традиции, преемственность, весомый вклад и несомненный приоритет.

Поможет ли? Раньше надо было думать!.. И какое отношение это имеет к его поездке?

— Обком нас поддержал, — раздумчиво сказал шеф. — Представление послали на орден Трудового Красного Знамени... Дали бы хоть «Знак Почета»... Как вы думаете?

Обалдеть можно. Леонид Михайлович пожал плечами.

— У вас, говорят, свояк работает в Совмине... Посоветуйтесь, попросите разведать. Надо надавить со всех сторон. Я даже Свистунова попросил написать...

— А при чем тут он?

Свистунов был институтский снабженец.

— В Восемнадцатой армии служил с Брежневым.

С ума сойти. Как тут не подумать об элементах фарса, непременно присутствующих в нашей истории... Каждый тянет одеяло на себя, и пресловутая Восемнадцатая армия, где начальником политотдела (всего лишь!) был нынешний Вождь, стала поистине притчей во языцех, служившие в ней вдруг оказались чуть ли не главными героями Великой Отечественной войны — во всяком случае первыми претендента ми на почести и внимание. Это породило даже очередную серию анекдотов про Вождя...

Но финал разговора был и вовсе неожиданным.

— Зайдите в бухгалтерию, — сказал шеф. — Я позвоню, чтобы выдали рублей двести из премиального фонда. На непредвиденные расходы...

Леонид Михайлович ёрнически подумал: а как же с тезисом Вождя об экономике, которая «должна быть экономной»? Недавно, кстати, мастурбировали по этому поводу на очередном партсобрании. А две сотни ведь определенно пойдут в распыл...

Однако об этом лучше было все же помалкивать, хоть — при желании — и с ухмылкой. Леонид Михайлович и позже ухмылялся, вспоминая беседу: вовремя ушел из кабинета, пока директор рубашку не начал с себя снимать — на все был готов человек, лишь бы остаться директором. Очень хочется. И то: на что еще он годен?

Но это — так, между прочим. А теперь — внимание, внимание, внимание...

 

ЗАЯВЛЕНИЕ АВТОРА, ИЛИ EX ANIMO[1]

 

Как-то несколько даже неожиданно оказалось, что я прожил на белом свете довольно долго. Не мыслил себя стариком, а вот вступил в этот возраст. Как сказано в Писании: оценка твоя мужчине от двадцати лет до шестидесяти должна быть пятьдесят сиклей серебряных, а от шестидесяти и выше — только пятнадцать. Выходит, красная цена мне — пятиалтынный.

Не знаю, как это у других, а для меня — неожиданность. Но по-прежнему нет уверенности ни в чем, и теперь это находит совершенно четкое выражение: вместо того, чтобы заниматься делом, я топчусь вокруг него, без толку спрашиваю себя: а стоит ли погружаться еще глубже в эту историю, историю Забродина Л. М.?

Дело в том, что первый шаг уже сделан. Еще несколько лет назад. Не зная, с какой стороны подступиться к самому Леониду Михайлови чу, я рассказал о его близких — главным образом о жене. Не скажу, что она вызывает у меня безоговорочную симпатию, однако же недурна собой, не страдает столь свойственной женщинам импульсивностью, не вздорна, не сварлива, более того — разумна и, что немаловажно, в свое время была, насколько я знаю, без памяти влюблена в Лёнечку. Вполне добропорядочная дама. Но интересовал меня все-таки Лёнечка, Леонид Михайлович. Сама история была рассказана ради того, чтобы хоть в первом приближении понять именно его.

Не знаю, сумею ли объяснить причину моего интереса и нужно ли это делать. Возможно, как-нибудь попытаюсь, но вообще-то грош цена объяснениям, если сам рассказ не получился.

Гораздо проще объяснить мое «не безоговорочное» отношение к жене Леонида Михайловича. Дело в том, что она меня недолюбливает. Видимся редко (в сущности — почти не видимся), но она считает меня конфидентом мужа и даже его советчиком. Если первое имеет, как говорится, некоторые основания, то относительно второго Софья Петровна заблуждается. Я давно понял, что поступки большинства людей и, может быть, особенно людей слабых (а Леонида Михайловича с некоторыми оговорками можно отнести именно к таким) непредсказуемы и часто идут им же самим во вред, а потому не суюсь ни к кому со своими советами. Даже избегаю этого.

Впрочем, тут достаточно и первого — навязанной мне и принятой мною роли доверенного лица, конфидента. Какая жена будет с симпатией относиться к человеку, которому, по ее убеждению, известно о муже нечто такое, чего она сама не знает? Словом, Софья Петровна недолюбливает меня, и я плачу ей взаимностью. Все это, разумеется, вполне корректно, в пределах допустимого.

Но в этом ли дело! О том ли забота?! Все эти проблемы человек, одержимый зудом писательства, решает на ходу, как решил я, скажем, непростой вопрос узнаваемости персонажей. Я придумал им другие имена, размыл и замаскировал некоторые обстоятельства, так что с этой стороны вряд ли нужно чего-либо опасаться. Беспокоит другое: смогу ли? успею ли? Сколько оттенков в этом «смогу» и как однозначно-жестоко: успею ли?

Так не проще ли плюнуть на всё, унести с собой сам замысел тривиальной в общем истории жизни Леонида Михайловича, отдать последние свои годы какому-нибудь неспешному, неторопливому и уж во всяком случае не изнурительному занятию?

Но странным образом не могу отступиться. Понимаю необязатель ность затеи, во всем сомневаюсь, а отступиться не могу. Значит, так тому и быть. Что же касается конечного результата, то постараюсь о нем не думать. Будь что будет. Как написал, обращаясь к читателю без малого четыреста лет назад некий однорукий чудак: «Ты можешь говорить об этой истории все, что тебе вздумается, не боясь, что тебя осудят, если ты станешь хулить ее, или же наградят, если похвалишь».

 

И з г а з е т

КАКИМ БУДЕТ ФЕВРАЛЬ?

Капризна нынешняя зима — то крепкие морозы, то оттепель. А каким ожидается февраль? На вопрос корреспондента «Правды» отвечают сотрудники Гидрометцентра СССР:

На большей части европейской территории СССР в первые дни месяца — тепло и пасмурно. Затем зима возьмет свое — снова ударят морозы, наступят солнечные дни...

ЕДИНАЯ ВОЛЯ МИЛЛИОНОВ

В обстановке единства и сплоченности советского народа вокруг Коммунистической партии продолжаются в стране предвыборные собрания. Первыми кандидатами в депутаты Верховного Совета СССР трудящиеся единодушно называют руководителей КПСС и Советского государства. Это с новой силой свидетельствует о горячем одобрении мудрой внутренней и внешней политики партии, безграничном доверии масс ее боевому штабу — ленинскому Центральному Комитету, Политбюро ЦК во главе с товарищем Л.И. Брежневым.

ДУХОВНЫЕ БОГАТСТВА — НАРОДУ

Выдающаяся роль в развитии марксистско-ленинской теории принадлежит Генеральному секретарю ЦК КПСС, Председателю Президиума Верховного Совета СССР товарищу Л. И. Брежневу. Широкий отклик у нас в стране и за рубежом получили его теоретические труды, а также книги «Малая земля», «Возрождение», «Целина», отражающие наиболее яркие страницы нашей советской истории.

            Центральный Комитет КПСС и Совет Министров СССР приняли постановление «О дополнительных мерах по подготовке к проведению весенних полевых работ в 1979 году».

Началось практическое претворение в жизнь закона о земельной реформе, принятого недавно правительством Демократической Республики Афганистан. В соответствии с этим законом в провинции Гильменд в торжествен ной обстановке были вручены крестьянам документы на право владения 300 участками земли.

ФИГУРНОЕ КАТАНИЕ: БЕССПОРНОЕ ЛИДЕРСТВО

В день открытия чемпионата Европы по фигурному катанию в Загребе советские одиночники, как и на предыдущем европейском турнире, завоевали две малые медали — золотую и бронзовую.

 

Глава 2

Л. М. Забродина тянет на шалости

Леонид Михайлович любил гостиницы. Сама гостиничная обстановка для него как бы дышала свободой. Здесь он чувствовал себя легко и раскованно. Возвращаясь, не надо было думать о том, как объяснить свое позднее возвращение. Можно, не снимая пальто, плюхнуться в кресло. Можно бросить пальто на кровать. Не обязательно переобуваться в прихожей... Ну и т. д. Мальчишеская, школярская, конечно, свобода, о которой взрослому человеку неудобно вроде бы и говорить, но все-таки.

Можно, задернув шторы, создать себе иллюзию полного одиночества в этом суетном мире. Можно ни с кем не разговаривать! Вернувшись глубокой ночью с мороза и покидав где попало вещи, можно тут же залезть под горячий душ, а потом в чем мать родила расслабленно добраться до постели...

Можно привести к себе кого угодно и никому до этого нет дела. Если соблюдать, понятно, правила игры, не зарываться.

Все это, естественно, возможно в приличной гостинице, когда у тебя отдельный номер с удобствами и, желательно, подальше от дежурной по этажу.

И вот у него этот отдельный номер, который он добыл лихим кавалерийским наскоком, за окном шумит, высится этажами Москва, а радости нет.

Не потому ли, что «кавалерийский наскок» обошелся недешево? Раньше все держалось на чистом обаянии, а на этот раз пришлось вложить в паспорт четвертную.

Улучил момент, выбрал в окошке девицу попрожженней и протянул через головы паспорт: «Посмотрите броню...» Тут важно не топтаться, проявить спокойную уверенность, стать на пару минут нахалом. «Чья броня?» — спросила девица, и он назвал журнал, куда был приглашен на совещание. Назвал, заранее зная, что здесь никакой брони нет, что участников таких совещаний расселяют в лучшем случае где-нибудь в районе Останкина, но надо было подыграть, и он подыграл и был вознагражден листочком, который девица вложила в паспорт вместо четвертной.

Заполняя листок, Леонид Михайлович в графе о сроке пребывания написал: 20 февраля. Вряд ли он будет в Москве три недели, однако чем черт ни шутит...

И в прежние времена, говоря по совести, все это держалось не на одном только обаянии — приходилось отдариваться, но так вот жестко, по-деловому довелось действовать впервые. «Года к суровой прозе клонят...» Но, может, дело не в одних годах и ушедшей молодости, а в ужесточении ритма самой жизни?

Оставив в номере чемодан, вышел пройтись. Никакой программы на сегодняшний вечер не было, и Леонид Михайлович решил не торопить события. В тот, первый момент он все-таки испытывал облегчение: главная проблема всякого приезжего человека решена. Номер казался уютным, гостиница солидной, Москва величественной. Знал: пройдет совсем немного и выяснится, что от окна дует, а кран горячей воды в ванне скручен, телевизор расстроен, а в буфете на этаже бессовестно обсчитывают и кофе готовят невыносимо жидкий...

С Москвой было связано слишком многое, чтобы любить ее или не любить, однако в разное время она встречала его по-разному. Бывало, поворачивалась теплым, мягким боком, а то приходилось набивать шишки, натыкаться на углы. На этот раз все будет проще. Ему ничего от Москвы не нужно. Приехал, поживет и уедет. В вестибюле по-прежнему толпились командировочные. Какой-то почтенный лысый гражданин в пальто с каракулевым воротником гневно выговаривал той самой девице-администратору. Слышалось: «Министерство... Госплан... Управляющий трестом...» Дурачок. Плевать этой девице на то, что ты где-то там у себя, в Завертяевске или Губошлепове, управляешь трестом. Не таких видали.

Немолодой человек, а ведет себя глупо. «Качает права» — так, кажется, это называлось в дни нашей молодости. Тут два варианта: или ты заведомо имеешь право, или изловчись. А этот, как видно, привык у себя в Губошлепове брать горлом. Но здесь, мой милый, Москва. Здесь от тебя никто не зависит, никому ты не страшен, вот и болтаешься, как дерьмо в невесомости.

У входа в ресторан, как всегда, очередь.

Леонид Михайлович вышел на улицу.

Всякий раз при взгляде на те из московских улиц, где особенно сильно движение, на ум приходило одно и то же: ринувшиеся на зеленый глазок светофора машины напоминали взбесившееся стадо, хотя никогда в жизни он такого стада не видел. Машины фыркали, рычали, грохотали, в тесноте и давке обгоняли друг друга, то ли удирая от неведомой опасности, то ли мчась на врага, чтобы смять его, затоптать тысячами колес.

Машины двигались однако не сплошным потоком, а как бы сгустками, порциями, «квантами», словно их проталкивало своими толчками некое сердце. И он подумал, что это сердце огромного головоногого, моллюска, спрута — пугающего наше воображение слизняка. Природа наделила эти существа силой, а теперь кое-кто из людей ученых с осторожностью, робостью признает будто бы за ними и непонятный нам темный разум...

В своей склонности к праздномыслию (так определяла это жена) Леонид Михайлович уподобил было людей — и себя в том числе — мельчайшим тварям, микроскопическим созданиям, которые, заполняя пустоты, щели в нутре этого монстра и перемещаясь в нем, иногда подкармливают его, снабжают необходимым, а то переносят болезни, несут разрушение... Впрочем, он тут же привычно пресек эту мысль, потому что боялся таких уводящих бог весть куда, расслабляющих мыслей.

Он просто стоял у гостиницы и смотрел на Москву. Впервые за долгие годы без сожаления и горечи. Он перестал чувствовать себя москвичом. Отболело. Москва стала чужим городом.

Пульсировала улица, сеялся редкий снежок, было промозгло и сыро, плыла грязь по тротуару, и он думал: у нас, на севере, сейчас лучше.

Однако отрешиться от былой привязанности совсем не значит перестать признавать достоинства. А они у Москвы были. Те же букинистические магазинчики, где Леонид Михайлович в каждый приезд находил что-нибудь интересное. Покупал, правда, с каждым приездом все меньше. Иногда, узнав цену книги, только покачивал головой.

В давно знакомом магазинчике ничего не переменилось. Даже девушка за прилавком стояла та же и все так же рассеянно барабанила пальчиками по стеклу. Обратив внимание на эти пальчики, он чуть улыбнулся: замуж так и не вышла...

Прошлый раз купил здесь комплект «Новой иллюстрации» — еженедельного приложения к «Биржевым ведомостям». Сначала глянул — ничего особенного. Подумал только: насколько больше в то проклятое царское время было газет, журналов и всяческих приложений к ним, насколько интересней и разнообразней нынешних они делались. А сейчас, при советской власти, все на одно лицо, сбылась мечта Козьмы Пруткова о введении единомыслия в России. И, похоже, так будет до скончания веков...

Комплект за 1910 год был растрепанный и неполный, потому и продавался недорого. Хотел уже отложить в сторону — не покупать же только из-за дешевизны, жена и так ворчит, что книги заполонили квартиру. Но вдруг мелькнула некая мыслишка, и он начал листать. Ноябрьские и декабрьские номера были все целы, а в них — об уходе и смерти Толстого. Конечно, не бог весть какая это редкость, и все же уносил журналы как подарок. Даже пожелал, уходя, девице хорошего жениха. Не нашелся, видать, жених. А может, и не искала. Их, этих нынешних, иной раз просто не поймешь. Раньше все было ясно: каждая девушка хотела выйти замуж. А теперь, похоже, сами не знают, чего хотят.

Леонид Михайлович оглядел прилавок, потом стеллаж за спиной девушки. Старые книги вызывали какое-то ностальгическое чувство, заставляли думать, что такие понятия, как «родина» и «чужбина», относятся не только к месту, но и ко времени, к эпохе, так сказать. В своей, нынешней эпохе он чувствовал себя неуютно. Не потому, что в прошлом было бы лучше — кто это может знать? Но в прошлом продиралась сквозь тернии и все-таки торжествовала в умах если не сама истина, то поиски, стремление к ней, а настоящее подчинилось наглой, беспардонной, воинствующей и вместе с тем, как это ни странно, трусливой лжи. В книгах это особенно чувствовалось. У Леонида Михайловича эта всепроникающая ложь вызывала тоску и ощущение собственной беспомощности. Умение лгать, по-видимому, одно из свойств всего живого, оно проявляется уже в мимикрии. И люди — поодиночке или сорганизовавшись — всегда лгали, но так, как сейчас, с таким размахом и бесстыдством...

Конечно, оглядываясь назад, легко говорить о зыбкости того, что современникам казалось несокрушимым. Но, во-первых, не окажемся ли мы сами когда-нибудь в положении таких современников, а главное — прошлое, минувшее, представленное в облике дореволюционных книг, выглядит несмотря ни на что, несмотря на крах, разгром, поражение, все-таки весомее и устойчивее настоящего. Право. Леониду Михайловичу казалось иногда, что минувшее, побежденное, оплеванное, материализо вавшись в эти еще сравнительно недавно никому не нужные, валявшиеся на чердаках книги, как бы берет теперь реванш.

Как всегда, интересное в магазинчике было, но Леонид Михайлович сам понимал, что он не настоящий покупатель — все это не для него, он может лишь случайно высмотреть, выискать что-нибудь. Хотелось хотя бы любопытства ради полистать лежавшие под стеклом томики Гиппиус и Фрейда (в наше время их только ругали, но не издавали никогда и даже в библиотеках держали, кажется, в фондах спецхрана, куда нужен особый допуск), однако девица за прилавком скучала так неприступно и высокомерно, что он почувствовал себя провинциалом, не решился беспокоить ее впустую.

Там же, под стеклом, привлекала внимание родословная книга дворян Тамбовской губернии. И на это, как видно, есть спрос. Цену определили в 150 рублей — чья-то месячная зарплата.

— Находятся любители? — спросил Леонид Михайлович. Ему хотелось, чтобы девица его узнала.

— А разве покупают только любители? — В ее глазах не дрогнуло ничего. Господи! Перед этими глазами мелькает столько разных лиц! Леонид Михайлович девице был неинтересен.

— А кто же?

— Те, у кого есть деньги. — Ответила убежденно и веско.

Заглянув через витрину в «Гастроном», Леонид Михайлович увидел, что давки нет (мясной отдел уже закрыт, а водочного здесь не было). Решил зайти — надо обзавестись обычным джентльменским набором на случай, если придется принимать гостей: бутылка коньяку, пара лимонов, конфеты, коробка шпрот.

В гостинице начинался вечерний пик. Если час-полтора назад волнение ощущалось только у стойки администратора, то теперь людские водовороты возникали и у входа в ресторан, откуда уже слышалась музыка, и у всех четырех лифтов, куда втискивались люди с портфелями, пакетами, коробками, пузатыми сумками. По оберткам пакетов с эмблемами ГУМа, ЦУМа, «Детского мира» можно было определить сегодняшние маршруты гостей столицы.

В сумках были большей частью апельсины. Их покупали те, кто не сегодня-завтра собирался уезжать. Леонид Михайлович подумал, что и себе нужно будет купить накануне отъезда килограммов пять апельсинов. Если они еще будут к тому времени.

Оживленней стало и на этаже. Уверенный в себе волоокий брюнет привычно и лениво охмурял коридорную; открылся буфет — запахло кофе, яичницей и сосисками; пройдя дальше, Леонид Михайлович увидел через распахнутую дверь, как компания молодых людей в трикотажных спортивных костюмах (своеобразная вечерняя униформа командировочных) сооружает застолье; из номера напротив слышался знакомый голосок политического телеобозревателя...

А что предстоит ему в этот первый московский вечер? Никаких планов не было.

Для начала решил обжить номер. Достал из чемодана несессер, шлепанцы, просторную домашнюю куртку, папку с бумагами. Разложил по местам. Рассеянно полистал гостиничный проспект. Сунул в холодильник сверток с остатками домашней еды. Снял трубку и убедился, что телефон работает.

Лимон был толстокорый, и Леонид Михайлович наполовину очистил его, прежде чем отрезать несколько кружочков. Откупорил коньяк и плеснул на донышко стакана. Потом чуток добавил. Может, пойти взять кофе? Но в буфете наверняка сейчас очередь...

Коньяк был вполне ничего, хоть и московского разлива. Резковат, конечно, но что с него взять: три звездочки, самый дешевый.

Леонид Михайлович пригубил стакан, пожевал дольку лимона и снова потянулся к гостиничному проспекту. Так и есть: телефон на коммутаторе, выход в город через девятку...

Согревая стакан в руке, побалтывая в нем маслянистую жидкость, Леонид.Михайлович усмехнулся: до чего же все-таки забавно устроен человек — не может не играть даже с самим собой. Ведь знал же с самого начала, чем все кончится. Даже когда говорил себе: никаких-де планов на сегодня нет. И это кружение вокруг телефона было не случайным. И то, что карманная книжечка с адресами и телефонами уже лежит на столе...

Открыл книжечку на букве «В». Там значился Виноградов Евгений Степанович. Снял трубку. Взвизгнув, она запела на высокой, нервной ноте: отозвался гостиничный коммутатор. Набрал девятку и услышал спокойное, ровное гудение городской станции.

Допив одним глотком коньяк и словно собравшись с духом, Леонид Михайлович начал вертеть телефонный диск. По совести, сам не знал, хочет ли, чтобы ему ответили. Это было, как игра в чёт-нечет.

Ответил, как он и ожидал, женский голос:

— Алло!..

— Евгения Степановна? Женя? — сказал Леонид Михайлович. И после несколько затянувшейся паузы: — Здравствуйте. Вас беспокоит Забродин Леонид Михайлович, если вы спустя год еще помните такого...

Эту последнюю фразу приготовил заранее. Ничего другого придумать не мог. Да и нужно ли было придумывать? Продолжалась все та же игра в чёт-нечет, в любит-не любит, в «к сердцу прижмет-к черту пошлет». В конце концов, он ничем не рисковал, ему ничто не грозило. Худший вариант в этой игре был — остаться при своих. А иначе и не затевал бы игру.

— Привет, — послышалось наконец удивленное, — Никак из Москвы? Уж не с Казанского ли вокзала?

Леонид Михайлович понял ее: Казанский вокзал едва ли не самый нищенский в столице. И не просто понял — он вдруг вспомнил ее всю, начиная с этой манеры вести разговор.

— Во-первых, наши поезда прибывают на Ярославский вокзал. Во-вторых, я предпочитаю услуги Аэрофлота. А в-третьих, звоню из своего номера в гостинице. Так что... — Он хотел было добавить, что притязаний на раскладушку в прихожей у нас, мол, слава богу, нет, но подумал, что это будет перебор. — Так что имею честь ангажировать вас сегодня, сударыня...

И точка. Это был тот предел, дальше которого решил не идти. Он уступал подачу.

— А, черт! Извини — это я не тебе. Зажигалка что-то барахлит...

— Опять? — тихо сказал Леонид Михайлович.

Их знакомство год назад в Ялте началось с зажигалки. Если говорить точнее, это было даже не в Ялте, а на борту «Кометы», которая шла экскурсионным рейсом в Севастополь. Там, на катере, есть открытая площадка, куда выходят покурить.

В тот раз, впрочем, зажигалка не барахлила — ее просто задувал ветер, и Леонид Михайлович предложил: «Позвольте я помогу». Зажигалка была непривычная, дамская: в кожаном футляре и висела на шее, как медальон.

Сама Евгения Степановна Лёнечке тогда «не показалась». Наверное, потому, что в море было ветрено, сыро, и она ёжилась, куталась, глаза слезились, лицо морщилось, руки посинели. Обычно, глядя на женщину, он машинально прикидывал, сколько ей примерно, а тут и этого не было. Может, к лучшему. Если бы сразу разглядел, что перед ним хорошенькая женщина, сделал бы, чего доброго, стойку и все напортил. Женя не была в тот момент расположена отвечать на знаки повышенного внимания. А так были просто два попутчика. Мужчина услужил даме — ничего особенного. Сделал любезность и стушевался, скромно отошел в сторону.

Леонид Михайлович всегда любовался катерами на подводных крыльях и с особенным удовольствием отправился в эту поездку. Его не раздражали ни встречный холодный ветер, ни брызги, потому что знал: их вызывает сам стремительно летящий катер. Остановись он, и вокруг воцарятся покой и тишина. Над побережьем уже несколько дней держалась редкая в феврале даже для этих полуденных мест благостная теплынь. Вовсю цвел миндаль, и его уже настигали, распускали паруса и пестрые весенние флаги другие деревья и кустарники.

Она сама заговорила:

«Первый раз?»

«Что?» — не понял Леонид Михайлович.

«Едете в Севастополь».

«Нет. А почему вы решили?»

«Вид у вас такой».

Из этого следовало, что уж она-то здесь не впервые. Ну и что? Позже он четко засек в ней странную черту — видеть все в какой-то иронической, что ли, (это в лучшем случае) подсветке. А тогда спросил, улыбаясь:

«Какой же у меня вид?»

Она смотрела бесцеремонно.

«Готовый к всяческим открытиям».

«А я всегда к ним готов,» — Леонид Михайлович по-прежнему улыбался.

«Счастливая черта,» — сказала она, и в этом опять-таки была скрытая усмешка.

Леонид Михайлович, однако, нисколько не обиделся.

«Я даже знаю, какое открытие меня ждет сегодня».

«Любопытно». «Херсонес».

«А, эти развалины...»

«Вот именно».

Не понять было, он ли вызывает у нее раздражение или на его месте неприязнь вызвал бы любой другой, но продолжать разговор, отбивать нелепые наскоки показалось неинтересным. Леонид Михайлович простился, улыбнувшись, и прошел на свое место в носовом салоне.

Думал, этим все и кончилось, но в Севастополе его ждала неожиданность. Когда катер ошвартовался, и экскурсовод повел свой выводок с причала в город знакомиться с памятниками, осматривать панораму, диораму, аквариум и прочее, Леонид Михайлович откололся в сторону и направился к автобусной остановке. Он действительно решил ехать в Херсонес, провести свою собственную экскурсию. Тут-то и заметил, что его догоняет та самая нервическая дамочка.

«Я с вами. Не возражаете?»

Пожал плечами. Но посмотрел с любопытством. Она была не так уж и молода — по-видимому, за тридцать, но ничего себе. Одета вполне современно, а на Лёнечкин провинциальный взгляд, даже сверхсовременно.

Пришлось умерить шаг, приноравливаясь к ней. Во всем остальном планы решил оставить неизменными. Не получилось.

На осмотр города, панорамы, аквариума экскурсантам отводилось четыре часа. Отправляясь в Херсонес, Леонид Михайлович рассчитывал тоже уложиться в это время и успеть к отплытию катера. Будь он один, успел бы, но Евгения Степановна измучилась на каблуках, а посмотреть хотелось все. Херсонес ее пленил (и это растопило сердце Леонида Михайловича), потом оба они проголодались, а неподалеку оказалось общепитовское заведение, само название которого — «Эллада» — было так созвучно сегодняшней прогулке, что грех было не зайти.

В ресторане сразу расслабились.

«Никогда не угадаете, чего я больше всего хотела бы... — Тон был совсем другим. — Разуться!» — сказала, наконец.

Леонид Михайлович больше помалкивал, вел себя как доброжела тельный, терпеливый дядюшка. Впрочем, если она спрашивала о чем-нибудь, почти всегда оказывалось, что он может что-то ответить: о крещении Владимира, о культе Девы, о Гикии, о сравнительно недавно раскопанном амфитеатре, о судьбе херсонесского колокола... Вытряхивал из себя то, что довелось прочитать. Может, и перевирал что-нибудь, но в данном случае это было не важно. Они были по сути одни на подметенных февральскими ветрами, вымытых зимними крымскими дождями улицах мертвого города. Удивительно было ступать по каменной мостовой, которой две с половиной тысячи лет. Казалось бы, какая разница — два с половиной тысячелетия или два с половиной года? Камень есть камень. Но разница была, и Леонид Михайлович остро ее ощущал.

Здесь легко молчалось и светло, несуетно думалось. Даже о таких вечных и почти неуловимых категориях, как правда. Почему — неуловимых? Ведь сказал же мудрец еще в те времена, когда этот город был жив: «Все, что должно заслуживать снисхождения, подходит под понятие правды...»

Уже к концу прогулки (они последний раз вышли на край обрывистого, сыпучего, все время подмываемого прибоем берега) Леонид Михайлович понял, что на катер опоздали. Потому и предложил перекусить, а в ресторане не торопился.

Севастополь — не Южный берег, но и здесь на деревьях набухли, готовы были лопнуть почки. День стоял погожий, солнечный, однако с моря тянул колкий бриз. Озябли. Усевшись за столиком, Леонид Михайлович спросил по рюмке коктебельского коньяку и бутылку местного — севастопольского игристого — вина.

«Решили не выпадать из стиля?»

«Да,» — просто ответил он. Если угодно, это можно понять и так. Ничего в том дурного не видел.

Сам он не сделал ни шага ей навстречу, вел себя как скромное сопровождающее лицо и немножко развлекался этой ролью. И все же ему было небезразлично, что она думает о нем. Евгения Степановна, похоже, кой о чем в этой игре догадывалась, потому что грубовато спросила:

«Это что — ваш имидж? Меланхоличный, чуть-чуть старомодный джентльмен с седеющими висками...»

«Пусть будет так, если хотите...» — Сам удивлялся своему терпению.

«Тогда вам не хватает трубки и подтяжек».

«Ошибаетесь,» — сказал Леонид Михайлович совершенно серьезно и, расстегнув пиджак, показал подтяжки.

Она рассмеялась, и он улыбнулся в ответ.

Эта женщина виделась ему как бы фрагментами — прическа, руки (на среднем пальце левой — перстень с бирюзой), лицо — то смеющееся, то чуть подпорченное саркастической гримаской (в общем хорошее, разумное, даже пикантное личико, но жестковато, насторожено, не доверчиво), привычка сутулиться, обнимая себя за плечи, сапоги на высоченных каблуках... Он избегал разглядывать ее, чтобы не выказать любопытства.

Главным в ней было, пожалуй, стремление всячески показать свою независимость. Когда пришло время расплачиваться за обед, порывшись в сумочке, достала десятку. Леонид Михайлович поморщился, но понял, что препираться бесполезно. Только попросил официантку: «Вино и коньяк посчитайте мне».

А немного спустя, уже в автобусе (возвращаться в Ялту пришлось автобусом), она заснула, положив голову ему на плечо. Получилось это непроизвольно и естественно — дремала, томилась, и вдруг сморил сон. Чтобы удобней было и ей и себе, Леонид Михайлович обнял ее.

Быстро темнело. Дорога была сухой, пустынной, и автобус шел хорошо, легко преодолевая подъемы. По «Маяку» передавали репортаж с хоккейного матча, и Леонид Михайлович подумал, что никогда не видел хоккей в натуре — только по телевизору. «Да и не увижу,» — решил без огорчения. С некоторых пор он так вот обстригал веточки на «древе своей жизни». Некоторые — без жалости, как ногти, другие — испытывая все же чувство некой потери.

Смолоду воображал себя путешественником. Сейчас смешно вспоминать, а ведь даже пытался поступить в мореходное училище. К счастью, и разговаривать не стали — вернули документы. Потом возжаждал единения с природой, подумывал о профессии лесника. Вовремя опомнился.Теперь же все чаще хотел просто тишины и покоя. Да чтобы дочка поступила в институт, а когда придет пора, удачно вышла замуж.

Недавно, правда, как рецидив застарелой болезни, появилось желание побывать на Камчатке. Именно на ней. Но туда билет в один конец больше половины месячной зарплаты стоит. И вот он в этом автобусе обнимает чужую женщину, которая положила голову ему на плечо...

Как это в анекдоте? Ленин, Сталин и Брежнев оказались будто бы в одном купе. Но поезд вдруг ни с того ни с сего остановился. В чем дело? Что-то сломалось. Ленин произнес речь — не помогло. Сталин приказал расстрелять машиниста — не помогло. Тогда Брежнев сказал: «Чего вы волнуетесь? 3адерните занавески и представьте себе, что мы едем...»

Так просто. А тут и представлять не надо. Ведь в самом деле едем. И какая разница — куда?

Разве дело только в деньгах? Что бы он, Лёнечка, делал на этой Камчатке?.. Даже хорошенькую женскую головку долго держать на плече неудобно, и Леонид Михайлович, откинувшись назад, осторожно опустил ее себе на грудь. Евгения Степановна спала. От волос незнакомо и, надо признать, волнующе пахло.

Она проснулась, когда уже подъезжали к Ялте. А может, и раньше, но не шевелилась — уткнувшись ему в грудь, думала о чем-то своем в темноте. А теперь шевельнулась, и он понял: не спит. Было искушение хоть на мгновение удержать ее — можно было самому притвориться спящим, — но не стал этого делать. Убрал руку, которой обнимал ее, и только продолжал поддерживать у себя на груди голову.

Шевельнувшись, она вздохнула и медленно, словно нехотя, выпрямилась в кресле.

Перрон автовокзала был пуст. Слышалось, как рядом шумит сбегающая с гор речка. На противоположной стороне улицы медленно отчалил от тротуара и проплыл мимо ярко освещенный полупустой троллейбус.

«Поужинаем?» — предложил Леонид Михайлович. Этого, наверное, не следовало говорить, надо было и теперь оставить инициативу ей, а там будь что будет. В конце концов, на таком этапе и при такой неопределенности все решает женщина. Но жаль было сразу и навсегда расстаться.

«Нет уж, — хрипловато сказала она. — Я еще после обеда не отошла».

Стоянка такси у торца вокзала была тоже пуста — ни людей, ни машин. Межсезонье!

Постояв с минуту, не сговариваясь, пошли вниз, к троллейбусной остановке. Евгения Степановна взяла его под руку.

«Вам куда?»

«А маршрут здесь один — к набережной».

«Вы, я вижу, любитель прогулок, фланёр...»

Леонид Михайлович промолчал.

«Если возникнет еще какая-нибудь счастливая идея, звоните мне в двести пятнадцатый номер «Ореанды». До десяти утра я всегда дома».

«И долго будет продолжаться это «всегда»?»

Она усмехнулась: «Еще неделю».

Господи, что это была за неделя! После нее Леонид Михайлович еще неделю приходил в себя. «Зализывал раны».

Около десяти заходил за нею в гостиницу, но в город на первых порах удавалось выбраться не раньше полудня. Потом, правда, все пошло несколько спокойнее. Они добирались пешком по нижней дороге до Никитского сада, прошли Царскую тропу и спустились к Мисхору, гуляли по Боткинской и Штангеевской тропам, открыли для себя Кизил-Каю, целый день бродили по пустынному лесу Могаби...

Обедали, где придется. Потом отправлялись к ней отдыхать...

Прекрасная неделя, после которой в алфавитной книжечке осталась строка: Виноградов Евгений Степанович. И телефон.

«Адрес? Зачем?»

О переписке, вопреки дамскому обыкновению, даже не заикнулась.

«С глаз долой — из сердца вон?» — сказал Леонид Михайлович, улыбаясь. Но чувствовал себя при этом все же несколько уязвленным.

Ответила спокойно и серьезно: «Будешь в Москве — звони».

Женщина-кремень. Такие не отдаются, а берут. Мужской склад ума. Никаких сантиментов.

О себе то ли обмолвилась, то ли дала понять, что состоит гидом в московском «Интуристе». Впрочем, не домыслил ли он это сам позже, кое-что вспоминая и сопоставляя?..

Они ведь и говорили. Обо всем и ни о чем. Вроде бы пустячная болтовня — да она и была такой, — но в ней с жесткой определенно стью открывалось то, что сам Леонид Михайлович назвал прагматиз мом нового поколения. До чего же оно практично и деловито! В провинции это тоже можно заметить, но не так обнаженно.

Пошла в рост и вдруг выперла горбом пугающая, в чем-то наивная простота отношений — к другим людям, к казавшимся незыблемыми ценностям, к самим себе. Другие люди были в лучшем случае партнерами, а то — спутниками, попутчиками — и никакой чувствительности, она стала дурным тоном, почти непростительной слабостью, а нормой — эдакая ирония с множеством оттенков и градаций.

Это, впрочем, можно было понять, как и нынешнее отношение к ценностям, которые еще недавно мнились незыблемыми. Так называемые ценности оказались настолько чужеродными, что вызывали аллергию, зуд, почесуху. Любопытно, что при этом их — ценности — открыто не поносили — от них отмахивались, о них не желали серьезно говорить, об них вытирали ноги.

Поза или трусость? А может, и то и другое. Они ведь, эти прагматики, больше всего на свете любят себя, они рассудительны и осторожны.

Вот такие мысли приходили Леониду Михайловичу во время разговоров с новой возлюбленной.

Иногда она походя сплетничала, но это было неинтересно, потому что, как заметил Леонид Михайлович, с некоторых пор в нашей великой стране и масштаб и уровень сплетен в общем выровнялся — главным их источником и в столице и в провинции стал телевизор. Толпа увидела своих идолов, и как тут не пройтись на их счет: кто с кем живет, кто кого двигает, кто кого бросил... Женя еще немного об этом говорила. Просто несколько раз не удержалась, показала свою столичную осведомленность.

На этом фоне поначалу странно зазвучали нечаянно возникшие разговоры об изящной словесности. Ну, конечно, литература, медицина, спорт — то, в чем разбираются все... Началось, однако, с того, что Женя высмеяла Лёнечкин интерес к печатавшемуся как раз в каком-то из толстых журналов старомодному, на ее взгляд, англичанину Сноу.

Кто не старомоден? Назвала имена, среди которых были вовсе ему неизвестные.

Да, читала в оргинале — теперь это не так уж и сложно, в Москве можно достать все...

Похоже, что «старомодность», «современность» стали гораздо более важными отметками на шкале ценностей, чем, помнится, было раньше. И в этом тоже чудился некий прямо не высказанный вызов, потому что в качестве старомодного, тошнотворного, насточертевшего в книгах, музыке, фильмах, во взглядах, вкусах воспринималось совсем недавнее, даже еще сегодняшнее.

И вот что любопытно. При всем ее пренебрежении к воображаемой или действительной старомодности Жене нравилась (сама об этом сказала) некоторая старомодность — манер, одежды — Леонида Михайловича, и он это запомнил, учел, взял, так сказать, на вооружение.

Вообще в чем-то эта встреча была для него просто полезной. Даже по части совершенствования в любовных играх. Трудно это отнести к женщине да еще моложе тебя, но мог сказать: давно не бывал в таких опытных, крепких руках, нуждался в шлифовке.

— Алло! — сказала Евгения Степановна, справившись, видимо, с зажигалкой.

— Я слушаю, — отозвался Леонид Михайлович.

— Неожиданно, неожиданно... — Он представил себе, как она, покуривая, усмехается. — Надо опомниться и сообразить, что к чему. Я сама позвоню через четверть часа. Дай свой телефон. — (Он назвал). — Это какая же гостиница?

Леонид Михайлович ответил.

Ожидая ее звонка, взволновался. Право. Она назначила встречу через час у Покровских ворот на остановке троллейбуса. Очевидно, жила неподалеку, а он почему-то представлял, что она живет где-нибудь в новом районе на окраине и придется ехать далеко, с пересадками.

Перед тем, как положить трубку, сказала:

— Надеюсь, сами Покровские ворота ты искать не будешь...

Это было слишком уж. Неужели он остался в ее глазах таким заскорузлым?

Еще одно: ожидал, был почти уверен, что пригласит к себе домой. При их отношениях это было бы естественно. Особенно если учесть, как быстро они прошли первую часть дистанции в Ялте. Ан нет. Ладно, решил, будем покамест считать, что все нормально. Можно даже успеть купить цветы, коли повезет...

В конце концов, прошел целый год — мало ли что могло произойти в жизни женщины. Да и была она, как видно, не из тех, с кем отношения складываются раз и навсегда. Таких нужно снова и снова завоевывать, опять и опять домогаться. Вот только стоит ли? Но после телефонных разговоров, ожиданий и даже волнений это был запоздалый, определен но риторический вопрос.

Леонид Михайлович оделся, глянул на себя в зеркало и остался в общем доволен.

Коридорная постепенно оттаивала под напором волоокого брюнета и, похоже, была занята только им и собой. «Дай бог им удачи,» — подумал Леонид Михайлович и решил воспользоваться этим, чтобы не оставлять ключ от номера. Кто знает, как сложится вечер. С ключом в кармане он чувствовал себя уверенней. Кстати, прикинул: в номер можно пройти, оставаясь незамеченным коридорной...

Эти прикидки, хитрости да и планы в отношении Жени отдавали легкомыслием не по возрасту, были даже шкодливы, но, сказал себе Леонид Михайлович, сдвигая шапку чуть набекрень, нечего заниматься самоедством. И не нужно чувствовать себя хуже других, потому что ничем ты не хуже.

«Тебе не двадцать, время быть умнее...»

Легко сказать, а если не выходит?

Что если прежний хмель по жилам бродит?

Что если умным быть я не умею?

И т.д.

А поперек дороги никому не стал, подножек никому не делал.

Ведь если исключить ситуации вынужденные, крайние, каждый, в сущности, занимается, чем хочет. Кое-кто кичится тем, что вкалывает. Но если это в радость, то и говорить не о чем. Если ради карьеры или денег — тем более. Во всем живом заложено стремление реализовать себя. И каждый реализует, как может. При этом желательно не суетиться, не наступать соседям на ноги. А для себя Леонид Михайлович положил еще одно: не быть смешным.

Ему тоже случалось размышлять о том, чему посвящены многие сочинения великих: о двойственности человеческой натуры. Поразила фраза, на которую наткнулся почти случайно: из всех состояний человека игра и только игра делает его совершенным и сразу раскрывает его двойственную природу.

Как это было понятно и близко! Речь ведь не об абсолютном совершенстве, а о том потолке, которого может достигнуть каждый — у каждого свой потолок и свой способ самовыражения. Каждый играет в свои игры!

Игра не есть сплошное притворство. О себе Леонид Михайлович мог бы сказать: вдохновлялся, подчинялся обстоятельствам, старался вписаться в них, но случалось и бунтовал. Был волом, был котом, был побитой собакой — столько перевоплощений за одну короткую жизнь!

Чем старше мы становимся, тем больше игра делается игрой воображения, ума, однако начало всему — в самом нежном возрасте. И вообще не есть ли мы все (или в подавляющем большинстве своем) те же дети, но испорченные, чаще всего злые, набравшиеся опыта, как бродячий пес блох?..

Сейчас этот опыт подсказывал Леониду Михайловичу, что лучше всего прийти на свидание спокойным, несуетливым, улыбчивым — человеком, которому ничего, собственно, и не нужно, кроме как просто повидать другого приятного ему человека. Это он мог.

Жени на остановке не оказалось. Повертел головой по сторонам, подумал, что она опаздывает, и вдруг увидел ее за витриной магазина. Похоже, все время, что он был здесь, Женя разглядывала его. Разглядывала и что-то в последний момент решала.

Подойдя к витрине, посмотрел снизу вверх. Улыбнулся: как рыбка, подплывшая к стенке аквариума. Почему только решила, что он собирается ее изловить? Хотя это ведь тоже в правилах игры: преследова тель и беглянка. Но все будет и на сей раз так, как ты сама, голубушка, захочешь...

Встретились вполне непринужденно и все же с первых секунд возник некий странный фон, как-то словно бы само собой получилось, будто он виноват в чем-то или что-то должен. Шут его знает как, но женщины умеют создать такую видимость, похоже, даже стремятся к этому, не понимая, что чаще всего сами же на этом теряют.

Бог с ней! Решил не придавать значения, как бы отмахнуться. В конце концов, комплекс вины, как и призрачное чувство превосходства действительно сопутствуют нашему брату в отношениях с женщиной.

На улице было неуютно, прогулка, тем более поездка куда-нибудь за город исключались, и Леонид Михайлович вчерне прикинул два варианта: ресторан либо его гостиничный номер. О номере следовало говорить в самом крайнем случае — это он подумал уже здесь, заметив, как разглядывает его Женя. Надо преодолеть навязанный ему комплекс, который возникает из самой расстановки сил (мнимой, ложной!), когда одна сторона домогается, а другая после мучительных сомнений уступает. Чепуха! И надо показать это.

Первую встречу лучше провести на нейтральном поле.

— О чем задумались, сударь? — спросила Женя.

Он улыбнулся простецки, открыто и чуть дурашливо, зная, что это у него получается.

— А не взять ли нам по рюмке водочки для сугреву?..

Он и в самом деле озяб.

— Не будем рассиживаться, — сказала она. — У нас времени чуть больше часа...

— Вот как? — удивился Леонид Михайлович, но расспрашивать не стал. Было, однако, неприятно: чего это она вдруг заторопилась? Поначалу-то все складывалось удачно: его предложение насчет ресторана приняла, в стекляшке на Чистых прудах, несмотря на вечернее время, нашелся свободный столик, официантка подошла почти сразу...

— Так о чем же мы задумались? — Она и прежде обращалась к нему так вот, избегая называть по имени. Эдакая усмешливая вежливость.

— О нас с тобой. Два человека почти всегда напоминают партнеров...

— Партнеров по чему, в чем?

— Сидим за столиком, сосредоточены...

— Подкидной дурачок?

Он рассмеялся — вполне искренне.

— А я ничего другого не знаю, — будто оправдываясь, сказала Женя. — И сосредоточенность — это не по моей части...

«Уж ты-то не знаешь...» — подумал Леонид Михайлович.

— А ты, пожалуй, права, — сказал он. — Карты — прекрасная модель человеческих отношений...

— При чем тут — модель? Модель — это, как я понимаю, что-то более общее, а тут — кому как повезет и кто кого обмухлюет...

— А в жизни разве не так? — опять рассмеялся он. — Я это и имел в виду. В шахматах или, скажем, бильярде все открыто, все зависит от тебя, а здесь — и везенье, да и картишки друг от друга недаром же прячут. Не знаешь, что тебя и ждет...

Подали еду и бутылку вина.

— Принесите, пожалуйста, две рюмки водки, — сказала вдруг Женя.

Когда официантка отошла, Леонид Михайлович, повеселев, сказал:

— Видела бы ты, как она глянула...

— Еще бы! — Женя сделала гримаску. — Они у нас теперь главные по части этикета и приличий. Вся в золоте. Четыре перстня, часы с браслетом, цепочка и брильянтовые серьги. И не боится выставлять в этом кабаке.

— А чего бояться?

— Вот именно. Нечего. Эти не спросят, те не снимут.

— А снимают?

— У подруги неделю назад с мясом вырвали сережки. В центре города, под аркой метро Смоленской.

— Что-то раньше о таком не слышал.

— Не становитесь, сударь, старичком. Всегда было и всегда будет. Но вы, по-моему, что-то еще хотели сказать о шахматах...

И она принялась за еду. Несколько демонстративно. Словно отстраняясь.

«Говорю лишнее? — спросил он себя. — Вроде бы нет. — И подумал: — Язва». Без особого, впрочем, раздражения — она ему сейчас нравилась.

— Можно и о шахматах...

Это напоминало их давний ялтинский трёп, похожий на перебрасы вание шарика. При этом он вел себя по-взрослому доброжелательно, снисходительно, стараясь, чтобы шарик не упал, не улетел, попал ей прямо в руки, а она по-детски шаловливо (но не так уж и безобидно) заставляла его все время быть начеку, совершать прыжки, суетиться, метаться, спасая подачи.

Официантка принесла водку. Не две рюмки, как ее просили, а в графине. Возможно, не без умысла: тут свои тонкости отношения к клиентам. Графин был великоват, и на дне его жалко плескалось некоторое количество жидкости. Рядом поставила полный кувшин фирменного освежающего напитка «Золотая осень», в котором плавали какие-то не то хлопья, не то волокна. Все это (демарш, явный демарш!) выглядело и выразительно и достаточно забавно. Женя еле заметно улыбнулась.

— Посчитайте, пожалуйста — нам скоро уходить. — И неожиданно перешла на немецкий: — Здешним аристократам мы пришлись не ко двору. Не тот размах. Учтите на будущее, сударь.

Это тоже было продолжением их давнего, ялтинского. Узнав, что Леонид Михайлович понимает по-немецки (говорил плохо), Женя заговаривала с ним иногда на этом языке.

Лёнечка с улыбкой пожал плечами: что, мол, поделаешь.

Услышав чужую речь, официантка, будто между прочим, не то спросила, не то отметила про себя:

— Гости из Прибалтики?

— Нет, — сказала Женя, — господин из Западной Германии. Решил познакомиться с русской кухней. В «Национале» их кормят, знаете ли, черт знает чем: икра, семга, крабы, поросенок с хреном, гусь с яблоками. Вот и захотелось чего-нибудь попроще. Они же, эти буржуи, чудаки... — И опять перешла на немецкий: — Не вздумайте сейчас сказать что-нибудь по-русски!

— Яволь, — ответил Леонид Михайлович. Официантка поглядыва ла с подозрительностью, но в конце концов должна была убраться восвояси.

— Не будем смеяться, — сказала Женя, сама, однако, улыбаясь. — С этой публикой шутки плохи.

— Ты в самом деле спешишь? — спросил он, воспользовавшись случаем.

— Не я, а мы спешим. Но минут двадцать еще есть. Налейте, кстати, и мне этой гадости — только самую малость.

Вот все и стало на свои места. Женя была почти прежней Женей. Но только почти. А потому не следовало торопить события. Леонид Михайлович решил ни о чем не спрашивать. Тем большим было удивление, когда оказалось, что они спешат в театр. Чего-чего, а этого не ожидал. Какой театр, когда уже десятый час, время окончания спектаклей?! «Начало в десять», — объяснила Женя. Это было что-то новое.

Такси в такую погоду и в эту пору не поймать, к тому же у них было время. Двинулись к метро по пустынному бульвару.

Подморозило и стало скользко. Женя крепче прижала его руку к себе, и он ответил тем же. Невольно и с улыбкой подумал при этом, что давняя приятельница его семьи, друг, так сказать, дома, женщина разбитная и веселая, Татьяна наверняка сказала бы об этом: «Несомненный шаг вперед. В ход пошли тактильные ощущения...» И ведь это его волновало почти как в молодости — вот в чем главная прелесть. Но, боже мой, каким далеким показался сейчас дом, оставленный всего лишь сегодня утром!

Вход был со двора, через подворотню. Зал мест на шестьдесят, без сцены. Вместо нее посредине площадка вроде арены. Декораций, естественно, никаких.

Еще одно впечатление — из первых: почти все здесь знали друг друга. Переговаривались, здоровались. Странно: некоторые лица Леониду Михайловичу тоже показались знакомыми. С одним человеком едва не поздоровался, но вовремя спохватился. Тот заметил это, заметил смущение как бы опомнившегося Леонида Михайловича. Неприятный момент. Самое неприятное было в том, что Женя все видела. Он был смешон. Давненько такое не случалось.

Женя сделала вид, будто ничего не произошло. Ничего, собственно, и в самом деле не было. Но это чувство неловкости! И понимание того, что она все-таки все видела... Словом, не пожелал принять помощь, решил дойти до упора, пошутить над самим собой, коли так уж получилось. Спросил:

— Кстати, кто это?

Вот тут она прыснула:

— Вы, ей-богу, прелесть.

То был известный актер, игравший обаятельного и романтичного героя в недавней многосерийной телеэпопее.

Стараясь быть серьезной, Женя рассказала, как года три назад была в Сванетии — сопровождала французов. Там тоже все здороваются даже с незнакомыми людьми. Французы были очарованы таким простодушием.

— И по-моему, — говорила она, — это очень милая привычка... — А глаза смеялись.

Но теперь Леонид Михайлович по-новому глянул на публику и что-то понял. Это не была обычная публика, он стал узнавать и некоторых других: модного композитора — весьма элегантного и сравнительно еще молодого человека (невольно подумалось: какое все-таки это счастье — быть признанным в расцвете сил, когда еще не ушла молодость!); странным образом ставшего популярным буквально в последние недели эстрадного певца, похожего не то на паяца, не то на образцовскую куклу; недавно слетавшего второй раз космонавта — крепыша буквально распирало физическое здоровье, он смотрел вокруг с доброжелатель ным, веселым любопытством, как ребенок, уверенный, что все его любят. Наблюдать вживе за этими людьми, которых он раньше видел только на экране, и сравнивать впечатления было любопытно. Но были там и другие — в них Леонид Михайлович наметанным, а теперь еще и обостренным взглядом угадывал начальство. Кто-то сюда специально и настоятельно приглашался (таких определенно меньшинство), эти люди нужны для престижа, для освящения происходящего, для придания предприятию солидности, а кто-то, видимо, бешено рвался сюда (во дворе у входа собралась, несмотря на скверную погоду, целая толпа) — тоже ради престижа, но уже своего: присутствовал, был в избранном узком кругу! Однако, чтобы рваться сюда, тоже надо иметь основания, базу, соответственно котироваться по какой-то шкале ценностей... Иерархичность повсюду — от зрелищ до кладбищ — что поделаешь, если так устроен человек! А все вместе эти люди составляли, по-видимому, некий бомонд, хотя наверняка и не самой высокой пробы. «Ярмарка тщеславия», — подумал было Леонид Михайлович, но тут же признался себе, что не без удовольствия присутствует на этой ярмарке и наверняка будет потом вспоминать и рассказывать о ней.

Однако как они с Женей оказались здесь?

Между тем начался спектакль. Ставили Дон-Жуана — непривычного, какого-то своего. Леонид Михайлович узнал от Жени примечательную подробность: за полчаса до этого закончился другой спектакль — на основной сцене того же театра играли мольеровского «Дон-Жуана».

А ведь тоже любопытно. Что-то в таком сопоставлении да есть, хотя скорее всего это чисто умозрительное сопоставление, эдакая риторическая, что ли, фигура — ведь никто из этой публики на том, первом спектакле не был. А он неспроста шел именно сегодня и предварял нынешний спектакль. Что же там было? Чего они ждут сейчас? Ведь знают, чего ждут — наверняка наслышаны...

...Спектакль разворачивался лихо. Изначальной посылкой было то, что Дон-Жуан, Донна Анна, Командор, Лапорелло — не просто вечные образы, но с у щ е с т в о в а л и, хотя и в разных обличьях, под другими, может быть, именами в с е г д а. Парис и Прекрасная Елена, к примеру, — те же Дон-Жуан и Донна Анна. Не в переносном смысле, а в самом прямом. Менялись имена, житейские положения, но люди были те же. Вот такой не очень, видимо, новый и все-таки вполне интригующий ход. Сегодняшняя легенда о Дон-Жуане.

На сей раз герой появился в полном затрапезе в современном городе. Ну-ну...

Все это было интересно, но чем-то раздражало. Чем же? Леонид Михайлович не хотел быть несправедливым, его коробили снобизм и пижонство: всё-то мы знаем, ничем нас не удивишь... Но тогда что же раздражает? Не жесткая ли и заранее, как думалось, заданная сопряженность в отношениях персонажей? А может, все-таки предубежде ние? Отношения-то завязывались несколько неожиданно. И главный их узел сразу же и прочно обозначился совсем не так, как ожидалось. То есть поначалу все вроде бы обычно и просто: барин дает взбучку отбившемуся от рук слуге — вполне в традициях какого-то давно прошедшего века. Забавно то, что происходит все в наше время, и Лапорелло в нынешнем своем воплощении — обыкновенный советский человек. Но опять-таки это забавно только поначалу, а потом — ей-богу — страшно. Гуан бьет его жестоко, как обеспамятевший мужик загнанную, обессилевшую лошадь, и в то же время изобретательно, по-современному — ногами. Это уже не трёпка, не взбучка, а укрощение.

И тут оказывается: давно, усталый раб, замыслил я побег... Не получилось. Смирился. Более того — снова воодушевился всем, что движет барином, стал как бы мотором идеи. Такой здесь Лапорелло.

Актеры были прекрасные, выкладывались без остатка. Остальные — просто Предмет Страсти и Орудие Возмездия (символы, светила на небесах, под знаком которых происходят земные катаклизмы), а эти двое — Гуан и Лапорелло — потрясали. Да, конечно, главный узелок именно здесь.

Итак, полдела сделано, узелок завязан. И объявлен антракт — отпустили не только покурить, размяться, забежать в туалет, но и подумать, поспорить, и кто-то, может быть, думал, спорил, хотя, как всегда, это было не очень заметно.

— Я даже забыл в какой-то момент о тебе, — сказал Леонид Михайлович, взяв, будто согревая, Женину руку. Сказал несколько удивленно и виновато, вполне искренне, зная, однако, как ценят женщины такую замаскированную под искренность лесть, согретую к тому же невинной лаской. А чем еще он мог отблагодарить ее? Благодарности же этот вечер стоил.

Женя улыбнулась.

— Жаль, что финал предопределен, — сказал он. — Но все равно должно быть интересно.

— Вы уверены, что знаете финал?

— Конечно. — Леонид Михайлович подумал вдруг, и это было, как открытие, что она уже бывала здесь — именно на этом спектакле. И еще подумал, что совсем не знает, кто она, эта Е. С. Виноградова. На фоне здешней публики сам он показался себе (в этом костюмчике, в этом галстуке, в «командировочной» рубахе из синтетики, которую легко застирать под гостиничным краном, а потом за ночь просушить на спинке стула, поставленного возле батареи, с этой старомодной стрижкой, с приглашением в забегаловку на Чистых прудах, с амбициозными рассуждениями), он показался самому себе жалким провинциалом. — Конечно, — повторил тем не менее. — Будет все, что должно быть — с поправкой на наше время. Правда, автор нас должен еще удивить — иначе зачем все это? А чем он может удивить?.. — В самом деле — чем? Леонид Михайлович не то, чтобы специально об этом думал, но какой-то блок в мозгу как бы сам по себе прокручивал варианты. Их было, впрочем, совсем не много. — Удивляет неожиданность. А тут такая возможность заложена знаете в чем? — Леонид Михайлович даже рассмеялся своей догадке. — В самом тандеме Гуан-Лапорел ло. Их надо поменять местами. Я угадал?

Женя смотрела на него, как давеча сквозь витрину магазина — будто что-то решая для себя в последний момент. Опять? Ну и бог с ней. Хотя интересно было бы, конечно, знать, что копошится в ее головке.

Женя тоже напоминала ему сейчас кого-то. Что за черт! — все здесь напоминают кого-то, сами кажутся актерами в каком-то идущем параллельно спектакле, словно происходящее на арене бросает и на них свой переменчивый свет.

На ней были оранжевые вельветовые брючки и длинная кофта. Пожалуй, все дело в этой кофте... Она была вполне современной — грубоватого переплетения (черное с серым) ткань, машинная строчка, — но буфы с коричневыми полосами-лентами на рукавах и приподнятый, словно поддерживающий голову воротник придавали облику некоторую странность и даже загадочность. Она напоминала мальчика со старинного портрета. Леонид Михайлович улыбнулся, подумав: женщины страх как любят казаться (или воображать себя) загадочными. Иной для этого достаточно накинуть на голову газовую косынку...

А спектакль шел именно так, как Леонид Михайлович предположил, и всё явственней вырисовывалась главная его мысль: измельчание. Измельчание идей, людей — да всего на свете. Поменялись местами Гуан и Лапорелло. «Рокировались,» — сказал бы Леонид Михайлович. И вот уже слуга пинает господина. Мысль тоже не новая — о торжествующем хаме, — а все-таки удивила. И на какой-то миг показалось, что все это — о них, сидящих в этом зале. Так, собственно, и должно быть, но обычно сидящие в зале себя в тех, кого им показывают, не узнают, а тут вдруг на мгновение узнали, и это вызвало удивительное, болезненной сладости возбуждение, смех. Себя, впрочем, может быть, так и не узнали, но сидящих рядом — женщин, утративших женственность, похожих скорее на шкодливых мальчишек, мужчин, пустых, как валухи, и других, еще могущих, уверенных, во всяком случае, в себе, — как не узнать! И захотелось посмотреть на всех; в эту минуту казалось, что одного взгляда достаточно, чтобы понять все о каждом. Увы (или к счастью), только казалось. И все же каждый прятал глаза.

Публика произвела на Леонида Михайловича впечатление не меньшее, чем сам спектакль, хотя трудно было думать о ней, как о чем-то едином, именно как о публике. Слишком уж открыто соседствовали здесь раскованность, некоторая даже богемность одних, чувствовавших себя почти как дома, и солидная сдержанность других — специально званых, приглашенных, несколько чопорных. Конечно, их объединяло то, что все они, в конце концов, одним миром мазаны, состоят в одной, так сказать, команде и заняты, если верить тому, что об этом говорится, общим делом, но сейчас-то их собрало отнюдь не это самое общее дело. Тогда что же? Леонид Михайлович явственно ощутил терпкий привкус полудозволенности происходящего, подумал, что эта кокетливая, дразнящая, щекочущая полудозволенность (спектакль все-таки поставлен), полузапретность (но идет в крохотном зале и, судя по всему, редко), полукрамольность стала если не приметой времени, то признаком хорошего тона.

...И был разъезд... Бесшумно выскользнула откуда-то из глубины двора длинная черная «Чайка». И подумалось: кто же это укатил на ней? Сама марка машины предполагала высокий ранг. А ведь не было среди публики никого, в ком угадывался вельможа... Может, кто из новых, не успевших примелькаться, ждущих своего часа? Его-то чем заинтересовал спектакль?

Уверенно и привычно уселся за рулем новенькой «Волги» космонавт. С ним был еще кто-то.

Прогревались моторы, шел дымок из выхлопных труб... Почти все отбывали на машинах. Леонид Михайлович усмехнулся: «А еще говорят, что плохо живем...»

— У вас есть машина? — спросила Женя.

— И никогда не будет, — легко ответил он.

— Почему?

— Предпочитаю, чтобы меня возили.

Ах, как это у него прозвучало!

Леонид Михайлович поднял руку, и ему удивительно повезло: таксист остановился.— Куда?

Женя назвала адрес, Леонид Михайлович его не расслышал да и не прислушивался.

Он вышел от нее утром, только начало светать, пустой, как барабан, и в гнуснейшем состоянии. Вечные в таких случаях муки и вполне бесполезные вопросы самому себе, а среди них: почему и зачем пил? Ведь и не нужно было и не хотел. Вообще был довольно умерен по части пития. Но Женя, едва зашли в дом, с какой-то даже поспешнос тью наболтала коктейль и поставила два больших, высоких бокала на столике возле тахты. Коктейль был сладковат, ароматен и вроде бы не крепок. А потом вдруг ударил в голову, растекся жаром по всему телу. Леонид Михайлович хотел даже спросить, чего это она намешала, но не решился. И так допустил промашку — выпил чуть ли не залпом в то время, как Женя, поглядывая на него, отхлебывала маленькими глотками. А ему тут же добавила питья.

Но это и кое-что еще припоминалось потом. И даже не понять было: припоминается или невольно выдумывается? Была ли поспешность с ее стороны? А если и была, то что в ней особенного? Не хотела же она, в самом деле, опоить его... Зачем?

Такие вопросы задают себе, не ожидая ответов. Однако впоследствии как бы из подсознания начали возникать и ответы, иногда довольно странные, признаться. Но это было потом, потом, а в то промозглое утро он томился жаждой (привычно подумалось: алкоголь обезвоживает организм), ощущал ненадежность своих движений и разглядывал, чтобы сориентироваться, двор, по которому шел.

Выкатившись из дома, он с преувеличенной твердостью зашагал прямо между деревьями, мимо беседки и сиротливой в эту пору детской площадки, вышел на какие-то мостки, спустился по деревянной лестнще в другой, нижний двор и тут остановился, потому что понял, что вчера здесь не был. Как видно, вчера они подъехали с другой стороны, с улицы, а не во двор — путь от такси к подъезду был совсем коротким. А сейчас прошел сотню шагов и только углубился в лабиринт дворовых построек — улицы не было слышно.

Поднял лицо и поймал ртом несколько дождинок. Облизывая губы, ощутил отросшую за ночь щетину.

Здесь, внизу, было тихо, но невысокие облака неслись над землей стремительно, и это наделяло все вокруг какой-то тревожностью. Может быть, особенно она чувствовалась в безмолвии, с каким летели и скрывались за крышами облака.           

                                   

                       

                                   

 

 

 

 

                                   

            Двор был странно изломан, состоял как бы из нескольких соединенных узкими проходами дворов. В проходах стояли заполненные мусором баки, пустые ящики, бочки.

Где-то впереди послышалось шарканье метлы, и Леонид Михайлович пошел на него. Дворник — молодой человек в натянутой на уши пестрой вязаной шапочке, нейлоновой куртке, потертых джинсах и кедах — едва поднял голову, а Леонид Михайлович увидел в следующем открывшемся перед ним проходе мелькнувший огнями троллейбус. Двор оказался проходным.

Все вокруг было темно-серым — тем неожиданнее открылось справа наверху между крыш светлое пятно. Не пятно даже, а серо-голубая, наполненная светом сфера, внутри которой билось, рвалось с флагштока белесоватое в ярком свете, будто заиндевелое кумачовое полотнще. «Виденье, непостижное уму...» Однако тут же подумал, что виденье это точно рассчитано, и понял, наконец, куда вышел: Маросейка, улица Богдана Хмельнщкого. А знамя — на доме ЦК комсомола у Ильинских ворот.

«Почему же она назначила встречу у Покровских?» — подумал, словно это имело хоть какое-нибудь значение. Подумал р а з д р а-

ж е н н о, чувствуя, что иначе отныне думать о Жене не сможет.

Но почему? Пытался понять: почему? «Восторга сладострастья» после минувшей ночи не испытывал, но и не ждал ведь его. Да и то ли это («восторг»), что можно в таком случае испытывать? К самому понятию относился недоверчиво, скептически, как к чьей-то романтической выдумке. А романтичность не была Леониду Михайловичу свойственна. Когда сталкивался с нею, подозревал фальшь либо глупость и морщился. Вот и высвеченный на крыше флаг вызывал такое же чувство.

Разочарование? Его тоже не было.

В конце концов, скажем так: подогретые котлеты не ахти какое блюдо, однако насытиться ими можно. И вроде бы насытился. Но — до тошноты. Звучит цинично? Ну и фиг с ним. Значит, циник и тот, у кого заметил когда-то этот пассаж и позаимствовал, оставил в своей копилочке.

Удивительно, что не мог вспомнить подробностей минувшей ночи. Будто провалился в сон после первых суетливых и несколько судорожных объятий. Никогда раньше такого не бывало. И вот еще что странно. Мозг спал, а тело хранило память какой-то деятельности или подобия деятельности. Леонид Михайлович чувствовал себя натруженным, наработавшимся, усталым.

 

            И з г а з е т

НА БЛАГО НАРОДА

...Это были годы, насыщенные выдающимися событиями в жизни страны...

Все мы гордимся тем, что в нашей стране построено первое в мире общество развитого социализма...

Преображается облик родной страны. Введены в строй 1344 крупных предприятия. Среди них КамАЗ и «Атоммаш», Армянская, Ленинградская и Чернобыльская атомные электростанции...

Неуклонно развивается сельское хозяйство...

Товарищи избиратели!

Весь опыт нашего созидания убеждает, что путь, по которому мы идем, — правильный, ленинский путь...

Руководствуясь учением марксизма-ленинизма, партия уверенно ведет народ к коммунизму. Советские люди единодушно поддерживают ее мудрую политику, плодотворную деятельность Центрального Комитета КПСС, Политбюро ЦК во главе с верным продолжателем дела великого Ленина, неутомимым борцом за мир и коммунизм товарищем Леонидом Ильичом Брежневым...

ИРАН: НОВЫЙ ЭТАП БОРЬБЫ

ВСТРЕЧА АЯТОЛЛЫ ХОМЕЙНИ В АЭРОПОРТУ МЕХРАБАД

Лидер иранской политико-религиозной оппозщии аятолла Хомейни возвратился на родину после продолжавшегося около 15 лет вынужденного изгнания...

От Кабула до Герата

...Провозглашенная правительством ДРА и Народно-демократической партией Афганистана программа социально-экономических преобразований привела страну в движение. Широкие массы городского и сельского населения словно пробудились от векового сна. Они потянулись к новой жизни, активно помогают ее становлению...            

            Президиум Верховного Совета СССР постановляет:

Установить праздник «День Аэрофлота».

«День Аэрофлота» праздновать ежегодно во второе воскресенье февраля.

На чемпионате Европы в Загребе спор семнадцати танцевальных дуэтов вновь завершился в пользу советской школы.

 

Глава 3

Встреча через четверть века

 

Леонид Михайлович еще продолжал набирать номер, когда вдруг подумал: а как он обратится к человеку, которому звонит? Как назовет его?

Когда-то тот был для него просто Захар, Захар Орлов. В минуты насмешливо-дружеского расположения — Захарий, при особой доверительности — Захарыч. Но сколько прошло с тех пор? Четверть века? А не виделись лет двадцать.

Вспомнить бы отчество. Ведь знал же. Но оно провалилось в памяти безнадежно, как двушка в щель не сработавшего телефона-автомата, только и осталось от него, этого отчества, ощущение чего-то очень близкого. Захар... Захарий... Захарыч...

Между тем пошли гудки.

Решившись позвонить, Леонид Михайлович вполне готов был к тому, что номер телефона мог перемениться, что Орлов мог переехать, получить, скажем, другую, более подходящую квартиру... Та, где Леонид Михайлович гонял у него чаи с сушками двадцать с лишним лет назад, была по нынешним понятиям мала и неудобна. Правда, самый центр: выходила окнами на бульвар, была недалеко от почтамта и станции метро. Однако же мала и неудобна: две смежные комнаты в коммуналке.

Когда-то были апартаменты с парадным ходом для господ и черной лестницей для кухарки; соответственно сдавались целиком какому-нибудь действительному статскому советнику, преуспевающему инженеру-путейцу, модному врачу или присяжному поверенному с хорошей клиентурой. До высшего класса этому жилью всегда было далековато (доходный дом), но печать прихотливого модерна начала века лежала на нем и придавала даже некоторое тяжеловесное изящество. Потом были оторваны или отвалились бронзовые украшения лифта (сам лифт, подобно медведю в берлоге, отлеживался на дне шахты в годы революции и войн), облезли пружиняще-напряженные лаковые перила, потрескался, истерся, покрылся сколами мрамор ступеней, обросли коростой массивные дубовые двери — и внизу, и на этажах. Фасад только и сохранил прежнюю солидность, а за ним — коммуналки.

...Пошел четвертый гудок, пятый... После шестого Леонид Михайлович решил было уже, что на нет и суда нет, когда трубку вдруг сняли.

— Алло! Перезвоните через пять минут...

И — отбой, короткие гудки. Ждал чего угодно, только не этого. Неожиданно и странновато...

Минут через семь-восемь перезвонил.

— Алло!

— Захар Михайлович?

Как неожиданно всплыло в памяти отчество! Да и как ему не всплыть, если оно у них одно и то же — оба Михайловичи!..

— Да.

...Всплыло, и будто ток хлынул в провода — они сразу напряглись, и силовое поле возникло вокруг...

— Захар Михайлович, вы вряд ли помните меня, — сказал со смирением скорее деланным, чем искренним, но — волнуясь, в самом деле волнуясь, — вы вряд ли помните меня, а лет двадцать назад мы были дружны...

И в ответ послышалось дрогнувшее:

— Решка?!

Словно пахнуло мягким, чистым теплом, как от старой изразцовой печи. Отпали сомнения, подумалось: что за глупость были эти его долгие колебания — звонить или не звонить? И родились растроган ность и печаль, как всегда от встречи с молодостью.

Сколько раз порывался написать, позвонить, но что-то останавлива ло. В первые два-три года было раздражение на хитреца Захария, который громче всех шумел на факультетских и курсовых собраниях о долге перед народом и Родиной, об исторических решениях партии, зовущих молодежь на село, в гущу жизни, а сам извернулся и остался в Москве. Вот, думалось, ловкач, вот сукин сын!..

Потом стали появляться Захаровы публикации.

Леонид Михайлович не сразу связал рецензии, заметки, статьи какого-то З. (или З. М.) Орлова с Захаром, а связав, испытал предубеждение и даже ревность — ведь все мы считаем себя не хуже других (особенно когда стартовать пришлось вместе), и в таких вот случаях невольно сразу возникает мысль: почему он, а не я? Собственно, будь писания З. 0рлова интересны, глубоки, блистательны, Лёнечка наверняка поборол бы недоброе чувство, но они на первых порах отнюдь не блистали — обычная газетно-журнальная жвачка в жанре критики и библиографии. Однако же печатается, и значит что-то за этим да есть. Но что именно? Что? Ах, думалось, ловкач! Значит, пристроился, притерся, нашел себя...

Но однажды возникло что-то достойное.. Большая статья в солиднейшем журнале. Было это в шестидесятых годах, когда послесталин ская оттепель прочно сменилась очередным затягиванием гаек. Затягивали крепко, так, что, глядишь, и резьбу вот-вот сорвут. Но не срывали. Сколько ни затягивали — не срывали. То ли беспредельный запас был у резьбы, то ли немыслимой крепости гайка резала, как слесарная плашка, безжалостно шла по живому.

Между тем статья была смелой. Журнал взбрыкивал — как норовистый конь, даже не надеясь сбросить седока, все-таки показывает характер. Собственно, этот «конь» никого сбрасывать, по-видимому, и не собирался, даже боялся, похоже, что его могут заподозрить в чем-нибудь подобном, в стремлении к полной свободе. А коли так, то понять, чего он хочет, иной раз вообще было невозможно. Справедливости? Но у седока-погонялы и у коня само представление о ней разное... Да и не конь был, а скорее упряжка. Это даже такой провинциал, как Лёнечка Забродин, видел. И все же журнал был хорош. В сущности, главное, что в нем раздражало начальство, — совестливость. И это в то время, когда говорили: на том месте, где совесть была, давно срам вырос.

За журнал «болели», ему сочувствовали, каждого номера ждали. А номера хоть и не прерывались изданием, как случалось с журналами в проклятые царские времена, но, как правило, крепко опаздывали. И тогда шли слухи: из-за чего задержали, что выбросили или что искромсали. В каждом номере — свой «гвоздь». (Откуда слово пошло? Не от гвоздя ли, саднящего, мозолящего ногу в ботинке?) В тот раз таким «гвоздем» была Захарова статья, размашисто подписанная полным именем и даже титулом: Захар Орлов, кандидат филологичес ких наук.

Интересно бы перечитать ее сейчас, хотя, надо признать, чаще всего такое перечитывание разочаровывает. Новое же поколение без долгих объяснений вообще не может понять, из-за чего у стариков разгорался сыр-бор. Ему нужны комментарии, как нам к сочинениям шестидесятников прошлого века. Кстати говоря, комментарии эти иной раз не менее интересны, чем сами сочинения...

Помнится, соль была как раз в том, что ничего особенного в Захаровой статье вроде бы и не содержалось. Вполне академические размышления о герценовском «Колоколе». Дела давно минувших дней. И повод не надуманный — как раз тогда вышел очередной выпуск предпринятого у нас факсимильного издания «Колокола». Но цитаты! О литературе, которая, попав на государственную службу, облегчилась от тяжкого долга быть честной и на благородные выступления «Современника» отвечала грубыми доносами. И далее в том же роде.

Нынешний журнал оказался в таком же положении. Клевали со всех сторон. Да так, что ни огрызнуться, ни ответить. Что называется: бьют и плакать не дают. Но голь на выдумки хитра. Как говорится: бедняк плачет, бедняк скачет, бедняк песенки поет. Захарова статья с обычными ссылками на основоположников и классиков, с традицион но-ритуальным (по Ленину) упоминанием, кто кого будил (декабристы Герцена, а тот, кажется, народовольцев), с анализом перепетий судьбы преследуемых цензурой и наконец удушенных самодержавием «Современника» и «Отечественных записок» была поразительно злободневна. Диву приходилось даваться, куда смотрели мастера по подтекстам, специально будто бы заведенные в теперешней нашей родной цензуре. На этот раз Лёнечка искренне восхищался. А как досадовал, когда жена, которой тоже подсунул журнал, не нашла в статье ничего особенного: нам-де еще в школе обо всем этом говорили. Пытался растолковать суть, объяснял тонкость приема, а она отмахивалась: «Нам бы ваши заботы!..» Опять это «нам»! Нам — то есть инженерам, агрономам, лекарям — людям дела, практических повседневных забот, не то что вы — трепачи. Врач Софья Петровна Забродина не хотела принимать всерьез эту болтовню, эти словесные игры.

«Да пойми же ты, — говорил, — что он, Захар, ведет себя бесстрашно. Как... как камикадзе».

У них в городе как раз шел в то время документальный фильм, где были потрясающие кадры атаки японских летчиков-самоубийц на американские корабли.

«А если и так — толку-то? — усмехалась жена. — Что от вас, говорунов, что от этих камикадзе. Дураки».

Мелькала даже мысль: уж не нравится ли ей просто дразнить муженька? Домашние отношения давали повод для таких мыслей.

Леонид Михайлович хотел тут же написать Захарычу что-то восторженное и приветственное, но, как часто бывало с ним, так и не    

                                   

                       

                                   

 

 

 

 

                                   

            собрался. А журнал по-прежнему опаздывал, З. Орлов время от времени благополучно печатался... Ничего как бы и не произошло, даже если в недрах какого-нибудь учреждения у кого-то и зачесалась мозговая извилина, специально натренированная на улавливание крамольных подтекстов.

Однако после этой статьи сам градус Захаровых писаний стал казаться другим. Орлов в тот раз крепко удивил. Он-то его знал и помнил другим. Настолько другим, что мысль не могла придти о чем-нибудь подобном. Куда делся, во что переплавился прежний пафос непременного штатного оратора, златоуста, который всегда выступал не просто правильно и с нужных позиций, а душу вкладывал в эти правильность и нужность! Златоуст, правда, был всего лишь студентом, а они в большинстве своем, как цыплята, кажутся одной масти, но, оглядываясь назад, естественней было предположить в тогдашнем Захаре Орлове петушка, который окажется у другой кормушки. И дело не только в том, что другая полней и богаче, а скорее, может быть, в предрасполо женности к определенной пище. Не случайно же студентом на четвертом курсе приняли в партию. Эту честь нужно было заслужить.

Не сразу, но в конце концов пришло понимание того, как круто Орлов изменил свою жизнь, и сделал это явно не из выгоды, а скорее вопреки ей, что не часто встречается в наш прагматический век. Популярные газеты и журнальчики, где начинал, печатать его перестали. Зато вошел в странную элиту возмутителей спокойствия, от которых постоянно и настороженно все чего-то ждут. «Все», может быть, слишком сильно сказано. Слесаря Иванова и сантехника дядю Васю больше волновало, что водка опять подорожала, но читающая публика встрепенулась, перед ней разворачивалось зрелище, какого давно в этой стране не бывало: люди писали, говорили вслух то, о чем она, эта публика, едва осмеливалась думать. И — встрепенулись, расслоились, с нетерпением ожидая, что же будет дальше. Ах, как волнительно, как горячит кровь!

И Леонид Михайлович ждал — то восхищаясь и сочувствуя, то соболезнуя и ужасаясь. Сам Орлов поводов ужасаться не давал, но судьба некоторых других была страшной. Начались процессы, напоминавшие самые мрачные времена. Цель была очевидной: запугать. («Да заставьте же вы их заткнуться!..»). И Захар все время был где-то рядом.

Металл, когда перетягивают гайку, издает писк — что же говорить о слабой человеческой плоти!..

В то время Леонид Михайлович отыскал в недрах домашнего пись     

                                   

                       

                                   

 

 

 

 

                                   

            менного стола старые студенческие фотоснимки и «поднял их наверх». Вечерами иногда разглядывал. Почти всюду они — Лёнечка и Захар — были рядом. Одногодки, а Захар казался старше. Лёнечка принимал по отношению к себе покровительственный тон, Захар всегда и со всеми умел быть на равных или почти на равных. В Лёнечке вопреки провозглашаемой им нелюбви к слюнявой романтике было нечто это самое романтическое: кудри, сдвинутая набекрень шапка, распахнутый воротничок... Надо признать, что он был немножко позер. Захар выглядел куда собранней, подтянутей и жестче. Не парень, а мужчина. В щедрые на обещания, надежды и посулы студенческие годы о таких говорят: «Далеко пойдет». Имеется в виду официальная стезя — о другой не задумываются. На каждом курсе есть такой, «еще неведомый избранник», что непременно должен далеко пойти, — куда они потом деваются?..

Фотоснимки, статьи, отыскались даже какие-то старые, тоже студенческих лет письма... Захар Михайлович Орлов, сам того не подозревая, занял странное место в жизни своего бывшего однокашника, заставлял вспоминать о себе, навевал иногда элегические думы вроде того, что и я-де мог бы (Лёнечке ведь тоже что-то прочили), хотя чем дальше, тем сомнительнее было: а мог ли бы на самом деле и, главное, а хотел ли? Потому что активно, действенно хотеть — ой как много значит. Тут смелость нужна.

Листая в городской читальне журналы, Леонид Михайлович удивлялся иногда географии Захаровых публикаций. Его статья прорывалась вдруг, скажем, в каком-нибудь сибирском, закавказском или другом провинциальном издании. И всегда в ней что-то да было. Похоже, что кружил, как волк, обложенный флажками. А то вдруг вышла монография З. М. Орлова, посвященная эпистолярной литературе XVI-ХVII веков. Основной раздел, естественно, о переписке Курбского с Грозным, а в нем вполне уловимый акцент на правоту покинувшего родину Курбского и размышления о возникшей будто бы с тех пор традиции русской зарубежной литературы: Герцен, народники, социал-демократы и т. д. Именно так: «и т. д.»

Монография вышла лет пять назад. После этого Леонид Михайлович имени Захара в печати не встречал. И вспоминал о нем, признаться, все реже, тем удивительнее было сознавать, что сейчас идет к нему с волнением.

Хотя чему удивляться? Не виделись-то столько лет. На улице вряд ли узнали бы друг друга...

Как выглядит сейчае Захарий? Полысел? Пополнел? Когда-то

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            говорил, что полнота и плешивость у них в роду. «А у тебя?» — спросил, словно бы ища утешения. Лёнечка пожал плечами. Между прочим, общим у них было и то, что оба еще в детстве остались без отцов.

Сохранилась ли у Захара его странная особенность производить впечатление, будто он всегда спешит? Это была не игра. В молодости все мы любим казаться кем-то, но Захар, похоже, был этого лишен. Он и дома был таким же: первым съедал суп, первым выпивал чай, первым успевал одеться... А походка была пружинистой, уверенной (будто ему доставляло удовольствие расходовать силы), но отнюдь не торопливой. Сейчас, небось, — думал Леонид Михайлович, шагая вдоль Чистых прудов, — появились и степенность и солидность...

...А ведь та пятилетней давности монография вполне тянула на докторскую. И Захар такой, что своего не упустит — если уж опубликовал, то и защитит. А что — доктор, профессор... Что же касается намеков по поводу традиций русской зарубежной литературы, то уж не выдумал ли, не сочинил ли чего невольно Лёнечка? Это же нужно: усмотрел крамолу, увидел намек на всех последующих русских эмигрантов вплоть до нынешних диссидентов и невозвращенцев в трех буквочках — «и т. д.» Так, право, черт знает до чего дойти можно...

Женат ли Захар?.. Вернее — на ком женат? Это для друзей-приятелей очень немаловажно. Ну да выяснится. А вот его мама жива. Это Леонид Михайлович понял, когда Захар крикнул в сторону, не отрываясь от трубки: «Мама, ты никогда не догадаешься, кто звонит...» А дальше пошло: «Ты откуда? Надолго? Слушай, а что если не откладывать? Прямо сейчас. Адрес-то помнишь?..»

Как не помнить! Сколько раз уже заполночь спешил только в обратном направлении, возвращаясь домой, именно этим нынешним путем — мимо метро, по бульвару (иногда две остановки трамваем), а там — влево и нырял в лабиринт переулков и проходных дворов, который выводил к Земляному валу. Страшно подумать, что с тех пор прошло четверть века...

Как мать-то его зовут? Сколько ей? Уже тогда казалась старенькой...

А зовут ее — господи! — Анна Аркадьевна. Как Анну Каренину. Самой захаровой маме это совпадение нравилось, и оно же было при знакомстве с приятелями и друзьями сына чем-то, говоря современным языком, вроде теста. Тех, кто совпадение замечал, Анна Аркадьевна отличала. Такая вот безобидная слабость. Сам Захарий иногда трунил по этому поводу. Ему позволялось.         

                                   

                       

                                   

 

 

 

 

                                   

            ...Все та же массивная дубовая дверь с грубо приколоченной железной ручкой явно новейшего происхождения, все те же выщербленные мраморные ступени, все тот же третий этаж и чуть ли не та же табличка: Орловым звонить четыре раза...

Открыла Анна Аркадьевна. Как же она подалась! Леонид Михайлович скорее угадал, чем узнал ее, оттого и улыбка получилась виноватой. Мгновение молча смотрели друг на друга, а потом Леонид Михайлович переступил порог и бережно обнял старуху за плечи. Никогда прежде таких фамильярностей между ними не было, но сейчас это было уместно.

Леонид Михайлович вручил цветы, и она приняла их, тускло осветившись мимолетной ответной улыбкой.

Возле дверей вдоль коридора к стенам жались несколько вешалок, несколько шкафов, выпятил матово-белое брюхо холодильник, освежеванным бараном висел на крюке вниз головой велосипед... Анна Аркадьевна повела Лёнечку вглубь коридора.

Навстречу откуда-то из недр квартиры возникла молодая женщина в халатике и с чайником в руке. В своем стремлении к узнаванию Леонид Михайлович вгляделся в нее: может, бегала здесь девчонкой двадцать лет назад.... Нет, не узнал. Посторонившись, поздоровался, но женщина не ответила.

Впрочем, все это: нагло выпяченное брюхо холодильника, неестественно вывернутые рога велосипеда, женщину с чайником, которая бесцеремонно заставила посторониться не только его, но и старуху, Леонид Михайлович вспоминал позже и по-новому осмыслил то, что дверь открывала ему сама Анна Аркадьевна и как она выглядела при этом, — но это было уже потом, а тогда Леонид Михайлович испытывал одно: радостное, волнующее нетерпение от предстоящей встречи.

Дверь к Орловым была открыта, однако в первой комнате никого не было.

— К тебе можно? — спросила Анна Аркадьевна, приоткрывая дверь в другую, маленькую комнату, бывшую, как помнилось Лёнечке, когда-то ее, Анны Аркадьевны, спальней.

«Фу-ты ну-ты, — весело подумал Леонид Михайлович. — Профессорский кабинет...»

— Да-да, веди его сюда, — послышался Захаров голос.

Леонид Михайлович зашел, улыбаясь, готовый раскинуть руки и обнять старого приятеля, который встанет из-за заваленного книгами и рукописями стола... Зашел и остановился пораженный. Маленькая, узкая, как пенал, комната была больничной палатой.        

                                   

                       

                                   

 

 

 

 

                                   

            Опять-таки потом, позже понял, что собственно больничного здесь была только кровать, но она прежде всего бросалась в глаза: большая, высокая, белая кровать, на которой лежал бородатый, лысеющий человек в очках.

— Что — испугался? — сказал человек голосом Захара Орлова. — С первого раза все пугаются. А ты подходи, садись, дай посмотреть на тебя...

Что-то было в этом голосе... Отчаяние, прикрытое деланной лихостью? Просьба принять все как есть, не задавая вопросов? Или просто желание помочь побыстрее освоиться? Ведь недаром же это — «С первого раза все пугаются»...

Леонид Михайлович подошел, стараясь сохранить непринужденность и улыбку, чувствуя, что ничего — ну буквально ничего — не понимает. Навстречу ему дернулась лежавшая поверх одеяла рука и, мелко подрагивая, поднялась, подставляя себя для пожатия. Леонид Михайлович подхватил ее и, наклонившись, прижался щекой к волосатой щеке незнакомого человека, который был тем не менее Захаром Орловым.

Однако надо было оторваться, посмотреть в глаза, что-то говорить, а что скажешь? Уместно ли хотя бы спросить, что тут у них происходит?

Леонид Михайлович выпрямился и сказал:

— Вот я и здесь.

Получилось так, будто, преодолевая препятствия, давно стремился сюда. И вообще получилось слишком многозначительно. Захарыч смотрел на него дружески-насмешливо:

— Ну-ну, садись. Хвастай своими успехами.

Это было вполне в его манере: немножечко свысока, незло, но подтрунивая. Однако, господи, все-таки — что с ним?! Он лежал безжизненно, как сорванный с дерева и уже тронутый гнилью лист.

— Хвастать? Чем? — Лёнечка сказал это совершенно искренне.

— Ну как же — положение в обществе, красавица жена, взрослые дети...

Он предложил тон разговора, наиболее приемлемый тон, и чуткий ко всему такому Леонид Михайлович с облегчением этот тон принял.

— Все-то вы знаете, сударь, обо всем вам уже доложили... Только положение в обществе — это не обо мне. Это скорее о нашем общем высокоталантливом и преуспевающем друге Мовсесяне...

То было удачнейшее из всех возможных продолжений. Орлов рассмеялся — на это Леонид Михайлович и рассчитывал. Смех однако был странный. Из ощерившегося рта вырвалось несколько сиплых звуков. Тело оставалось неподвижным, только кисти подрагивали. Смех   

                                   

                       

                                   

 

 

 

 

                                   

            ли это был или просто некое его обозначение?

— Значит, тоже слышал?

— Не только слышал — видел. Жену и детей, правда, не показывали, но с а м был во всей красе. В домашнем кабинете, за рабочим столом. А стол — в пинг-понг можно играть.

— Неужели по телевизору?

— А почему бы и нет? Ученый, воспитатель, общественный деятель... И знаешь, телевизор сразу стал источать запах «Арамиса»...

— Что-что? — не понял Орлов.

— Ну! — с деланной важностью и как бы с упреком воскликнул Леонид Михайлович и увидел потеплевший, живой — п р е ж н и й взгляд Захара, словно тот наконец окончательно узнал и признал его, Лёнечку. И подумалось — хотелось думать! — что эта больничная обстановка, эта Захарова неподвижность — случайность, ерунда, от которой можно отмахнуться. — Ну! — сказал он. — «Арамис» — мужской одеколон. Из дорогих. Для истинных джентльменов.

На этот раз смеялись оба, и будто не было двадцати с лишним лет — они, молодые и по-молодому самоуверенные (вся жизнь впереди!) снова зубоскалили по поводу «истинного джентльмена», однокашника Тофика Мовсесяна, пророча ему блестящее (ха-ха-ха!) будущее.

До чего же тот был несчастен и смешон! Вечно от него едко пахло потом, вечно шныряли глаза, ощупывая женские ножки, зады, груди. Впрочем, случалось, он бывал и в умиротворенно-размагниченном состоянии — это тотчас замечали все, и начинались подначки, потому что в стремлении «размагнититься» Тофик не брезговал даже оплывшей, неопрятной и уже немолодой уборщицей, жившей в полуподвале того же дома, где находился факультет.

— А помнишь... — сказал Захарыч, и Лёнечка тут же закивал головой: да-да! Еще бы не помнить! Он сразу понял о чем речь.

Тофика выручал юмор. Во всяком случае он позволял себе выступать в роли шута — на это, кстати, не каждый решится, тут тоже смелость нужна. А как иначе назвать его роль в том новогоднем капустнике, когда он под хохот (до слез, до колик) всего зала изображал на сцене их сурового декана, отчитывающего нерадивых студентов. Об этом они теперь и вспомнили. Весь комизм был в том, что изображал декана — вылощенного, манерного, хотя и не лишенного изящества человека именно он, жалкий и несчастный Тофик Мовсесян, который сам не раз получал выволочку. И теперь на сцене декан в изображении Тофика грозно вопрошал: «А где этот лоботряс Мовсесян? Дрыхнет в общежитии или опять за какой-нибудь юбкой увязал          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ся?..» Как это было смешно! До чего же забавно! Но сегодня, оглядываясь в те далекие студенческие времена, следовало, пожалуй, признать, что Тофик был ой как неглуп, только они, умники, этого не понимали. Что-то определенно в нем было. Потешаться, конечно, есть над чем, и есть что вспомнить, однако стал ведь фигурой, деятелем и теперь уже глазами не шнырял, давая интервью телевизионной даме, хотя дама — корпулентная блондинка — была вполне в его, Тофика, вкусе...

Выдавая эту полушутливую сентенцию, Леонид Михайлович был искренним. Он и впрямь не принадлежал к тем упрямцам, которые однажды сложив мнение о человеке, не могут потом от него отказаться. Если Захар Орлов переменился, то почему бы не стать другим и Тофику Мовсесяну? Определенно в нем что-то было...

— Определенно, определенно... — зацепился за слово Захарий. Уж не обидело ли его сравнение с Тофиком? Могло обидеть. Надо быть поаккуратней... — Как это сказал классик? «Все чередой идет определенной, всему пора, всему свой миг. Смешон и юноша степенный, смешон и ветреный старик...» А дальше — то ли корявая, то ли несколько нарочитая концовка, «что ум высокий можно скрыть безумной шалости под легким покрывалом». Но тут-то все по-другому. Он как был, так и остался пошляком, твой Мовсесян...

Спорить Леониду Михайловичу не хотелось, и он только вяло отмахнулся:

— Почему — мой? Я его, как и тебя, не видел двадцать лет.

Опять нечаянно поставил их рядом... Нельзя, не надо! Для Захарыча это не удар даже, а походя отпущенный (и потому особенно обидный) щелчок: думал ли когда-нибудь, что его и Тофика Мовсесяна имена так вот могут сопрягаться! Однако на сей раз Орлов ничего не заметил.

— А кстати, почему? — спросил он. — Не бывал в Москве?

— Бывал. Не часто. Как-то даже звонил, но телефон на ответил. — Леонид Михайлович и сам не знал, зачем соврал насчет звонка — не звонил ведь ему никогда раньше. Чтобы не обидеть? Или просто не мог сказать правду? А правда была, пожалуй, в том, что боялся предстать неудачником, бедным родственником из провинции. — А за публикациями следил. Одна меня поразила — о герценовском «Колоколе». Не мог понять, как это тебя... — Он замялся на мгновение. — Как это тебя сподобило.

— Неожиданный ход? — усмехнулся Орлов. Ему, похоже, польстило, что Лёнечка помнит эту работу. — Не такой уж и неожиданный. Все просто: врать надоело. Врем-то взахлеб, с энтузиазмом, даже вдохновен          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            но. Самовозбуждаемся и сами понимаем: врем. Надоело. Да так, что понял: больше не могу. И сразу перешел в другое качество.

— Это я тоже заметил, — сказал Леонид Михайлович.

— Что?

— Другое качество.

— И в чем оно выражается, на твой взгляд?

Похоже на экзамен. Вполне, впрочем, естественно посла стольких-то лет. Не сказать, чтобы Леониду Михайловичу нравился этот усмешливый тон, но бог с ним, в прежние времена он его принимал — притерпелся к нему, как бы не замечал. Захарова манера не мешала Лёнечке оставаться тем, кем он был, а при случае и уколоть ответной репликой. Однако сейчас его занимало другое: не молчать! Страшнее всего были паузы. Лишь бы не настало молчание — тогда невозможно будет скрыть свое потрясение увиденным. А Леонид Михайлович был потрясен. По мелочам, по устоявшимся подробностям быта понял: это не случайная, мимолетная (пусть даже тяжелая) болезнь, когда можно посочувствовать, посетовать, выразить надежду на скорое выздоровле ние, — об этом лучше не говорить, потому что Захар Орлов лежит в этой постели — страшно подумать — уже многие недели, а может, и месяцы.

— Так в чем же оно по-твоему выражается, это другое качество?

— Не торопи, не подгоняй, — сказал Леонид Михайлович, решив, что лучше всего вести себя на равных — делать вид, что ничего не произошло, — если захочет, сам обо всем заговорит, да так оно скорее всего и будет... — Не забывай, что перед тобой провинциал. Дай собраться с мыслями. Главная примета, по-моему, в том, что вы игнорируете некоторые реалии сегодняшней жизни...

— То есть?

— Намеренно, как мне кажется, не замечаете то, что невозможно не видеть.

— Например?

— Ты в самом деле не понимаешь? Или делаешь вид? Это же лежит на поверхности...

— Что?

Разговор становился неприятным — Леонид Михайлович не любил открытых текстов, предпочитал что-то принимать либо не принимать, не вдаваясь в обсуждения. Время, когда в спорах рождались истины, давно кончилось — так ради чего спорить? И хотя сейчас спора не было, он чувствовал себя неуютно от возникшей вдруг необходимости нечто провозглашать или обобщать. Ни к чему это. В лучшем случае — ни   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            к чему. Избегал всего такого. Тут была опасность, как в оголенных проводах под током. А ведь сам виноват — втянулся в дурацкий, ненужный разговор...

— Ну хорошо, — решился наконец, — приведу пример. В «Поднятой целине» главная фигура — двадцатипятитысячник-партиец, есть другие партийцы, партячейка... Или возьми «Цемент» Гладкова, или «Разгром» Фадеева... Я специально беру вещи, которые считаются классикой... — Он помедлил, будто ждал возражений, но Захар промолчал. — Считаются. Хотя, бог ты мой, после Толстого, Достоевско го, Чехова!.. Ну да ладно. Никто в открытую не возражает. Я, во всяком случае, не слышал. Или возьми каких-нибудь Кочетова, Кожевникова, Маркова, Чаковского... Я даже не о качестве говорю — о линии. У них то же самое: коммунист, партком, обком и т. д. Коммунист — хороший человек, а если плохой, то значит ненастоящий коммунист, а то и замаскированный враг, потому что настоящий коммунист не может быть плохим человеком. Не может и все. Партком — всегда прав, а обком — олицетворение истины в высшей инстанции. Все открыто, все ясно — посмей возразить! И никто не возражает. А если не согласен? Что тогда? Очень просто: пишут книги, в которых нет коммунистов, нет парткомов. В жизни есть, а в книгах нет. Не хотят видеть, не замечают. И не потому, что авторы люди неприметливые. Но чего нет, того нет. А если и есть, то эдак стыдливо либо без прямого упоминания и как бы отраженно. А люди — просто люди. Хорошие или плохие — это уже другой вопрос, но просто люди...

Захар слушал со все той же поощряющей усмешливостью.

— Ну-ну, — сказал он. — Только чего ты злишься?

— Я? Почему ты решил?

Леонид Михайлович хотел было добавить, что не такие уж они и храбрецы, подцензурные наши витии, иногда так тщательно прячут кукиш в кармане, что впору усомниться в самом наличии кукиша, но тут же самой этой мысли устыдился.

— Однако, — заметил Захар, — есть же авторы, которые видят «реалии», как ты их называешь, пишут о них и весьма достойно...

Леонид Михайлович пожал плечами. Он и так сказал и услышал сегодня больше, чем хотел, несравненно больше, чем обычно позволял себе. Его раздражали крайности — и в поступках и в словах. Особенно когда из одной крайности бросаются в другую. Так мило начали разговор — о Тофике Мовсесяне, а занесло вон куда. И не выбраться. Как на катке в самый первый раз: елозишь по льду, размахиваешь руками, а от спасительного бортика все дальша и дальше.      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Значит, не замечать «реалии» есть форма протеста?

— Не знаю, — опять пожал плечами Леонид Михайлович. — Тут может быть и другое — называй как хочешь: разочарование, усталость, безнадежность, бессилие.

— Романтический набор, — усмехнулся Орлов, будто ждал чего-то другого.

— А если так было всегда? Вспомни Пушкина. — Леонид Михайлович старательно уводил разговор в сторону от обсуждения великой идеи. — В девятнадцать он еще верил, в двадцать восемь — надеялся, а в тридцать семь говорил, что ему все равно, «свободно ли печать морочит олухов, иль чуткая цензура в журнальных замыслах стесняет балагура», потому как все это «слова, слова, слова».

— Именно в девятнадцать, двадцать восемь и тридцать семь? — все так же, определенно не соглашаясь, усмехался Захар. — Ты прав только в одном: это было всегда. А с Пушкиным и этим его — «слова, слова, слова» все гораздо, мой друг, сложнее. Слова всегда были опасны. И уж кто-кто, а Пушкин это понимал. Он был серьезный господин. Дай-ка мне третий том синенького Пушкина. Это здесь, на вертушке.

Старинная этажерка-вертушка, заставленная сверху лекарствами, была рядом с кроватью. Если уж до нее Захар не может дотянуться, то плохи дела. Однако протянутый Лёнечкой синий, изящный томик давнего юбилейного (к стопятидесятилетию) издания Пушкина взял довольно уверенно — руки служили ему. И открыл книгу в нужном месте довольно ловко.

— Ты посмотри, — сказал Орлов, — как он это пишет. «Всё это, видите ль, слова, слова, слова». Тут все важно. И это «видите ль» — оно сразу придает ироническое звучание, и то, что «слова, слова, слова» даны курсивом — сегодня мы взяли бы их в кавычки — тут тоже ирония, и, наконец, сноска, ссылка: Гамлет. Нет, мой друг, тут не следует искать вполне пушкинское отношение: слова, мол, ерунда. Он так не думал. Здесь скорее прием, заострение антитезы.

— Наверное, — с легкостью согласился Леонид Михайлович. — А вообще от самой мысли, что все уже было, веет безнадежностью...

— Конечно. Потому что понимаешь судьбу любой очередной попытки переустроить общество и помочь человечеству стать лучше. Все было — революции социальные и революции сексуальные. Даже борьба с пьянством. Бог ты мой, как она велась при Петре! А толку не больше, чем сейчас. Послушай, — сказал вдруг Орлов, — о чем мы говорим?! Это же уметь нужно. Чисто российская черта. Встретились через

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            двадцать лет и тут же начали обсуждать мировые проблемы!.. Скажи лучше: ты как оказался здесь?

Однако ответить Леониду Михайловичу пришлось несколько позже, и Захар, слушая его, понимающе, чуть насмешливо улыбался: и ты, значит, пасешься на ниве отечественной словесности... Ох уж эта нива — кто только не щиплет ее травку!.. Усмешка показалась Леониду Михайловичу неприятной. Но было это чуть позже, а тогда в комнату зашла вдруг Анна Аркадьевна и несколько взволнованно сказала, что пришел-де такой-то. Она назвала имя, но Леонид Михайлович не расслышал, не разобрал — не прислушивался.

— Он здесь? — удивился Орлов. — Без звонка?

— Извинялся. Говорит, что неоткуда было позвонить, а дело срочное.

— Я пойду? — скорее утверждая, чем спрашивая, сказал Леонид Михайлович. Он, признаться, и рад был уйти.

— Нет-нет, — попросил Захар, — останься, поговори пока с мамой. Это деловой визит, ненадолго. Пожалуйста, — повторил он, — очень прошу.

Выйдя в другую комнату, Леонид Михайлович увидел седого, пышноволосого человека лет шестидесяти, весь вид которого — дорогие, штучной работы костюм и башмаки, модная рубашка, галстук в тон костюму — говорил о з н а ч и т е л ь н о с т и. А может, дело было не в одежде, а в том, как он держался: важно до неприступности. И такие, оказывается, бывают визитеры у Захара Орлова. Даже не верилось, что этот может извиняться за неожиданное вторжение. Такие поступают, как находят нужным. Ишь, стоит, как барин в дворницкой. Леонида Михайловича как бы и не заметил. Однако здесь, у Орловых, человек этот был явно не первый раз и сейчас, несмотря на весь гонор, терпеливо ждал, когда выйдет Анна Аркадьевна и пригласит к сыну.

Вышла, пригласила, но сама осталась здесь, подсела к Лёнечке:

— Вот такие наши дела...

Что на это скажешь? Непонятные дела. На коленях лежали слабые, непривычные к работе и тем не менее натруженные руки; левая непроизвольно подрагивала. Слиняла Анна Аркадьевна. От прежнего лоска, некоторой даже манерности ничего не осталось. А ведь был лоск. Правда, и годы не те. Сейчас ей должно быть около семидесяти, а то и за семьдесят. Была пожилой женщиной, стала старухой.

Для пустого разговора не было настроения, а серьезный так, с налета не заведешь. Поднялась:

— Пойду погляжу чайник, а то соседи такие, что и газ, когда нужно,

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            не выключат. Особенно эта хулиганка, что нам встретилась.

И это на прежнюю Анну Аркадьевну не похоже. Чтобы она жаловалась! Никогда. Считала, что нет ситуации, с которой тем или иным способом нельзя справиться. Справиться — не обязательно победить, иногда это означало для нее возвыситься над ситуацией, пренебречь, презреть, подчеркнуто что-то не заметить либо превратить в шутку.

Поднялась, по-старушечьи опираясь о стол, зашаркала к двери...

«Выморочный дом», — подумал Леонид Михайлович. Кто бы мог предположить, что все здесь обернется таким образом!.. Запустение, тлен и этот их разговор о Захаром... Зачем? Разговоры, которые ничего не дают, ничего не меняют и без которых — так странным образом получается — не обойтись. И дело тут не в нем, Лёнечке, и не в Захаре — эти «бесплодно-необходимые» разговоры идут везде.

Кстати, о сегодняшнем. Конечно, все нынешние подцензурные писания обречены, потому что в лучшем случае они — полуправда. А полуправда не значит ли — полуложь? Но, с другой стороны, и в подцензурных писаниях прорывалась иногда необыкновенная сила...

Помнится, Томас Манн в эмиграции с отвращением писал о литературе, которая продолжала создаваться в Германии при нацистах. Он говорил о ней как о ядовитом порождении прекрасной земли, как о раковой болезни, поразившей могучее тело (хотя и употреблял, кажется, другие слова). Был ли он полною мерою прав? Так ведь недолго распространить это и на весь народ... Да, но германский народ при Гитлере стал и впрямь раковой опухолью человечества, и потребовалась безжалостная хирургия.

А мы? Неужели это может быть отнесено и к нам?.. Господи! Да в еще большей степени. Страшно подумать. Виновными и обреченны ми могут оказаться даже дети — только потому, что они родились, вырастут и будут делать всё, чему их здесь научат или что заставят делать...

...Любопытно, однако, что за господин явился к Орлову. Давно Лёнечка не видел никого столь барственного...

Да, и вот еще мысль. Даже самые приличные из выпущенных у нас книг чаще всего могут дать будущему читателю только искаженную картину мира. Будущий читатель с презрением, надо полагать, отринет освященные официальным признанием наши заведомо лживые писания и правильно сделает. Но и написанные вполне порядочными людьми подцензурные сочинения содержат всего лишь намеки, которые надо вылавливать, как фасоль в общепитовском супе. Сегодняшнее игнорирование реалий может восприниматься современниками как вызов, как           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            протест (порой небезопасный), но реалии-то все-таки существуют, и без них картина оказывается неполной... Что же остается? Sine ira et studio — «без гнева и пристрастия»? Но возможно ли такое, под силу ли это человеку, мыслимо ли вообще?

Предаваясь этим сомнительной прочности рассуждениям (cам понимал их сомнительность), Леонид Михайлович услышал вдруг звонки — неожиданные, резкие и требовательные. Уж не Захар ли? Но кнопки рядом с ним Лёнечка не заметил. И потом — с ним этот человек...

По коридору прошаркали шаги. Выглянув, Леонид Михайлович, увидел Анну Аркадьевну. «Я слышала», — сказала она. Звонок был и в коридоре. Сплошная электрификация.

Хлопнула дверь, опять шаги мимо двери, голоса... А через пару минут появилась Анна Аркадьевна, но появилась из захаровой комнаты.

Вышла из этой, появилась из той... Впрочем, ничего непонятного: просто и Захарова комната имела два выхода — в коридор и сюда. Раньше этого то ли не было, то ли не замечал, потому что раньше изредка только заглядывал, осторожно постучавшись, в маленькую, тогда принадлежавшую Анне Аркадьевне комнатку, чтобы поздороваться либо, если уходил не слишком поздно, попрощаться с маман.

— Заходите, Лёнечка. Извините, что заставили вас ждать.

И новый повод для удивления: того важного человека в комнате уже не было. Зато на стуле возле кровати сидела молодая (так показалось с первого взгляда) женщина и смотрела на вошедшего Лёнечку внимательно, изучающе. Должно быть, в его отсутствии говорили о нем.

— Знакомьтесь, — сказал Орлов. — Ей-богу, я рад, что вы встретились. А могли и не встретиться. Помри я чуть раньше, так и не встретились бы....

Это что — юмор? В таких случаях принято возражать, разуверять: «Ну что ты! Ты еще всех нас переживешь...» Надо было что-то сказать, но промолчал. Возразила Анна Аркадьевна:

— К чему этот минор? И потом недаром же говорят: отрицатель ный результат — тоже результат. Можно подумать, что у тебя отняли надежду. Просто сняли один из возможных диагнозов...

— Один из неприятнейших возможных диагнозов, — добавила сидевшая у кровати женщина.

Вот оно что! Разговор в его отсутствии шел о болезни. Как видно, эта женщина принесла в дом некую связанную с Захаровой болезнью весть...

— Вот именно, — подхватила мать. — Анечка правильно говорит: неприятнейших...            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Значит, остались приятнейшие... — Захар невесело ухмыльнул ся и подмигнул Леониду Михайловичу. — Ладно, не будем об этом. Имя Анна тебе что-нибудь говорит?

Лёнечка, зная по прежним временам, что сейчас будет сказано скорее всего что-нибудь неожиданное, улыбнулся и посмотрел на Анну Аркадьевну. Захар, видимо, ждал этого.

— Вот и ошибся. Я совсем о другом. Святая Анна — бабушка Иисуса Христа, мать девы Марии. А наша Анечка, — он посмотрел на сидевшую рядом женщину, — носит оба эти имени. Она — Марианна. Мари-Анна, — подчеркнуто раздельно произнес Орлов. — Но больше, по-моему, все-таки Мари, Мария. Она и похожа на нее, Марию, хотя маман и зовет ее Анечкой.

— Может, остановимся на этом? — попросила «похожая на Марию» Анечка. У нее был приятный глуховатый голос, однако сейчас в нем угадывалось раздражение.

— Почему? — возразил Захар, но как-то просительно. — Не лишай меня радости. Когда еще будет повод? Тем более я недавно наткнулся на новый текст. Ты его тоже не знаешь...

Леонида Михайловича удивили и тон, и все происходящее. Внимательней посмотрел на женщину. Не сказать, чтобы она была хороша. Обычное, без особых примет лицо, по которому можно просто скользнуть взглядом в толпе. В эту минуту оно привлекало разве что хмуростью, озабоченностью. Почему-то подумал, что эта женщина должна курить. Худощава. Хотелось даже сказать: суховата. И по экстерьеру (пардон: по телосложению) и, кажется, по характеру. Лёнечка чаще всего сторонился таких скептических, раздражительных дам, потому что сами они большей частью его не жаловали. Впрочем, нет правил без исключений: Женя Виноградова, между прочим, была из таких.

— Ладно, бог с ним, Анечка, пусть прочитает, — вмешалась Анна Аркадьевна. — Тебе что-нибудь дать? — спросила сына.

— Если можно, зеленую книгу, что лежит сверху... — Но голос его потускнел, увял, и сам он, бородатый, с залысинами человек, стал вдруг похож на обиженного ребенка. Однако, взяв книгу, снова заулыбался, будто от предчувствия чего-то хорошего. — Вот послушайте. По описанию, сохраненному церковным историком Никифором Каллистом, Богородица «была роста среднего или, как иные говорят, несколько более среднего; волосы златовидные; глаза быстрые, с зрачками как бы цвета маслины; брови дугообразные и умеренно черные, нос продолговатый, уста цветущие, исполненные сладких речей; лицо не круглое и не острое, но несколько продолговатое; кисти рук и пальцы длинные...»

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Дай твою руку, — попросил Захар, и Анечка, тоже на этот раз улыбаясь, протянула руку, которую он бережно взял и поднес к губам. Было чему подивиться, и Леонид Михайлович удивился: такую открытость и вообще не часто встретишь, но чтобы ее позволил себе Захар Орлов!.. А он продолжал: — «По преданию, сообщенному святым Амвросием Медиоланским, она была девою не только телом, но и душою: смиренна сердцем, осмотрительна в словах, благоразумна, немногоречива, любительница чтения, трудолюбива, целомудренна в речи. Правилом ее было — никого не оскорблять, всем благожелать, почитать старших, не завидовать равным, избегать хвастовства, быть здравомысленною, любить добродетель. Когда она погордилась перед человеком скромным, посмеялась над слабым, уклонилась от неимущего? У нее не было ничего сурового в очах, ничего неосмотрительного в словах, ничего неприличного в действиях: телодвижения скромные, поступь тихая, голос ровный; так что телесный вид ее был выражением души, олицетворением чистоты...»

В глазах Орлова были слезы. Это было даже не объяснение в любви, а ее провозглашение. Такая искренность должна была растрогать и подкупить, а Леонид Михайлович почувствовал неловкость. Да и Анечка-Марианна была несколько смущена неожиданным сравнением своей особы с Богородицей. Только Анна Аркадьевна умиленно качала головой. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Нынешние слезы сына были не в счет, поскольку были сладостными, легкими слезами.

Между тем смущение Анечки-Марианны как-то вдруг (не из-за этой ли явной умиленности маман?) переплавилось в досаду. Она сказала:

— Однако первой представляют обычно не даму, а даме...

Она несколько натянуто улыбалась. А Захарий воскликнул с готовностью:

— Конечно! Конечно! Прошу любить и жаловать: мой старинный товарищ Решка...

— Орел и Решка? — сказала Анечка-Марианна.

В давние и сейчас уже немыслимо далекие, едва помнившиеся студенческие времена это — «Орел и Решка» — возникало не раз. Стоило Захару Орлову окликнуть или назвать приятеля: «Решка!», как тут же, если рядом оказывался еще кто-нибудь, раздавалось, будто эхо: «Орел и Решка?» И поскольку Решка. — это Лёнечка, то Орлом, ясное дело, был Захар. Сама жизнь подстроила каламбур. Иногда, особенно на первых порах, это раздражало; собственно, раздражало

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            всегда, но потом постарался не обращать внимание. И вот опять.

— Прошу прощения, — сказал Орлов и, обращаясь к Лёнечке: — Извини, дорогой. — Захарыч по-прежнему размягченно улыбался. — Разрешите представить: мой первый друг, мой друг бесценный — Леонид Михайлович Реш. Или, как я еще его называл, барон фон Реш.

Что было, то было — называл. И это тоже раздражало Лёнечку. Не меньше, чем «Решка», потому что шло тогда первое послевоенное десятилетие, война была жива в памяти, и все, связанное с немцами, вызывало неприязнь.

Ох уж эти Захаровы игры в слова, каламбуры, выпендреж и желание быть всегда правым!.. Как сейчас помнится: «Ты обиделся?! А по-моему, «Решка» — так мило, так по-гусарски и так идет тебе...» Или: «Ты думаешь, наших кретинов уязвит «фон Реш»? Чудак! Их куда больше раздражает просто Реш, непонятный русский по фамилии Реш, у которого может вдруг оказаться в Гомеле или Жмеринке дядюшка по имени Лазарь Давидович...» — «Да нет у меня никаких дядюшек!» — «Вот видишь, — смеялся Орлов, — уже оправдываешь ся...»

Называл Захар его и «фон Решкой» — это следовало понимать, как признак особенного душевного расположении, а Лёнечку злило еще больше.

Вот и сейчас в одной-двух фразах тоже ведь наплел разного. «Мой первый друг, мой друг бесценный...» — обращение Пушкина к Пущину ему понадобилось. Даже сейчас, на этом одре, воображает, хочет видеть себя орлом...

Вместе с тем, продолжая еще улыбаться, Леонид Михайлович думал: сказать или промолчать? И это было главным.

Будь он наедине с Захаром, вопрос, пожалуй, и не возник — объяснил бы, что, как и почему. А сейчас, при Анне Аркадьевне и этой Анечке-Марианне — не хотелось. Вполне можно и промолчать, так было бы даже лучше, и все-таки сказал:

— Меня зовут Леонид Михайлович Забродин.

— Это еще что? — удивился Орлов. — Джугашвили, он же Коба, он же Сталин? Или Иванов, он же Розенблюм, он же Карапетян, он же Сенька Торбохват? Ушел в подполье? Или псевдоним? Демьян Бедный — он же Придворов?..

В прежние времена случалось, что Лёнечка посылал Захара к черту, говорил, что не хочет больше знаться с ним и хлопал дверью. Проходило несколько дней, и все возвращалось к прежнему. Первый шаг к примирению всегда делал Захар. Послать бы его подальше и         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            сейчас, но теперь это было бы навсегда. И главное: по отношению к нынешнему Орлову это было невозможно. Леонид Михайлович сказал:

— Все гораздо проще: я взял фамилию жены.

— Вот как... — сказал Захарий.

И он и остальные смотрели на Леонида Михайловича с любопытством. Но было в этих взглядах и еще что-то, Анечка-Марианна слегка поморщилась.

Ex Animo (2)

Тут после некоторого перерыва опять выхожу на прямую речь я — Лёнечкин конфидент и, как считает Софья Петровна Забродина, дурно влияющий на него советчик. А ведь я был и е е доверенным лицом. Не с кем-нибудь, а именно со мною она, смущаясь, преодолевая неловкость, впервые заговорила о своем Лёнечке. Было это, дай бог памяти, где-то в средине или ближе к концу 50-х годов (сколько лет прошло!..), в разгар ныне старательно забытой хрущевской эры. Забыть-то о ней и в самом деле вроде бы забыли, а, думается, зря. Хотя и сам я, признаться, вспоминая теперь незабвенного Никиту Сергеевича, прибегаю чаще всего к фразе из щедринских «Помпадуров»: «Ведь, кажется, только и хорошего в нем было, что на обезьяну похож, а такую привязанность к себе внушил!»

Внушил! Было! И верным ленинцем, и обогатителем теории марксизма, и пламенным борцом за мир, и «нашим Никитой Сергеевичем» называли. И внутреннюю свою политику вел так же, как ныне и присно. Об этом тоже хорошо оказано у Щедрина (гениальный человек!): «Ты пойми мою мысль, болван! — я чего желаю? — я желаю, чтоб у меня процветала промышленность, чтоб поля были тщательно удобрены, но чтобы в то же время порядок ни под каким видом нарушен не был!» И по сей день добиваются того же.

Однако бог с ним, не о нем речь, я совсем о другом собираюсь говорить, а это вспомнил, чтобы только поставить веху в быстротекущей реке времени.

Софья Петровна прибыла в наш районный центр как раз в разгар очередной кампании по борьбе за подъем сельского хозяйства, за улучшение работы на селе и вообще сельской жизни. Уже было принято постановление ЦК (как всегда, «историческое»), уже ехали или, скрепя сердце, приехали наводить порядок в глубинке коммунисты-«тридцати тысячники», чтобы спустя некоторое время разбежаться, уже вовсю боролись с травопольным севооборотом (с чем только не боролись!) и продвигали на север кукурузу (что и куда только не продвигали!); мы  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            уже намылились обогнать по производству мяса и молока Соединенные Штаты (дались они нам!); по производству цемента мы их к тому времени, кажется, уже догнали, а сахара — даже перегнали: сахара требовалось много, из него гнали самогон.

Софья Петровна пожаловала к нам незадолго до того, как дощатые тротуары, приземистые, обшитые тесом дома нашего села и единствен ную, соединяющую нас с внешним миром дорогу должно было занести снегами. А если попроще, то приехала на место назначения не к первому августа, как то положено выпускникам институтов, а много позже, когда юную докторицу, молодого специалиста и ждать почти перестали.

Прибыла в сопровождении отца — тоже доктора — Петра Сергеевича, который сразу взялся за устройство дочери. По тому, как его встретили, как быстро и споро все у него получилось, было ясно, что о прибытии он кого-то предупредил. Но, прибыв, позаботился не только о ежеутреннем молоке и свежих яичках для дочери — заложил более прочный фундамент доброго отношения к ней: кое-где побывал, кой-кого посетил, проконсультировал нескольких больных — словом, оставил хороший след.

В небольших райцентрах вроде того, где мы тогда жили, все друг друга знают. Какое-то движение, конечно, есть: молодые после армии, после училищ-техникумов-институтов не очень-то возвращались; иногда за ними тянулись в город старики и особенно старухи — в няньки к внукам; ну и всякое другое: то помощника прокурора перевели в область с повышением, то учителя биологии приняли на удивление всем в очную аспирантуру, а то вдруг загремели на лагерные нары председатель райпо, завмаг и бухгалтерша... Молодые специалисты вроде Софьи Петровны и Лёнечки, который появился у нас за год до нее в роли учителя-словесника, как правило, не задерживались. Отслужит после института положенные три года и помашет ручкою...

Лёнечка, появившись, сразу вскружил головы большинству местных девиц и дам. Впрочем, насчет большинства я, пожалуй, преувеличиваю, но некоторое количество представительниц прекрасного пола, включая неизбывной энергии даму — секретаря райкома по пропаганде, поглядывали на него с интересом и ожиданием.

Должен заметить, что интерес проявляли женщины самого разного склада. Ленечкина романтическая внешность и как бы написанная на его юной тогда физиономии доброжелательность располагали. На самых первых порах от него, думается, всё чего-то ждали: каких-то поступков, которые растормошат-де нашу пошехонскую заскорузлость,          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            может быть, даже выходок, сокрушения сердец, но он ничем не удивил, никого не обидел, ни на что не претендовал, так что и ревнивые мужья, и насторожившиеся было женихи, и бдительное школьное начальство успокоились, привыкли к нему так же, как все мы, жители этого ставшего районным центром старинного села, рано или поздно привыкали к местной достопримечательности — построенной в прошлом веке купцом Бердниковым уменьшенной копии рыцарского замка. Зачем он тут, этот нелепый замок? Поначалу разглядывали (сужу по себе) зубчатые стены и башни с недоумением и любопытством, а потом и не замечали.

Между тем, Леонид Михайлович был дружествен и общителен. Когда я (заведовавший тогда отделом школ, культуры и быта районной газеты) предложил ему вести литературный кружок при редакции, охотно согласился. Ни о каком вознаграждении речи, разумеется, быть не могло. В ту пору мы и сошлись.

Тут для моего рассказа была бы кстати какая-нибудь неожиданность. Но все шло тихо и мирно. Я удивлялся: как же он без женщин? Даже высказал это вслух однажды, но получилось неудачно, некстати. Сказал это в постели, разнежившись с женой, а она фыркнула: «И что ты за циник!..»

Не перестаю удивляться этой особенности женской натуры: со всех сторон обступают быт, физиология, а они упрямо тянутся к идеалу. Не все, конечно, не все и не всегда, однако черта это доминантная.

А я — уже молча — подумал, что Леонид Михайлович при всей своей внешней открытости, похоже, весьма замкнутый человек.

...Об интеллигенции в наше время приходится упоминать с большими оговорками. Не плод ли это нашего воображения — разговоры о неком сугубо российском явлении и ранее неизвестном другим народам понятии, о прослойке не просто образованных, а сугубо нравствен ных, альтруистически настроенных людей? Я вовсе не хочу сказать, что таких не было. Были, есть и не только у нас. Но уж больно мы носимся с самим словом, понятием, эдак осторожненько, словно исподволь (а иногда и прямо) делая его одной из примет определенного круга людей, который в свою очередь был выразителем «загадочной русской души». Очень нам нравится ощущать в себе загадочную душу, как мальчику воображать себя Печориным. Между тем, Даль, весьма чуткий к русскому языку, определял гораздо проще: интеллигенция — разумная, образованная, умственно развитая часть жителей. И все. Без мистики и мессианства.

Но к чему это я? В нашей глуши ближе всего к этому определению    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            были врачи и учителя. Опять-таки далеко не все. Но в общем друг к другу тянулись. И на праздники нередко собирались такой смешанной компанией. Я — в прошлом учитель и моя жена — врач были ее непременными участниками. Напомню, что я к тому времени был знаком с Леонидом Михайловичем, а моя жена опекала Софью Петровну. У нас они на Новый год и познакомились. Тут-то и начался роман, которого все мы так долго ждали. Юная пара и умилила и примирила с собою всех, даже эту толстозадую — секретаря райкома партии по пропаганде, которая, облизываясь, поглядывала на мальчика. А может (это я возвращаюсь к своим сомнениям, но не буду их уточнять), и не только поглядывала, не только облизывалась.

А дальше все развивалось так быстро, что где-то через месяц Софочка зашла однажды к концу дня ко мне в редакцию, выждала момент, когда мы остались вдвоем, и, мучительно краснея (ей это очень шло), смиренно попросила меня передать Леониду Михайловичу (сама она не решается это сделать), что она совсем на него не сердится (ба, да они уже успели поссориться!) и просит его придти сегодня на концерт в Дом культуры — билеты она уже взяла...

Как трогательно! Как мило! И какая беззащитность, открытость!

Меня всегда умиляла эта девичья отчаянная отвага, чище и краше которой нет, по-моему, ничего на свете.

Всем нам нравится выглядеть благодетелями, особенно если самому это ничего не стоит. Я тут же позвонил в школу. Когда к телефону пригласили Лёнечку, сперва поговорил о том, о сем (Софья Петровна смотрела на меня с тревожным ожиданием), а потом непринужденно и ловко (так мне казалось да и на самом деле так, наверное, и было) ввернул, что встретил сегодня Софочку, которая выглядит измученной и печальной. Вот я и предложил ей два билета на сегодняшний концерт артистов филармонии в нашем Доме культуры. Концерт, говорят, предполагается неплохой и было бы хорошо, если бы он, Леонид Михайлович, написал о нем в газету. Нет, не в нашу. Берите повыше. В областную. Оттуда звонили, просили прислать информацию о культурном шефстве над селом, и я подумал, что начать печататься в областной газете вполне в интересах Леонида Михайловича. Он, помедлив, согласился. А я добавил, что если будет желание, они с Софочкой после концерта могут зайти к нам на чашку чая. Будем, как всегда, рады. Но это — не обязательно, нет-нет, не обязательно. Какие хлопоты?! Стоит ли об этом говорить! Специально ждать не будем, но всегда рады. Да-да... Положив трубку, я сказал:

— Так-то будет, пожалуй, лучше.  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Между прочим, тот вечер оказался очень важным в их жизни. Когда я дома рассказал о визите Софочки, жена посмотрела на меня этак свысока, как старшина на солдата-новобранца, и снисходительно улыбнулась:

— А это я ей посоветовала. Как говорится: нечего ждать милостей от природы, взять их — наша задача.

Жена моя была решительным человеком, оттого я и сбежал от нее спустя три года.

— А что у них случилось, отчего поссорились? — спросил я.

— Это у него надо спросить.

В голосе жены я почувствовал нечто, натолкнувшее на догадку.

— Поторопился мальчик?

Жена подняла брови и изобразила улыбку, которая словно бы говорила: уж я-то знаю ваше мужское коварство... Джоконда. Бог с нею.

Я уже писал, что Леонид Михайлович, на мой взгляд, слабый человек, а сейчас хочу чуть ли не отречься от этих слов. В самом деле, что есть сила, а что — слабость? Как часто оказывалось, что мы ничего в этом не понимаем. Слабого вроде бы человека сильным делали вера или любовь, а то и просто осознание предела отпущенных ему возможнос тей, которые он затем полностью сумел реализовать. И дело не только в границах, пределе, но и в направлении, понимании (иногда почти подсознательном) того, что именно нужно. При этом мы отдаем себе отчет, что есть судьба, сила обстоятельств, что бывает злая, а значит, и добрая сила (но как и всегда ли можно их различить?), что есть, наконец, совесть — нравственная сила. И т. д.

Похоже на игру в слова, но я их все врема примеряю к Лёнечке. Вот у того же Даля: в том и сила, чтоб жена мужа любила. Может, это о нем, Леониде Михайловиче?

Думаю, что сам он Софочку не любил, как не любил ни одну из женщин, встречавшихся до того и после на его пути. Я имею в виду ту не раз воспетую, возвышенную, ослепляющую или наоборот — заставляющую прозреть, поражающую, как сказано кем-то из поэтов, будто удар молнии, любовь. С неизменной нежностью он вспоминал только о маме, но это совсем другое.

Утверждая, что Софочку он не любил, я не хочу сказать что-то дурное. Не хочу также говорить банальности типа: это, мол, была его беда, а не вина. И беды не было, Было как у большинства людей. И даже, наверное, лучше. В ту зиму и весну, когда все это разворачивалось на наших глазах, Лёнечка просветлел, помягчел и улыбался чаще. Причиной была Софочка. То, как он смотрел на нее, прикасался к ней,         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            выдавало страсть. Так может, это и есть любовь? Правда, все это проходит. Но что не проходит?

Нет-нет, я совсем не хочу навязывать кому-либо свои взгляды и сомнения. Я думаю, что Софочкина любовь его радовала. А разве этого мало? Разве не бывает так, что обращенная на нас любовь оказывается нам в тягость? Он же с радостью и даже благодарностью позволял ей любить себя. Так мне во всяком случае казалось да и сейчас кажется.

И еще вот о чем я хотел бы сказать. Не сомневаюсь, что Лёнечка был чужд каких-либо расчетов, но он словно угадывал, прозревал в этой балованной папенькиной дочке именно ту жену, что ему нужна, будто видел в ней практичную женщину, которая будет любовно лепить, строить их дом. Любопытно, что какое-то прозрение сейчас, задним числом, я вижу и у Софочки. Ее не покидали волнение, тревога. Тогда это вызывало снисходительную улыбку. Хотелось сказать: девочка, не беспокойся. Эта красивая птица, которая слетела неведомо откуда, присела у тебя на руке и позволяет себя ласкать, никуда не денется. Она твоя. А сейчас я вижу в том беспокойстве предчувствие всех тревог, которые ей предстояли.

Не знаю, о чем они говорили наедине, как ворковали, из-за чего препирались (не без того же!), но к чему это приведет, было с самого начала ясно. Софочка не из тех девиц, с которыми просто заводят шашни. На таких женятся, это казалось очевидным. Казалось само собою разумеющимся, что она не создана для роли любовницы — только жены. Как есть, скажем, мужчины, почти неспособные на легкую интрижку, — они всякий раз женятся. Не берусь утверждать, что это непременно хорошо — просто я несколько раз наблюдал такое. Правда, сейчас-то я понимаю, что эти рассуждения слишком прямолинейны. Только ли в самом человеке дело! Сколь многое зависит тут от судьбы! От человека, однако, тоже.

Так или иначе, но при таком расклада рано или поздно из-за кулис выступают, наконец, родители. Здесь был родитель. Один. Петр Сергеевич — отец Софочки.

Не знаю, кто подал сигнал. Сама ли Софочка, вкупе ли со своим предметом, или постарались доброхоты. Может, старик и по собственному почину приехал, а может, соединилось все вместе. Бывает и такое.

Появился же он как раз в то время, когда опытному человеку (а Петр Сергеевич был доктором как раз по этой части) уже не требовалось проницательности, чтобы понять характер отношений, связывавших молодых людей. Все было очевидно. Но тут для нашей публики важнее        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            было другое: как будет встречен отец? Софочка встретила его радостно, хотя и с не оставлявшей ее все это время тревогой, а Леонид Михайлович сразу после уроков был тут как тут. Словом, обошлось без сенсаций. Все стало на свои места.

Мы вспоминали это давнее много лет спустя, когда Петра Сергеевича уже не было в живых, а сам Лёнечка стал отцом вступившей в пору взросления барышни. Хотел было сказать не «взросления», а «цветения», и по отношению к его дочери это было бы справедливо — хороша, право, хороша, и умом бог не обидел, но уж больно колючими вырастают наши цветочки...

— Теперь я понимаю старика, — говорил Леонид Михайлович, — и даже восхищаюсь им. Кто был я для него? Человек без роду-племени. Неизвестно кто. Перекати-поле. Бойкий молодец, который обрюхатил — пардон — девицу из хорошей, обеспеченной семьи. От роли зятя, спасибо ему, не отказывался, но еще неизвестно, каким будет зятем. Окажись я сам в таком положении со своей дочкой, не знаю, как бы повел себя.

— Но он, наверное, полагался на здравый смысл своей Сонечки... — заметил я.

— Полагался. Но мы-то знаем, как склонны девицы к экзальтации, как легко им заморочить голову.

— Легкомыслием Софья Петровна и в молодости не отличалась, — опять как бы возразил я.

Он усмехнулся, что-то, видимо, вспоминая, помолчал.

— Да не об этом же речь. Я о нем говорю. Софочка месяца за два до этого была дома и ничего не сказала. И вдруг... При их доверительных, как ему казалось, отношениях. Для него это был... Ну не удар, не стресс, но момент чрезвычайный. — Леонид Михайлович опять помолчал. — Встретились так, будто знаем друг друга сто лет (а он до этого и не видел меня), будто все давным-давно решено, будто браки и в самом деле вершатся на небесах и говорить тут не о чем — все ясно. Корректен, доброжелателен и не специально по отношению ко мне, а по характеру, по своей сути. Я это сразу почувствовал, понял. При этом никаких лобзаний. Рукопожатие и все. Рука сухая, крепкая. Сколько прошло, а вижу в нем образец мужчины. Хотел бы сам таким быть — не получается. Я вот говорю: «не удар, не стресс». А может, и удар, и стресс. Родители в сущности беспомощны перед детьми, особенно перед зятьями, невестками. Сколько драм, непонимания, враждебности... А он как-то сразу определил свою линию.

Честно говоря, я так и не понял его восхищения Петром Сергееви      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            чем именно в связи с этим. Не устроил сцену? Не рвал на себе волосы? Не смотрел на нежданного родственничка букой? Так ведь умный человек.

А интерес к Лёнечке у Петра Сергеевича был немалый, и он его проявил, когда пришел ночевать к будущему зятю.

— Фамилия у вас странная — Реш. Немецкая или еврейская? — спросил без малейшей, как бы мы сейчас сказали, эмоциональной окраски.

— Это имеет значение? — ответил Лёнечка вопросом на вопрос.

Ничего нового для него в этом не было, с любопытством или интересом такого рода приходилось сталкиваться не раз, особенно после войны, когда в студенческие его годы развернулась и набрала силу гнусная антисемитская кампания. Называлось это: борьба с безродным космополитизмом. К фамилиям тогда были особенно внимательны.

Опять я о том же — о кампаниях. Но что поделаешь, если без этого не обойтись. Они, кампании, кстати говоря, случались не только у нас и вообще не являются монополией двадцатого века. Думается, это черта имманентная , внутренне присущая человечеству и проявляющаяся, как только оно достигает определенного интеллектуального совершенства. Но м ы при этом просто не можем без кампаний, нам всегда нужно с чем-нибудь или с кем-нибудь бороться. Нехитрый в сущности прием. Боясь народного гнева, стараясь отвести его от себя или чувствуя свою неспособность решить какую-то главную в данный момент задачу и желая отвлечь от нее внимание, власть, группа людей, клика подсовывает толпе, подставляет под удар разрушительной энергии ложную цель, а иногда одну за другой несколько целей. В технике для этого служит предохранительный клапан, через который выпускают избыточный пар, чтобы сбросить давление, не допустить взрыва котла, в политике, в общественной жизни таким клапаном оказываются всякого рода демагогические кампании.

Каждому поколению кажется, что испытания такого типа, выпавшие на его долю, особенно страшны и кровавы — не будем препираться из-за размера шипов в мученическом венце, тем более, что венками украшали и жертвенных животных. А мы — умершие, ныне живущие и те, кому еще предстоит жить, не напоминаем ли быка, перед носом которого ловкий тореадор машет тряпкой?..

Но вернусь к Лёнечке. Первый по-настоящему серьезный разговор о фамилии произошел у него, насколько мне известно, в приемной комиссии института, но шел все же не впрямую, а обиняками.

Лёнечкины документы перебирал пожилой, на его тогдашний взгляд,            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            дядечка, которому больше подошла бы военная форма. Потом уже студентом встречал его в ректорате. Кадровик. Полистав бумаги, он сказал как бы с упреком:

— О родителях ничего не пишете...

Лёнечка простодушно пожал плечами, хотя боялся этого: отец был расстрелян в тридцать седьмом, и говорить о нем не следовало. Мама наказывала: «Говори просто — умер». Но одно дело шепотом договариваться дома, а другое — прилюдно, вслух отвечать. К счастью, классовое чутье увело дядечку в сторону, его ноздри раздувались в то время по другому поводу — от чесночного запаха, и повод был: странная, явно космополитская фамилия — Реш. Реш, Фиш, Фриш, черт бы их побрал! И некоторые пишутся русскими и даже не картавят! Тут уж не до обиняков, велел написать в автобиографии полностью имя-отчество родителей и девичью фамилию мамы. Лёнечка сделал это с легкостью. Тут же, не отходя от стола, приписал в конце своей коротенькой (не полный тетрадный листок) автобиографии: «Мои родители: Михаил Кузьмич и Аполлинария Трофимовна Реш (мама в девичестве — Вислобокова)».

— Кузьмич и Трофимовна? — усмехнулся дядечка. — Это хорошо.

И отпустил с миром.

Усеченно-короткая фамилия вызывала вопросы, сомнения и потом. Лёнечка это угадывал, чувствовал. Испытывал раздражение, а надо было не только сдерживаться, но и улыбаться, пожимая плечами: фамилия как фамилия, не хуже других — мало ли на свете фамилий!..

Собственно, каких-либо прямых угроз вроде и не было. Ни ему, Лёнечке, ни сокурсникам — Лиле Гурвич или Фимке Шапиро, с которыми он оказался вдруг странным образом и совсем того не желая соединенным. Их самих безродными космополитами никто пока не называл, к врачам-убийцам не привязывал, но когда, скажем, на семинаре по основам марксизма-ленинизма или по марксистско-ленинской эстетике подробно разбирали очередную журнальную или газетную статью с громами и молниями — то против низкопоклонства перед буржуазным Западом (кто сказал, что первую паровую машину построил Уатт, а первый самолет — братья Райт?!), то против реакционных, антипатриотических взглядов разных Лившицев и Рабиновичей, подвизавшихся в театральной и литературной критике, то против убийц в белых халатах, которые тоже почти сплошь оказывались Рабиновичами и Лившицами, то против чего-нибудь еще ныне забытого, но в таком же роде, миляга-преподаватель, рубаха-парень из бывших комсомольских         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            работников неизменно первыми приглашал высказаться их — Лилю, Фимку и Лёнечку. Известная часть аудитории при этом явно получала удовольствие.

Вершиной изобретательности рубахи-парня было, когда он не кому-нибудь, а именно Лиле Гурвич поручил разоблачить (и без нее, впрочем, разоблаченного) критика-антипатриота, космополита Гурвича, порочившего (вот гад!) великое наследие русских классиков, умалявшего, принижавшего достижения советской литературы и т. д. Не сказать, чтобы поручение было смертельно опасным, скорее всего веселый малый просто развлекался: «Гурвич против Гурвича», «иудейская война», «ну-ка покусайте друг друга»... Но поди угадай, что тебя ждет, что он, этот весельчак, еще выкинет, что задумал. Могут и шею свернуть. Была бы охота, а переврать тобою сказанное или приписать тебе то, чего ты совсем не говорил, — дело плёвое. Если уж этого многоопытного Гурвича по стенке размазали, хотя он без мыла лез в начальственный зад, прославляя силу положительного примера советской литературы («Не нужны нам твои прославления!»), то что говорить о студентке, девчонке!..

Семинара ждали, как гладиаторских игр, а вышел пшик, девчонка извернулась и очень нехитрым способом: законспектировала редакционную статью «Правды», где размазывали этого Гурвича, добавила несколько фраз из еще более махровой «Культуры и жизни», которая в отличие от других газет даже набиралась особым шрифтом, и закончила цитатой из последнего труда великого вождя и учителя товарища Сталина. Зачитала этот текст с полными ссылками на источники и положила на стол преподавателя-весельчака.

Поторопилась, надо сказать, положить. Допустила оплошность. Потому что когда начались вопросы, она хотела было снова взять тетрадочку, а преподаватель накрыл ее ладонью: «Зачем? Вы лучше своими словами». А своими словами нельзя, их потом как угодно могли перетолковать или переиначить. Может, излишним в тот раз было это опасение, но девчонка достала из своего портфеля папочку, развязала тесемки и дальше отвечала только так: «По этому поводу в газете «Правда» от 28 октября в статье «Против рецидивов антипатриоти ческих взглядов в литературной критике» говорится...» И шпарила по-писанному. Под конец даже очки вспотели.

На перемене Ленечка подошел к ней, взял под руку, слегка стиснул ладонью и сказал: «Умница. Молодец». Она опустила голову, протирая очки, и слегка покраснела. Потом глянула исподлобья: «У тебя есть папироска?» — «Ты же не куришь...» — «А сейчас захотелось». —        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            «Тогда пошли покурим вместе».

У окна в конце коридора, где обычно курили, никого не было. Ленечка размял папиросу, отщипнул и выбросил излишек табака, постучал мундштуком по коробке, вытряхивая крошки, и протянул ей. «Прикури сам, я не умею,» — сказала она. И не понять было, от простодушия ли это (ой-ли!) или девочка затевала игру, в которой папироска переходит из уст в уста, волнуя воображение подобием поцелуя и горяча кровь? Жизнь есть жизнь. Глаза у нее были с поволокой и казались особенно выразительными из-за этой манеры смотреть чуть исподлобья. Шут знает что. И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть... Она была не очень, на Ленечкин взгляд, хороша, но человек слаб, глаза притягивали, а сердце не камень. Соблазн был велик, и все же Ленечка покачал головой: нет. С нею не следовало затевать какие-либо игры. «Тогда покури сам, а я посмотрю».

«Самое досадное, — сказала она вдруг, — что этот Гурвич написал плохую статью, даже гадкую». — «Но бьют-то его не из-за этого,» — возразил Ленечка, думая о своем. — «Дай мне все-таки разочек курнуть...» — попросила она. Потом были минуты, когда он вспоминал обо всем этом с сожалением, а тогда, отдавая ей папиросу, зубами оторвал конец мундштука, как сделал бы, оставляя «бычок» какому-нибудь парню — тому же Захару Орлову. Нет.

Но бог с ним, с этим случаем — он быстро забылся. В конце концов, так было и будет всегда: в мире может твориться невесть что, а девочки и мальчики созревают для любви и томлений. Скоро возле Лили появился слывший умником смирный очкарик из старшекурсни ков, который демонстрировал серьезность намерений, а на Лёнечку она по-прежнему смотрела дружески, иногда с сожалением и почти всегда — сочувственно. Фимка же Шапиро поглядывал насмешливо, будто спрашивал: «Ну каково?» Хотя ему самому тоже было не сладко.

Перенесемся, однако, во времени еще раз. Итак, Петр Сергеевич задал свой вопрос о фамилии, а Лёнечка буркнул в ответ. Буркнул, понимая все же, что стариком движет не праздное любопытство. Неведомо откуда свалившийся Лёнечка должен составить счастье или несчастье его дочери, он — отец его будущего внука или внучки, но кто он сам?

Молодые могут позволить себе грубить или хамить, демонстриро вать свою независимость (разве можно сравнить власть этого Лёнечки над Соней с тем, что может он, ее отец? Ночная кукушка всегда перекукует дневную...), старикам остается проявлять доброжелатель   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ность и терпение. Не всегда и они помогают, но это единственное, что остается. Надо ладить.

...— Это имеет значение? — ответил Лёнечка вопросом на вопрос, и тут был вызов.

— Для меня — нет, а для вас, наверное, имеет, — сказал старик.

— То есть?

— Как вы понимаете, я хочу для вас с Соней счастья и процветания...

— А с фамилией «Реш» они невозможны?

— Вы не сердитесь, — сказал Петр Сергеевич. — Пока вы с Соней будете любить друг друга, я тоже буду любить вас. Говорю это, даже не зная, извините, какой вы человек. А когда узнаю, надеюсь, что полюблю и независимо от Сони. Вам этого по молодости не понять, но у меня одно желание: помочь, убрать лишние камни с пути — их и так будет предостаточно. А теперь спросите себя, положа руку на сердце: мешала вам фамилия, создавала неудобства? И ответите: что было, то было. Разве не так? Время-то подлое. Это у Чехова — помните? — Гуров Анне Сергеевне говорит: я случайно узнал, что фамилия твоя — Дидериц. Твой муж что — немец? Нет, отвечает она, он православный. И все. А в наше время будь он хоть православный, хоть даже член ВКП(б)...

— КПСС... — поправил Лёнечка.

— Да-да, все никак не привыкну. Будь он кем угодно — фамилию не забыли бы. Во время войны отправили бы в ссылку как немца, после войны подозревали бы в нем еврея, да и сейчас косились бы: что еще за Дидериц?

— Не те вроде бы времена... — сказал Лёнечка.

— Имеете в виду оттепель, по определению Ильи Григорьевича Эренбурга? — Старик помолчал, усмехнулся. — Оттепель это, мой друг, погода. Сегодня она одна, завтра другая. А есть климат.

— Привыкают и к Дидерицам... — попытался все же что-то возразить Лёнечка.

— Бывает, — согласился Петр Сергеевич. — Однако родится у Дидерица сын, потом внук, и каждому придется доказывать, что он хоть и Дидериц, но ничем не хуже настоящего Иванова.

— И что же?

Лёнечка не мог понять, куда старик клонит. Зачем этот разговор?

— У меня есть предложение, скорее совет. Не сердитесь только на старика. Возьмите сонечкину фамилию.

— Не понял.

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Вы вправе выбирать: либо она будет Софьей Петровной Реш, либо каждый останется на своей фамилии, либо вы станате Леонидом Михайловичем Забродиным.

— Но это не принято...

— Как сказать. Я знаю случаи.

— Есть элемент неловкости... — сказал первое, что пришло в голову, Лёнечка. — Это что же получается: Забродин — в девичестве Реш?.. — Он даже хмыкнул. В самом деле смешно.

Петр Сергеевич пожал плечами.

— Супруг вправе взять фамилию супруги. Кому до этого дело? Тем более, что вы скоро, как я думаю, отсюда уедете.

Значит, элемент неловкости признается…

— Вы уже решили? — сказал Ленечка, чувствуя, как в нем поднимается протест. — И знаете когда поедем и куда?

— Не сердитесь. Я не хочу ничего навязывать. Решайте сами. Только еще один совет. Вам недавно предлагали вступить в партию, а вы что-то замялись. Мой совет: вступайте и именно здесь.

Старик раз от разу удивлял все больше. Откуда он знает об этом предложении, и даже как все происходило? С Соней Ленечка об этом не говорил. И потом: как вяжется этот совет с его же словами о нашем подлом времени? Впрочем, может, как раз и вяжется — своим цинизмом.

— Вербуете молодые кадры? Заботитеcь о пополнении?

Петр Сергеевич поморщился.

— Забочусь о вас с Сонечкой. Хочу, чтобы у вас, если даже останетесь учителем, была перспектива. У беспартийного человека в наше время перспективы нет никакой.

— Чего же вы сами добились? — спросил Ленечка, понимая, что вопрос груб, и чувствуя невозможность удержаться от него. В конце концов, старик сам нарывается на такие вопросы…

Петр Сергеевич однако сделал вид, что не обиделся. Да, конечно, сделал вид, потому что не обидеться было нельзя — и на Ленечкин тон, и на сам вопрос.

— Мне, к счастью, ничего не надо было добиваться, достаточно было просто работать. Я — врач, хирург, гинеколог. И я уже старый человек, со мною женщины позволяют себе говорить доверительно… — Уж не намеком ли на что-то была эта последняя фраза? Помолчав, Петр Сергеевич добавил: — Я — беспартийный человек. А вам для устойчивости это не помешает.

И тут неожиданно для себя Ленечка раскрылся:

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Фамилия моего отца была Решетилов. Он стал Решем в двадцатом году, когда начал работать в газете. «Реш» казалось ему выразительней, резче, лучше для подписи в газете. «Михаил Реш». Так и остался. Потом, во время чисток, его трепали за это, будто хотел скрыть свое классовое происхождение. У них в Харькове купцы были Решетиловы… Ему, рассказывала мама, вообще во многом не везло. Вплоть до тридцать седьмого года…

Петра Сергеевича признание отнюдь не взволновало, слушал спокойно, будто чего-то такого и ожидал.

— Не судите слишком строго отца, — сказал он. — У каждого есть перед близкими вины. А тут и не вина, а так — не поймешь даже что… А если бы он в самом деле был Решем или Фишем?..

— Я не сужу, а просто объясняю.

— Сегодня история с отцом не будет для вас помехой. В этом действительно потеплело. Расскажите только обо всем Марии Степановне. Не бойтесь, это вам не повредит — она к вам хорошо относится…

Тут надо напомнить, что Мария Степановна как раз и была тем самым секретарем райкома партии по пропаганде, которая поглядывала, облизываясь (а может, и не только облизываясь), на мальчика. Меня она, кстати говоря, терпеть не могла, считала неискренним и ехидным, может быть, поэтому и я в ней видел только зад в два обхвата и во всех смыслах выдающийся бюст, Ленечка же и спустя годы, возвращаясь к этому случаю, вспоминал о Марии Степановне с некоторым смущением. Нет-нет, ничего более определенного я не могу сказать, однако думаю, что мальчику она помогла не только, чтобы сквитаться за что-то с Петром Сергеевичем, но и ради самого мальчика. Вот так-то. А дальше думайте, что хотите.

Леонид Михайлович Забродин уехал от нас через год членом КПСС и с наилучшими характеристиками.

Глава 4

Нелепый финал сумбурного дня

— Объясните, пожалуйста, что с ним? — спросил Леонид Михайлович у Анечки.

Он вышел первым и дожидался ее у подъезда. Она, похоже, не            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            удивилась ни тому, что он ждал ее, ни вопросу. Но как-то обидно не удивилась. Так нас не удивляет то, что не интересно. Даже голову не повернула, не остановилась, продолжала идти вдоль бульвара к метро.

— Что вы имеете в виду?

Господи! Да неужели не понятно?

— Давно он так лежит?

— Два года.

— А что говорят врачи?

Пожала плечами.

— Диагноз известен?

Она поморщилась, махнула рукой, и не понять было — то ли вообще не хочет об этом говорить, то ли не желает говорить именно с ним, Леонидом Михайловичем. Э, нет, так не пойдет…

Она поскользнулась, и, воспользовавшись этим, Леонид Михайлович взял ее под руку.

— Вы что — не хотите со мной разговаривать?

И тут она остановилась.

— Да при чем тут вы? При чем тут вы? — сказала, всхлипывая и пряча лицо в воротник своей шубейки из искусственного меха.

«И правда…» — подумал Леонид Михайлович.

— Но я же хочу помочь…

— Чем? — с отчаянием, вызовом, с презрением и еще бог знает с чем сказала она. — Чем?

— Должна же быть надежда…

— Кто вам это сказал? Кто вас этому научил?

— Чему? — спросил он, теряясь.

— Этой глупости, что обязательно должна быть надежда… А если ее нет? Если она немыслима? Что тогда?

— И он об этом знает?

— А вы спросите. Его и спросите… — сказала с ожесточением.

— А что же врачи?

— Опять вы!.. И с ними поговорите. Умнейшие люди! Дать адрес?

Неожиданно для себя Леонид Михайлович сказал:

— Давайте.

Порывшись в сумочке, она достала бумажку.

— Вот. Адрес клиники указан на бланке, а фамилия врача — в печати. А теперь отпустите мою душу не покаяние — мне еще ехать в другой конец Москвы.

Тут только Леонид Михайлович заметил, что все еще удерживает ее, взяв под руку.

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Извините.

— И не просрочьте рецепт. Получите лекарство и отдайте Анне Аркадьевне.

Не попрощавшись, она торопливо пошла вниз, в метро.

Ну и ну… Впрочем, так ли уж все удивительно? Встреча через двадцать лет неизбежно чревата сюрпризами…

Леонид Михайлович почти машинально перешел улицу и остановил ся у почтамта.

Позвонить домой?

На переговорной было тепло и после уличной промозглости даже показалось уютно. Как всегда, люди толпились у автоматов на Тбилиси, Ереван и Ташкент, а у нужной ему, Леониду Михайловичу, кабины стоял всего один человек.

Разменял трешку на монетки…

Домашний телефон не отвечал. Позвонил жене на работу — телефон в ее кабинете тоже не ответил. Позвонил в приемную… Подумал: «Зачем эта настойчивость?» Но секретарша уже взяла трубку.

— Облздравотдел.

— Добрый день. Вы извините меня, но Софьи Петровны Забродиной у вас нет поблизости? Это спрашивает муж, я звоню из Москвы…

— Она на совещании в облисполкоме. Что-нибудь передать?

— Просто скажите при случае, что звонил муж. Долетел и устроился благополучно.

— Обязательно передам.

— Спасибо.

— Как там погода в Москве?

— Хуже чем у нас. Слякоть.

Если по совести, то Леонид Михайлович был даже рад, что не застал жену и в то же время объявился, сообщил о себе, подал голос из Москвы. Говорить с нею последнее время было трудно. Все, что бы он ни сказал, вызывало несогласие, раздражение. Если же возразить было нечего, она сказанного как бы не слышала, не замечала.

Все правильно: виноват в конечном счете во всем был он, дал повод, несомненно дал повод, но сколько можно казнить за это?.. Результат -то в конце концов получается прямо противоположный. После первоначального раскаяния, на смену чувству вины приходит ожесточение и даже мысль: а так ли уж был виноват? И был ли вообще виноват?

Между тем наступили ранние зимние сумерки. Осветились окна в домах.

Идти в гостиницу не хотелось. Слава богу, с утра занес куда нужно    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            заявку на типографскую бумагу для института — это задание выполнено. Перед отъездом домой надо будет зайти еще раз с каким-нибудь презентом для дамы, собирающей эти заявки, — флакон духов нередко оказывается весомее солидных официальных обращений. Так и делаются дела…

Но Захар Орлов, Захар Орлов! Что все наши заботы сравнительно с его бедой!.. Что все-таки с ним? Какое отношение к нему имеет эта неврастеничная Анечка? Кто она вообще такая?

Увидев витрину столовой, Леонид Михайлович почувствовал, что хочет есть. Столовая занимала первый этаж здания, где находились какие-то конторы. Это тоже напомнило о доме: у них в институте была такая же столовая. Во время обеденного перерыва обслуживала своих, институтских, а все остальное время была открыта для всех.

В обеденном зале было полупусто. Зайдя в подъезд, Леонид Михайлович разделся и подал пальто гардеробщику. Тот, однако, помедлил, спросил с сомнением:

— Вы прикреплены?

— Не понял.

— Прикреплены к нашей столовой?

— А кто здесь прикреплен?

— Персональные пенсионеры.

Подавив раздражение, Леонид Михайлович молча оделся и вышел. Только теперь понял пустоту зала, отсутствие очереди у раздевалки, как, кстати (только сейчас обратил внимание), и отсутствие вывески над витриной. Да и своеобразие сидевшей за столами публики заметил наконец: это были старики. Некоторые заходили с судками.

А раздражаться бесполезно. Во-первых, при чем тут гардеробщик? А во-вторых, все правильно: не стоять же им в очереди со всеми. Великая держава заботится о своих персональных пенсионерах, «никто не забыт, ничто не забыто». Что поделаешь, если иначе не получается: «пиво только для членов профсоюза», «колбаса для ветеранов партии», «столовая для персональных пенсионеров»… И до чего жалки эти одинокие старики и старухи, по-видимому, бывшие функционеры, не выслужившие ничего, кроме похлебки… Жалки, но и величественны: выделены, отмечены, прикреплены. Тьфу!

В который раз подумал о кастовости, иерархичности самого демократического в мире общества. И это мы предлагаем в качестве универсальной модели социальной справедливости! И если бы только для себя! Тут уж дело хозяйское — за что боролись, на то и напоролись. Но предлагаем-то модель для всех, для человечества…  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Однако — стоп. И это, как ни странно, возвращало к мыслям о доме, потому что дома спорили и об этом. В последнее время все, о чем ни заговори, вызывало спор с женой. Дух противоречия? Но не возникает же он из ничего. А тут еще это…

До недавнего все казалось так просто! Подумаешь, большое дело — завел интрижку. Ни жена, ни семья нисколько от этого не страдали. Жена если и теряла что-нибудь, то только то, чем сама в сущности пренебрегла.

Никогда на эту тему особо не распространяясь, Леонид Михайлович пришел к убеждению, что в супружеских изменах большей частью виновата жена, если изменяет муж, либо муж, если изменяет жена. То есть пострадавшей стороны в большинстве случаев попросту нет: либо жена плохо выцеживает своего благоверного и тем самым позволяет ему резвиться на стороне, либо муженек плохо обрабатывает свою ниву и нуждается в подмоге. Да-да, вот так. Бывают, конечно, с одной стороны, Дон Жуаны, а с другой — всякие там Манон Леско, но не они определяют погоду.

Мысль отнюдь не новая, но Леонид Михайлович и не пытался выдавать ее за свою. Тем более, что так четко она сложилась у него в соавторстве, при общении с одной из «барышень», как он их называл.

Отношения были прекрасные: полное взаимопонимание и никаких ужимок. Ведь что чаще всего ведет к краху в таких случаях? Неумеренные притязания одной из сторон, хамство мужчины, переоценка своих возможностей женщиной… Словом, источник общий для побед и поражений, радостей и бед, взлетов и падений: неуправляемость человека, его нежелание довольствоваться тем, что есть. У Ленечки же с Линой (так звали «барышню») были подлинное партнерство, равенство и не просто поиск компромиссов, а готовность к ним.

К тому времени Леонид Михайлович давно уже понимал, что смазливая мордочка — отнюдь не самое главное в женщине. Впрочем, курносая мордочка Лины была довольно пикантной, мужчины — не один Ленечка — обращали на нее внимание.

Все у них ладилось так хорошо, что Ленечка суеверно спрашивал себя: за что мне такое? А потом — по-другому и без самоуничижения — спросил об этом и ее. Накануне совершенно нечаянно познакомил ся с ее мужем. Вернее не познакомился, а увидел его и услышал. Нет, совсем не стремился к этому, но вот получилось. Было это в горкоме на семинаре руководителей сети политпросвещения — Леонид Михайлович отвечал за это у себя в институте После доклада секретаря горкома обменивались опытом. Скучища неимоверная. Чтобы никто     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            не сбежал, объявили перерегистрацию после перерыва. На этом фоне всех встряхнуло одно выступление:

«Свою задачу в качестве руководителя кружка я вижу прежде всего в том, чтобы люди на занятиях у меня не спали, как спят сейчас в этом зале…»

И зал ожил.

«Кто это?»

«Из почтового ящика. Китайгородский, что ли …»

Фамилия Лины была Китайгородская.

Тут-то Ленечка и пригляделся: мужик вполне на уровне. Сам Ленечка какими-либо комплексами не страдал и знал себе цену, но, глядя на этого высокого, крепкого, явно неглупого мужика, почувствовал вдруг, что чего-то в жизни не понимает. Это был совсем короткий миг, и свелся он к единственной мысли: «А говорят, что от добра добра не ищут…» Но само состояние запомнилось. Во время очередного рандеву сказал: «По-моему, я твоего муженька в горкоме видел. Он в ящике работает?..» — «Ну и что?» — сказала Лина. — «Да ничего. По-моему, мужик что надо». — «Плохих не держим,» — сказала Лина, но невысказанный вопрос поняла.

Леонид Михайлович не думал, что она унизится до прямого обсуждения качеств мужа, и ошибся. В конце концов, увы, пришли и к этому. Правда, сначала с помощью неких то ли безличных, то ли неопределен но-личных оборотов.

«Тоже мне аттестация: «мужик, что надо, вполне на уровне…» Прямо хоть почетный пятиугольник, знак качества ему вешай…»

Потом пошли и более открытые тексты.

«Женщине ласка нужна, а не гимнастика. Да и гимнастикой нынешние мужики не очень-то… Больше бегом трусцой увлекаются…»

У нее «получались», если можно так сказать, двусмысленности, и она была довольно раскованна в речи, особенно когда видела, что Ленечку это забавляет.

«Гимнастикой можно и со снарядом — бревно, велосипед… Ты думаешь, почему тридцатипяти-сорокалетние бабы кинулись в группы здоровья, в аэробику? Ради фигуры? Как же! Чтобы спать крепче и не видеть дурных снов…»

Признаться, Леонида Михайловича временами потешали эти подперченные разговоры, которые велись к тому же в определенной — интим — обстановке, но сам большей частью отмалчивался. Да и потешали не всегда, бывало делалось не по себе, когда у нее проступала едва не враждебность по отношению к мужу — этому благополучному       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            и процветающему остроумцу с горкомовских семинаров. Она была презрительно-безжалостна к нему. Но ведь жизнь прожили, сыну четырнадцатый год, да и сейчас разрыва нет, спят, черт возьми, вместе. Не так ли, думалось, безжалостна она будет и к кому-то следующему — хотя бы к тебе? Впрочем, нет, тут другая ситуация. С ним, Ленечкой, будет по-другому. Он для нее просто перестанет существовать. Будто и не было. Как перестал существовать некто неизвестный, бывший у нее до Ленечки.

О муже приходится говорить ради самооправдания — есть все-таки потребность. А с этими остальными (в том числе и с ним, Ленечкой) и оправдываться не в чем.

Так вот «барышня» по имени Лина выдвинула несколько тезисов, железно связанных между собой. Если не половина, то треть мужиков после тридцати пяти, говорила она, гимнастике предпочитают бег трусцой… «Да что там — просто импотенты!» Соответственно у такого же количества женщин возникают проблемы. «А если я не хочу аэробики? — говорила она, воинственно похлопывая себя по бедрам и ляжкам, показывая, что все у нее в порядке. — Терпеть не могу эрзацы — аэробику, цикорий, ксилит, предпочитаю натуральный кофе, сахар и все остальное — живьем!..»

Леонид Михайлович, слушая эти речи, хохотал, а она говорила: «Сам посуди: кому мы мешаем? Кому причиняем вред? Перед кем виноваты? Я сегодня приду домой умиротворенная, веселая, добрая, приготовлю ужин и сама отправлю своего спринтера пробежаться перед сном…»

В эти минуты Леонид Михайлович действительно потешался. Блуд как фактор, укрепляющий семью! Но что-то в этом есть…

Как-то не выдержал и изложил эту теорию в узком кругу среди своих — жены, правда, при этом не было, при ней не решился бы — после застолья, когда уже разбились на группки. У дам заблестели глаза, мужчины оживились — забавно, забавно… И только Татьяна, старинный друг семьи, отнюдь не ханжа (если не сказать больше) вдруг брезгливо поморщилась: «С кем это ты ловишь кайф? Валяетесь, как свиньи в теплой грязи..»

От нее не ожидал. Озадачила и удивила.

Леонида Михайловича временами угнетало то, что называл зависимостью от самого себя — от процессов, происходящих в собственном теле, но ничего не мог поделать. С молодости интересовался, как это у других, но тема считалась если не полностью запретной, то неприличной. И все же видел: у других примерно то же.

Да что там! То ли еще вытворяли другие! Называть можно как            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            угодно: «зов плоти», чувственность, любовь, похоть, можно возмущаться тем, что эти неравнозначные-де понятия поставлены в один ряд, а можно доказывать, что сам этот ряд так и напрашивается его продолжить и тогда в нем появится такое, что мерзко и подумать...

Полистал Фрейда, но он оказался слишком академичным и скучноватым. Его, похоже, больше занимала общая взаимосвязь в человеке подсознательного и того, что идет от разума.

Неудержимость, неукротимость великой силы, созревающей почти в каждом мужчине и почти в каждой женщине, полной мерой осознавали древние. Славили эту силу, роптали против нее, однако же понимали, что никуда от нее не деться.

Эта мысль о древних была из любимейших. Тоже не претендуя на оригинальность, в античности видел некий ген, в котором запрограмми ровано, записано, может быть, даже опробовано все будущее человечества. Ничего путного не получилось у них, не получится и у нас. Так и будем метаться от аскезы до вседозволенности и даже распутства, время от времени воздыхая об идеалах и размышляя о смысле собственного существования.

Цинизм? Да называйте как хотите.

Решение побывать в писательском Доме родилось неожиданно, после того, как очередная попытка дозвониться до Сергея, Сергея Петровича Забродина, шурина, кончилась неудачей: телефон не ответил, и автомат к тому же съел последнюю двушку.

Неудача, говоря по совести, была весьма относительной — общаться с шурином Леонид Михайлович не жаждал, они друг друга не жаловали, однако нанести визит, тем более дозвониться нужно было непременно. Особенно учитывая нынешние напряженные отношения с женой. Она последнее время переживала подъем родственных чувств и обязательно поинтересуется братом, хотя раньше годами о нем не вспоминала. Хорошо было бы найти его сегодня, благо образовалось окно, но на нет и суда нет. А тут еще рядом освободилось такси, и Леонид Михайлович сумел оказаться возле него первым…

Делать в Доме ему сегодня было, собственно, нечего. С гостиницей устроился сам, а совещание открывалось только завтра. Но в программке, приложенной к приглашению, было написано: регистрация и размещение иногородних участников там-то и тогда-то. Зарегистрироваться можно и завтра, однако почему бы не посетить сей храм муз сейчас, поскольку есть время и повод?

В последний момент оказалось, что то ли он, Леонид Михайлович,    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            напутал (а так оно и было), то ли шофер его не понял, но подъехали они не совсем туда, куда нужно. Однако это выяснилось минутой позже, а в тот миг Леонид Михайлович не стал дожидаться даже сдачи с трех рублей, хотя на счетчике было рубль восемьдесят, — его, немолодого уже человека, охватило вдруг волнение, сходное с тем, что испытывали они студентами-юнцами, пытаясь проникнуть за эту дверь.

Что их привлекало? Ресторан и буфет? Но денег-то не было. Возможность потолкаться среди небожителей? Но цену большинству из них знали и тогда, понимали, что немногие истинно стоющие из сонма пишущих не так уж и часто бывают здесь. Так что же? Сама закрытость двери?

И тогда и сейчас вход сторожили пожилые женщины. Впрочем, сейчас сторожить было пока нечего — вечер еще не настал и в вестибюле было сумрачно и пусто. Не дожидаясь вопросов, Леонид Михайлович протянул пригласительный билет дежурной и услышал в ответ:

— Это не к нам. Вы не оттуда зашли. Вам надо с другой стороны, в другой подъезд…

Как-то несколько даже неожиданно для себя Леонид Михайлович растерялся, смутился, будто пришел в гости незваным и теперь понял всю неловкость положения. Дежурная сжалилась над провинциалом:

— Ладно, проходите здесь. Только надо спуститься вниз по лестнице и налево по коридору. Не заблудитесь?..

Все-таки женщины мирволили ему.

Он ничего, по совести, не понял и хотел было расспросить, как вдруг откуда-то из полуосвещенных недр здания возник — вот уж кого не ожидал здесь и сейчас увидеть!..

— Идите за этим товарищем — он тоже туда, — сказала дежурная, которая, как ей и положено, все знала.

— Тофик! — негромко окликнул Леонид Михайлович, боясь ошибиться. — Мовсесян!

Да, это был он. И почти не переменился. Слегка пополнел, поседел, но так же блестели большой нос и шельмовские глаза.

— Решка? — удивился, но и обрадовался — вполне искренне обрадовался — Тофик. — Вот здорово!

Он даже приобнял Ленечку.

— Пальто оставишь здесь.

И повел к гардеробу, где навстречу им поднялся человек со значком участника войны на лацкане. Любопытно, что и тот гардеробщик — в столовой, и швейцар в гостинице, и швейцар в ресторане-стекляшке, где      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            они были с Женей, — все с этими значками. Вспомнилось (где-то читал), что в старину на этих местах господа любили держать «кавалеров» — отставных солдат с георгиевскими крестами…

Леонид Михайлович задержался было, чтобы взять номерок, но Мовсесян махнул рукой — не надо — и, приобняв на этот раз за талию, повел к той двери, на которую Ленечке с самого начала показывала дежурная.

— Значит, и ты на совещание? — говорил по дороге Тофик. — Что же я не видел тебя в списках? Ладно, об этом потом… — Они шли по каким-то переходам, похожим на бомбоубежище. — Сейчас я отведу тебя оформляться и никуда не уходи, жди меня там. Договорились?

Он был даже трогателен в своей заботе.

А глаза у Тофика были совсем не шельмовские, просто блестящие темные глаза. Тут все определяет отношение к человеку. Прежний Тофик воспринимался бабником, прохиндеем и шельмецом, потому и глаза казались плутоватыми, веселыми, а сейчас перед Леонидом Михайловичем сидел немолодой и вполне серьезный господин с изучающим, даже оценивающим взглядом. Оценка, судя по всему, складывалась положительная, и Леонида Михайловича это, признаться, радовало. Вот уж не думал, что когда-нибудь будет рад хорошему впечатлению, произведенному на Мовсесяна…

Еще лет десять назад его наверняка остро заинтересовало бы: как он выбился наверх, какие скрытые таланты обнаружил? А теперь ответы едва ли не опережали вопрос, поскольку, как правило, укладывались в одни и те же схемы. Случалось, конечно, и ошибаться, но с Тофиком все было ясно: само время благоприятствовало ему. Ни на что не покушался, никому не казался опасным, был доброжелателен и контактен. Такому сам бог велел помочь. Секрет мог быть только в одном: кому, сколько и каким образом дал? Форма тут тоже имела значение. Так, скажем, особенность национальных кадров и вообще периферии — умение принять высоких гостей. Леонид Михайлович изредка и сам это испытывал, когда в составе разных институтских комиссий ездил на места. Впору было писать исследование о влиянии дармовщины, застолий и подарков на служебные отношения людей. Ему самому, правда, ничего не перепадало — чин не тот, — однако наблюдал…

Думается, помогла Тофику и такая счастливая черта, как умение, не зарываясь, выбрать оптимальный, наиболее практичный вариант. Во всем.          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Да вот хотя бы это: необходимость «размагнититься» была в молодости, как видно, неудержима, и малый не привередничал, не пижонил — нырял в коморку к дворничихе, которая, кстати, была не так уж и стара, скорее казалась им, соплякам, старой. После окончания института поехал к себе в солнечные края, а снова оказался в столице наверняка — Леонид Михайлович готов был биться об заклад — с помощью женитьбы. Тоже простейший путь.

— А я ведь читал твою работу, — сказал он. — Дали на отзыв. Но поди знай, что какой-то Забродин это ты. А можно было и опубликовать. Всех однако не опубликуешь, приходится выбирать…

Он не то чтобы не удивился тому, что Ленечка стал Забродиным, а просто не придал этому значение: то ли еще бывает!.. Особенно здесь, в Москве.

Они расположились в одном из буфетов Дома и взяли по коньячку. По всему видно было, что Тофик здесь не завсегдатай даже, а свой и к тому же стоящий если не на верхних ступенечках, то близко к ним. Буфетчица была внимательна к нему, и Ленечка тоже удостоился ее взгляда: за кем это ухаживают?

— Ну, — дружески улыбнулся Тофик, когда устроились за столиком в углу, — рассказывай…

Наступил момент, когда можно поговорить. Но Леонид Михайлович, тоже улыбаясь, развел руки. Рассказывать? О чем? Что женат и уже испытал, каково «быть взрослой дочери отцом»? Что служит и.о. старшего инженера в отделе внедрения некого НИИ? Что прочно застрял в своем губернском городе, который отсюда, из Москвы, видится провинциальной дырой?

Нет, упаси бог — ничего дурного или тем более стыдного во всем этом нет. Но и ничего хорошего.

Мовсесян то ли понял, то ли почувствовал что-то.

— Твое здоровье, — предложил он и спросил: — Выступать на семинаре будешь?

— О чем?

— Тоже верно. Удивить нашу публику трудно. Хотя удивляют…

— Невежеством? — Леонид Михайлович сказал это с неожиданным для себя самого вызовом и тут же спохватился: зачем?

Но Тофик пожал плечами:

— И этим тоже.

— Я о самом семинаре узнал за несколько дней. Чудо, что отпустил директор. Ему-то все это до лампочки…

«До лампочки» это было и Тофику, он рассеянно кивал, а глаза          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            следили за кем-то, проходившим за ленечкиной спиной. Тофик чуть привстал, улыбнулся, слегка поклонился…

Подвальчик между тем наполнился, и у буфетной стойки выросла очередь.

— Я видел тебя по телевизору, — сказал Леонид Михайлович. — В первый момент не узнал. Даже когда объявили — профессор Мовсесян, о тебе не подумал…

— А потом на экране появился знакомый нос… — рассмеялся Тофик.

— И не менее знакомые глаза. Я все думал: куда он косит? Потом наконец показали эту блондинку, твою собеседницу…

Говорил чепуху, просто чтобы сделать приятное. Зная Тофика, это было не трудно. Хотя что ему Тофик, что он Тофику… Леониду Михайловичу однако доставлял удовольствие сам процесс — делать приятное.

— Стареем, дорогой. Только и остается — косить на блондинок да говорить об этом.

Вместе с тем молодцеватый вид Тофика и сам тон как бы показывали: ты-то, дорогой, знаешь, что это далеко не так. Он давно, еще со студенческих времен, давал понять, что чувствует в Ленечке родственную душу. Сознавать это было досадно, но и забавно.

— Еще по одной? — предложил Леонид Михайлович.

— Не сегодня. У меня еще дело и надо быть в форме. Наше от нас не уйдет. — Тофик подмигнул, но был уже вполне серьезен. — Если хочешь, оставайся…

— Нет, я тоже пойду.

Получилось нечто вроде ритуала. Может, тем и кончится?

Поднимаясь, Леонид Михайлович оглядел подвальчик — раньше сдерживал любопытство. Все столики заняты. Публика пестрая, разношерстная и — разочаровывающая. Не потому ли, что ожидал увидеть нечто другое? Увидел же и услышал обычные суету и сдержанный гул (вечер только начинался) обычного питейного заведения. А что ожидал? Увидеть властителей дум и сердец? Но они, как мы знаем, в толпе подчас совсем незаметны. Может, какой-нибудь парнишечка в очечках и потертой курточке и есть никому пока не известный властитель?

Один человек, однако, сразу бросился в глаза. И не потому, что был так уж приметен. Просто Леонид Михайлович его узнал — то был человек, которого он совсем недавно видел у Орлова. Странное дело, Леонид Михайлович готов был поручиться, что именно с ним Тофик несколько минут назад поздоровался, ловя взгляд и улыбаясь. Он и         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            теперь постарался встретиться с ним взглядом, улыбнулся и поклонился на прощанье.

Какая гамма оттенков и чувств может быть в простом, почти неприметном движении! Тот человек медленно опустил веки, задержал их и опять открыл глаза. Это заменило ему величественный ответный кивок. Умеют же люди… Ну мужик! Как подает себя!..

— Кто это? — спросил Леонид Михайлович уже не лестнице.

В молодости Тофик отличался способностью простейшими средствами — глаза, нос, рот, руки — соорудить из себя нечто. Вот недавно по телевидению показывали мима, который удивительно смешно и похоже изображал цыпленка-табака и даже электрочайник. У Мовсесяна получилось бы не хуже. На этот раз задача была проще: Тофик изобразил Почтение. Но и тут были свои оттенки. Почтение сдабривалось иронией — еле уловимой, почти неуловимой. Ирония в том, может быть, только и была, что истинное почтение не нуждалось в таком подчеркнутом выражении.

— Барбалата, — ответил он.

— Не понял, — сказал Леонид Михайлович.

— Барбалата, прозаик.

Леонид Михайлович удивился странности фамилии и хотел было сказать об этом, но вовремя удержался: не ему, Решке, о том говорить… Переспросил только:

— Прозаик?

— Не знаешь? — улыбнулся Мовсесян. — Еще услышишь. Могучий мужик.

— А что у него есть?

— В смысле опусов? Несколько романов. Один со скандалом прошел…

— Что-то не слышал… — сказал Леонид Михайлович, как бы напоминая, что тоже следит за текущей жизнью родной словесности.

— Скандал был больше внутреннего свойства… — Это прозвучало несколько загадочно, но уточнять Тофик не стал, а Ленечка не допытывался. — Да и вышел роман где-то в провинции мизерным тиражом.

— Так он не москвич?

— С год назад как окончательно переехал.

— С Кавказа?

— Почему ты решил? На Шамиля похож? Нет, но откуда-то с юга.

Шамиля этот Барбалата если чем-то и напоминал, то разве что           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            значительностью, с какой держался. Но вид этот часто бывает обманчив, за ним подчас стоит такая непробиваемая глупость!.. Впрочем, бог с ним, с Барбалатой.

Уже одеваясь, Леонид Михайлович спросил:

— С Захаром Орловым давно виделся?

Мовсесян глянул в ответ с неожиданной и удивившей насторожен ностью.

— Чего ты? — не понял Леонид Михайлович.

— А ты не знаешь? Спекся мужик. Ушел в небытие. Как сказал кто-то: выпал в осадок.

— Как это? — притворился непонимающим Леонид Михайлович.

— Долгий разговор. Лучше в другой раз. Меня шофер ждет. Тебе куда? Может, по пути?

— Спасибо, — сказал Леонид Михайлович. — Мне еще позвонить нужно. Спасибо.

— Тогда до встречи. Завтра, в десять утра…

Решение позвонить Жене Виноградовой пришло после того, как в очередной раз не ответил телефон шурина Сергея Петровича.

Позвонить ей так или иначе было нужно (нельзя же провести с женщиной — порядочной, не какой-то там шлюхой — ночь, а потом бесследно исчезнуть), но хотел сделать это из гостиницы и позже, ближе к одиннадцати, когда в ответ на приглашение, если оно последует, можно проблеять что-нибудь о позднем часе, о том, что только-только ввалился в номер и еле, мол, стою на ногах.

Видеться с нею не хотелось. Нет, категорического решения не было, никаких зароков не давал, но если накануне, набирая номер, испытывал даже волнение, то сейчас — будто отрубило, хотя и не разобрался до конца, в чем причина. Все исчерпывающая поговорка о том-де, что твари после совокупления грустны, тут не подходила. Как и наблюдение, что «стоит лишь исполнить веление плоти, как является настойчивое желание покинуть то место, где страсть была утолена». Написавший это старик был прав, Леонид Михайлович не случайно запомнил фразу, но на сей раз дело было в самой Жене. После минувшей ночи осталось какое-то муторное чувство. Однако ни объяснить его, ни связать с чем-либо определенным не мог. Будто съел что-то несвежее и теперь мутит. И вдруг позвонил. Неужели рюмка коньяку так подействова ла? Или плоть опять взыграла, захотелось повторить эксперимент и докопаться до причины? Это была его слабость и его же служение, если только можно равноправно поставить два эти понятия — слабость    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            и служение рядом. Впрочем, можно. Говорил же классик об одном из своих героев: господствующая его слабость — женщины.

Леонид Михайлович готов был любить их если не всех, то многих. Каждая мало-мальски привлекательная женщина вызывала его интерес. Ничего не проповедуя и не провозглашая, видел в каждой из них вероятную, возможную, потенциальную — скажем так — партнершу по извечным играм. Пусть не его, а чью-то, но именно это было главным, определяло его отношение — всегда почти доброжелательное, чуть насмешливое и снисходительное. Остальное — совместная работа, дружество, родство по идеалам, свершениям, общечеловеческое, так сказать, братство по разуму и т.д. — не исключалось, но женщина есть прежде всего женщина, а не сотрудник, компатриот или партайгеноссе.

Кстати говоря, многие женщины замечали в нем это и нередко подхватывали невысказанный, безмолвный призыв. Хотя случалось и по-другому: усматривали фатовство, легкомыслие, встречали удивленным взглядом. Даже не усматривали, потому что прямого повода никогда не давал, а скорее угадывали. И происходило это, кстати говоря, не всегда только с женщинами суховатыми, строгими, от которых, казалось бы, ничего другого и не приходилось ожидать, — закономерность тут трудно было найти. Иногда натыкался на останавливающий и отстраняющий, деланно удивленный взгляд дамы, которая давала понять, что не следует — пардон — забываться, а то вдруг встречал в ответ на по-видимому излучаемые им — что поделаешь! — флюиды смущенную улыбку и растерянный взгляд какого-нибудь синего чулка, не подверженного, казалось бы, никаким человеческим слабостям. Всякое бывало.

С юношеских лет, когда пришлось штудировать античную словесность, помнил, что была Афродита-Урания, олицетворение чистой, небесной любви, и Афродита-Пандемос, всеобщая подстилка. Соответствен но по мужской линии Эросов тоже было два… Спросить самого себя, какому из них он служит, Леонид Михайлович не мог — человеку не свойственно задавать себе самому такие вопросы, но думал — при всем преклонении перед античной мудростью, которую считал универсальной, — что древние в этом случае предлагают несколько упрощенную модель, а в жизни не так-то все определенно и просто…

Женя удивилась звонку, а скорее сделала вид, что удивлена.

— Это что — демонстрация флага, — спросила она, — или намек?

Ждала, подумал Леонид Михайлович, она ждала звонка.

— На что намек?

— На то, что есть еще порох в пороховнице… — хохотнула Женя,      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            и это слегка покоробило. — Вы откуда, сударь, звоните?

— Из Дома литераторов.

— Даже так!.. И каковы планы?

В сущности это было приглашение, и он откликнулся на него:

— Да вот стою уже одетый в вестибюле.

— Ну что ж, от Баррикадной до площади Ногина три остановки…

— Поручения и просьбы будут?

— Никаких, — ответила она. — Все на ваше усмотрение.

По дороге к метро Леонид Михайлович зашел в гастроном на площади Восстания, а еще минут через сорок был у Жени дома.

Она встретила его по-домашнему, в халатике веселенькой расцветки, в шлепанцах, которые делали ее много ниже привычного, почти без косметики. Ничего, казалось бы, особенного, и все-таки это был знак: отношения определились, и не нужно выкаблучиваться друг перед другом. Собственно, так уже было в Ялте. Но тогда, правда, были еще и прелесть узнавания, и благодарность, и волнение, и постоянная настороженная готовность к какому-нибудь ее взбрыку. Сегодня же стало ясно, что романтический период миновал.

Уж эти романтические периоды! В молодости они неизбежны и естественны, но потом становятся в тягость, да и боишься выглядеть смешным. Впрочем, на этот счет есть разные точки зрения. Леонид Михайлович встречал немало восторженных кретинов а еще больше кретинок, которые и в перезрелом возрасте проявляли склонность к чувствительности, к розовому и голубому, к междометиям и вздохам, считая их признаком молодости духа, молодости сердца. Ах, ах! «Главное, ребята, сердцем не стареть!..» Тьфу, гадость. К Жене это, слава богу, не относилось.

Затрапезный, домашний вид шел ей. Странное дело: он словно бы делал ее моложе, но в то же время напоминал о возрасте. А напоминать, увы, уже было о чем.

Она была мила и естественна в домашних хлопотах, мила была извиняющаяся и досадливая гримаска, появлявшаяся в борьбе с этим пестрым халатиком, который норовил распахнуться то внизу, то на груди. Глядя на Женю, Леонид Михайлович подумал: а почему она все-таки одна, одинока? Почему рядом с нею он, заезжий, случайный человек, а не кто-нибудь надежный и крепкий? В чем причина? Это казалось несправедливым.

Давняя его мысль: как это получается, что одни запросто выходят замуж по нескольку раз, меняют любовников, а другие либо сохнут на корню, либо влачат жалкое, что ни говори, существование? Сам понимал,     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            что вопрос наивный, если не сказать больше. Да и что он знает об этой Жене? К тому же одинокие, неустроенные люди, бобыли были всегда — шли в монастыри, становились приживалами в больших семьях. Однако теперь само одиночество выглядит по-другому — стало почти полным, надсадным и горьким. Но даже у женщин отнюдь не сопровождается воздержанием. Его лозунгом нередко становится: урвать хоть что-то от жизни.

Женя между тем закончила суету.

— Ну-с, сударь, а теперь можете похвастать успехами в покорении столицы…

Сказала так, будто ему и впрямь не терпелось чем-то похвастать.

Пожал плечами и рассказал, не называя, правда, имени, о визите к Захару, о потрясении, которое испытал, увидев деятельного, пробивного мужика беспомощным и, судя по всему, навсегда прикованным к постели. Человек был создан, чтобы вокруг него все бурлило и кипело — Захар такой, но подножка судьбы, и вот он бессильно распластался, а со всех сторон отчаяние, выморочность, тлен.

Это надо же: в расцвете лет зависеть от старухи-матери. А что будет, если она вдруг умрет? А это может случиться в любой момент. И, честно говоря, не знаешь, кого тут больше жалеть — самого больного или эту несчастную старуху, у которой, ясное дело, сердце кровью обливается при мысли, что ждет ее единственного сына…

Вот такой получился у Леонида Михайловича монолог с упоминанием и этой странной то ли Машеньки, то ли Анечки, в которую Захар влюблен.

— Покажите-ка рецепт, — попросила Женя. Повертев его, сказала: — Если хотите, я могу позвонить знакомой аптекарше, чтобы вам не бегать завтра по Москве…

Поговорив с приятельницей, внимательно посмотрела на него:

— Это близкий вам человек? — И когда Леонид Михайлович пожал плечами, сказала: — Это не лекарство. Вернее, если строго говорить, — не лекарство.

— Не понял.

— Такие вещи иногда прописывают, когда ничего другого не могут предложить. Чтобы создать видимость лечения и по возможности успокоить больного. Ладно, давайте садиться за стол.

— Значит ты думаешь…

— Ничего я не думаю — просто передаю, что услышала.

— Но, может быть, у него есть и другие рецепты…

— Может быть. Руки не хотите помыть?  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Когда он вернулся, Женя разливала в бокалы напиток апельсиново го цвета и запаха, уже знакомый по вчерашнему. Помнится, напиток был приятным, но сейчас именно с ним вдруг связалось то ощущение дурноты, которое полдня не покидало Леонида Михайловича. И, мысленно похвалив себя за предусмотрительность, он воскликнул:

— А может, шампанское? — и кинулся в прихожую, где оставил портфель. — Тем более, что шампанское — высший класс. Крымское, «Новый свет», из подвалов князя Голицына... Чего ты? — удивился он.

Женя смотрела на него с непонятной усмешкой.

— Ничего.

Она подняла свой оранжевый бокал.

Сама основа человеческих отношений, их прелесть и несчастье — в невозможности проникнуть в мысли друг друга. А так хочется иногда проникнуть! Но сейчас просто мелькнуло: чего это она?

Открыв шампанское, увидел, что наливать некуда. Хорошо, что бутылка с мороза и не ударила пеной.

— Освобождайте тару, — сказала Женя, кивая на его оранжевый бокал и отхлебывая из своего. — Это всего лишь аперитив.

Леонид Михайлович выпил залпом (прохладно, вкусно) и тут же снова наполнил бокалы — шампанским. Конечно, лучше бы налить в чистые бокалы, а так благородное вино все-таки несколько замутилось, и лицезрение его игры не доставляло удовольствия.

Засиживаться, однако, не стали. В какой-то момент Леонид Михайлович проявил нетерпение, и Женя откликнулась на это — усмешливо, понимающе и поощряя. Словно снисходя, мило, улыбчиво поморщившись, она оглянулась на дверь, ведущую в спальню, и поднялась, в очередной раз запахнув разошедшиеся полы халатика.

— Идите, сударь, устраивайтесь на покой, — сказала она, — а я сейчас… — и вышла.

Услышав шум воды в ванной, Леонид Михайлович предвкушающе потянулся (мог себе позволить, оставшись один) и зашел в спальню.

Бог ты мой, какая прелесть! В прошлый раз он толком не огляделся, а сейчас сразу бросилось в глаза различие между первой комнатой, какой-то стандартной, скучной, то ли нежилой, то ли необжитой, и этой спаленкой, где все дышало, черт побери, негой и уютом.

Горел торшер у кровати, а сама широкая кровать была приглашающе раскрыта. И опять подумалось: ждала, конечно же, ждала…

Приятно было пройти босыми ногами по ковру, а потом ощутить всем телом свежесть и ломкость накрахмаленного белья. И хоть не было прежнего молодого трепета в ожидании, но само-то нетерпеливое         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ожидание было — не это ли главное?

На полочке торшера лежала открытая книга небольшого, карманного формата, Леонид Михайлович взял ее, однако, увидев английский текст, положил обратно. И тут вдруг погас свет. Леонид Михайлович подумал было, что причиной его неловкость, но услышал:

— Это я погасила. Не люблю изображать из себя ню… — Ленечка понял не сразу, а поняв, улыбнулся: господи, всего-то — пришла голой. И ладненько. Ню, так ню. — Подвиньтесь, сударь, — попросила Женя, и он вспомнил эту ее особенность — нелюбовь к месту под стеночкой, и даже то, как она еще в Ялте объясняла: «Ненавижу быть зажатой в угол».

Уже тогда она показалась ему из тех, что не дают, а берут и стремятся всегда контролировать положение. Иногда и чаще в мелочах это удается, но большей частью, увы, оказывается невозможным. «Дурочки, — с жалостью думал Леонид Михайлович. — Зачем вам это? Были бы самими собой…»

Он принял ее бережно и ласково, не стал спешить и суетиться. Вдруг оказалось, что не он, а она нуждается в успокоении. Это несколько удивило, но и настроило покровительственно. Он был нежен и до поры нетороплив. А кончилось все скверно.

Они уже приблизились к прекрасному исступлению, которое так живописал великий поэт (говоря, правда, что не дорожит им больше, что ему милее иное), когда Леонид Михайлович почувствовал себя вдруг гадко. Женя — вся: грудь, руки, лицо, шея — стала мокрой и липкой. Она рванулась, Ленечка, пересиливая отвращение и жалея ее, попытался удержать, но услышал ненавидящее:

— Пусти! Или тебе все равно — хоть в замочную скважину, хоть жабу обнимать?!

Вырвавшись, она убежала, а он остался в темноте, остывая и пытаясь что-либо понять.

Даже подушка, на которой Женя лежала, была влажной наощупь и едко пахла потом.

Встав, осторожно двинулся к креслу, где оставил одежду, и, к счастью, нашел его почти сразу. Медленно, отыскивая вещь за вещью, стал одеваться. «Чертовщина какая-то… Хотя бы свет зажгла…»

Безумный, однако, выдался день. Похоже, что все они тут, в Москве, спятили…

Одевшись, ощупью отыскал дверь. В первой комнате, где они ужинали, было тоже темно, но пробивался свет из прихожей. Постоял, освоился, приоткрыл дверь в прихожую и стало светлей.

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Почувствовал, как пересохло во рту, и подошел к столу. Посреди стола был кувшин с этой апельсиновой гадостью. Зачем она так настойчиво предлагала ее и вчера и сегодня?..

Перестань. Не опоить же хотела — сама пила. А может, в этом что-то все-таки есть?

Понюхал и отставил кувшин.

Нашел шампанское. Налил в бокал. Вино степлилось, но выпил и стало легче.

А дальше что? Бред какой-то. Куда делась Женя?

Ни в прихожей, ни на кухне ее не было, но дверь ванной оказалась запертой изнутри. Сидит там и обсыхает? Жаба. Сама же себя так назвала.

И вдруг подумалось: а не от этого ли было гадостное ощущение после вчерашней ночи? Но ведь так и не вспомнил толком ничего. Чепуха. Тело, руки все помнили…

В квартире стояла тяжелая, мертвая тишина.

Подумалось: она что же, одна занимает апартаменты? И район — «центрее» не бывает. В двух шагах от Старой и от Новой…

— Я пойду? — нерешительно сказал он.

Тишина. Хотя нет, в ванной что-то скрипнуло. Осторожно постучал в дверь. Ответа не последовало. Вот дуреха. Вышла бы, сказала что-нибудь — мало ли что с человеком случается. Понял бы, а то и успокоил. Не хочет. Ну и шут с нею.

Разозлившись, снял с вешалки пальто, намотал на шею шарф, нахлобучил шапку. Портфель бы не забыть…

— Я пошел, — сказал громко и, открыв входную дверь, захлопнул ее снаружи.

В самом деле: он что — в чем-нибудь виноват?..

Состояние, однако же, — глупее не придумаешь.

Уже во дворе спохватился: забыл часы. Их-то зачем было снимать? Жаль, но шут с ними. Не возвращаться же…

Из газет

Вдохновляющее слово партии

...Да, у нас есть все основания гордиться сделанным. За 1974-1978 годы произведено промышленной продукции в 1,4 раза больше, чем за предыдущее пятилетие...          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Для жизни — для души

Обновляются села Полтавщины

...В Полтаве начался семинар по актуальным вопросам агропромышлен ного комплекса. Один из них — социально-эеономическое развитие села.

По поводу визита Дэн Сяопина в США

Прямая угроза миру

Власть советов — власть народа!

Глава 5

«Не вари козлёнка

в молоке матери его»

Кстати, о стихах великого поэта, вызванных в памяти единственным словом — «исступление». Их не цитируют, попадаясь на глаза, они вызывают смущенную улыбку.

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,

Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,

Стенаньем, криками вакханки молодой,

Когда, виясь в моих объятиях змеей,

Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

Она торопит миг последних содроганий!..

И так далее. А впрочем, ничего подобного: далее как раз совсем не так…

Напиши что-нибудь подобное кто-либо другой, небось сказали бы: черт знает что. Или того хуже. Сам Мастер печатать их не стал. Стихи, однако, гениальные.

Такие, примерно, мысли одолевали Леонида Михайловича после обескураживающего свидания с Женей. Одновременно выстраивался прерывистый ряд умозаключений. Прерывистым он был поневоле, потому что не все можно было объяснить, но кое-что представлялось почти несомненным.

Как ни дико это казалось, однако теперь был уверен, что при первой встрече Женя его одурманила, опоила. По-видимому, подмешала ка         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            кую-то гадость, превращающую человека в некоего бесчувственного робота. Зачем? Потому, наверное, что боялась и ждала обескуражива ющего для себя финала. Второй раз у нее ничего не вышло, и обескураживающий финал действительно наступил. Но что с нею самой произошло, что случилось?

Леонид Михайлович был настолько сбит с толку, если не сказать больше, что едва не заговорил об этом на следующий день с Тофиком. Но слава богу, удержался. Глупая история. И вообще…

А само мероприятие, ради которого приехал в Москву, показалось неинтересным. Два скучнейших доклада на пленарном заседании: «Пути развития советской литературы в условиях зрелого социализма» и «Трилогия Л.И. Брежнева — выдающееся художественно-публицис тическое явление нашего времени». Перед самым перерывом, правда, словно в утешение, объявили, что участники семинара могут заказать билеты на спектакли, которые хотели бы посмотреть. Изучив сводную афишу, Леонид Михайлович записался на «Анну Каренину» с Плисецкой в Большом театре и на «Царя Федора Иоанновича» со Смоктуновским в Малом.

— Вам сколько? — спросила девица, которая вела запись. В девице не было ничего особенного, даже хорошенькой не назовешь, но пикантна — сейчас это стало стилем и настолько отработано, что даже вареная морковь кажется под майонезом пикантной.

— Если можно, на оба спектакля по два.

Леонид Михайлович привычно улыбался, будто ее саму собирался пригласить, но девица, увы, не откликнулась, глянула в ответ холодно и строго, едва ли не осуждающе. «Ах ты лапочка…» — подумал было Леонид Михайлович, однако, отойдя в сторону и продолжая наблюдать, признал, что дело не в девице, а в нем самом. С лохматым парнем в джинсах и свитере грубой вязки, который подошел после него, девица общалась по-другому, куда заинтересованней. Парень просил билеты в театр на Таганке. «Как же это я упустил!» — досадливо подумал Леонид Михайлович, но тут же мысленно урезонил себя: «Доброго человека из Сезуана», который шел в единственный оставшийся удобным для него вечер, он уже видел в прошлый приезд и нечего жадничать… Да и подходить опять к девице не стал бы, чтоб не показаться назойливым. Однако же осталась, как заноза, мысль, что второй раз за короткое время (первый — в букинистическом магазине) он натыкается в ответ на свою доселе беспроигрышную фирменную улыбку на такой вот остужающий взгляд. Уж не наступило ли время, когда и он     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            кому-то кажется молодящимся старцем? Не перейден ли некий рубеж? А что — может быть, и перейден…

Лекарство для Орлова заказал утром в первой попавшейся аптеке, чтобы и таким образом не одолжаться у Жени: рецепт приняли, велели прийти после пяти.

Освободившись в шесть, позвонил и по голосу сначала Анны Аркадьевны, а потом и Захара понял, что ему рады. Сам Леонид Михайлович удовольствия от предстоящего визита не испытывал, но идти надо. Что бы ему об этих лекарствах ни говорили, однако же, раз прописали, значит нужны. Да и не было теперь доверия к Жене.

Перед этим мелькнула мыслишка о том, чтобы посидеть и поболтать с Тофиком, но тот выглядел замотанным, а потом и совсем исчез где-то в недрах литераторского дома, сопровождая босса, человека вида скопческого, роста небольшого и, может быть, именно поэтому державшегося не гордо даже, а высокомерно: вот-де я какой.

Человек, думал Леонид Михайлович, глядя на этого босса, хочет казаться значительным и кажется таковым, а вот как у него это получается, нам из зала и тем более из толпы не понять. Как не понять обычному человеку терзания скопца, не одолеть в себе чувства превосходства перед ним: все у скопца есть — и власть и злато, а ты убог и нищ, но он — скопец, и этим сказано все… Впрочем, это сравнение неправомерно или, как говорят в точных науках, некорректно, не отражает сути, выпадает из ряда… Но почему же?..

Ах, какая каша после вчерашнего в голове!..

Послушали доклады и удивительное дело: неожиданно много оказалось жаждущих высказаться. С необыкновенной легкостью возникали аплодисменты. Готовность к ним казалась сродни готовности к слезам у притомившегося дитяти.

Не сказать, чтобы Леонид Михайлович ничего не слышал или не слушал. Отнюдь. И аплодировал вовремя, и делал значительное лицо, когда по рядам скользил глазок кинокамеры. Но вместе с тем пытался вспомнить: как же звали того евнуха, скопца, всесильного временщика, с которым так лихо и безжалостно расправился Иоанн Златоуст, едва только занял патриарший престол в Византии? Соль была в том, что патриархом Златоуста сделал именно тот евнух — фактический правитель империи…

Леонид Михайлович смотрел на этого маленького в центре президиума за микрофонами и не мог вспомнить. Утешился каламбуром: златоустов хватало и здесь — в этом зале их было, что называется,   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            навалом, но скопец оказался хитрее.

О том же заговорил и у Орловых. В прихожей отдал лекарство Анне Аркадьевне и, зайдя к Захару, только поздоровавшись, спросил:

— Как звали евнуха, который возвел Иоанна Златоуста на патриарший престол? Мы с тобой как-то говорили об этом…

— Когда? — От неожиданности Орлов даже рассмеялся. Странный у него был теперь — какой-то булькающий смех. Но главное было не в этом, главное — что рассмеялся.

— Да лет двадцать назад. Мы говорили о жестокости реальной политики, о невозможности в ней сантиментов. Хрущев как раз разогнал антипартийную, как ее называли, группировку с Маленковым, Молотовым, Кагановичем…

— И примкнувшим к ним Шепиловым…

— Точно.

— Формулировочка: «и примкнувший к ним Шепилов». Во всех газетах, по радио одно и то же: «и примкнувший к ним…» Зачем им это понадобилось? «И примкнувший…» Удивительная тяга к ярлыкам и штампам… Кстати, не «группировка», а «группа». Именно так. Почему-то придавали значение. Я, помню, вел протокол партсобрания. В райкоме заставили исправить «группировку» на «группу». Почему? Зачем? «Так надо». Заставили переписывать весь протокол…

— А сейчас и не вспомнит никто…

— Какая жалость! — хмыкнул Орлов. — Тоже не случайно. Входит в правила игры. При Хрущеве велено было не вспоминать Сталина, при Брежневе не упоминают Хрущева, будто его и не было, при следующем будут вытирать ноги о Брежнева…

— А какие страсти бушевали!

— Да уж чего-чего а страстей на нашем веку хватало… — меланхолически заметила Анна Аркадьевна.

— Только ли на нашем! — вернулся к прежнему Леонид Михайлович. — О том и речь. Тогда мы и вспомнили по аналогии эту историю с Иоанном…

— А сейчас какая аналогия? — дружески, но не без некоторого превосходства спросил Орлов.

Леонид Михайлович уловил тон, но оставил без внимания. Чем бы дитя ни тешилось… Только глянул на Машеньку-Анечку, которая, сидя у кровати больного, ни слова до сих пор не проронила. Посмотрел мимолетно и небрежно, поскольку симпатии к ней не испытывал и вообще не понимал ее роли; глянул и неожиданно встретил чистый, дружественный взгляд, увидел одобрительную и, пожалуй, чуть удивлен         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ную улыбку. И понял ее: правильно! Только так! О чем угодно, лишь бы не о лекарствах, не о болезни — не о несчастье, которое пропитало собою все насквозь в этом доме.

— Прямой аналогии, пожалуй, нет, — пожал плечами Леонид Михайлович.

— Тогда при чем евнух?

— Увидел в президиуме.

И Ленечка рассказал о семинаре. О маленьком с лицом скопца в центре президиуме, о Мовсесяне и даже о казусе, вызвавшем некоторое замешательство. Один из ораторов с пафосом сказал, что в народе называют-де дорогого товарища Леонида Ильича Брежнева просто и любовно: Ильич. Зал растерялся — такое холопство показалось, видимо, чрезмерным даже ему, — но маленький поднес ладони к стоящим перед ним микрофонам и зааплодировал. Подхватили все.

— И я тоже, — улыбнулся Леонид Михайлович.

Орлов слушал с интересом и в то же время не хотел этого показать, даже морщился. Впрочем, на ленечкин взгляд, все было так понятно! Человек, отстраненный против своей воли от дел, видит, что дела эти и без него идут как ни в чем не бывало — как тут не испытать горечи! Но показать ее — значит проявить слабость…

— Евнуха звали Евтропий, — сказал Орлов. — Но ты, мой друг, допускаешь неточность. Иоанн Златоуст занял не патриарший престол, а епископскую кафедру, стал Константинопольским епископом…

Это было возвращением к давней игре. Да, игре. Суть ее определялась одним вопросом: что ты знаешь об этом? Иногда было удивитель но интересно. Случалось, что простейший изначальный вопрос заводил своими ответвлениями в немыслимые дебри, которые не имели никакого отношения к тому, с чего все началось. Ответвлений-то всякий раз оказывалось множество, и важно было увести разговор-игру в нужное, выгодное тебе русло. Так, в этом вот случае можно было, к примеру, уйти в историю Византии, в церковную историю (тут оба были слабы), в рассуждения о роли евнухов в разных обществах, о кастратах из певческих капелл, о скопчестве как одном из толков российского раскола и о духовном скопчестве современной отечественной словесности… Да мало ли куда еще! Возникла же двадцать лет назад сама эта тема из разговора об «антипартийной группе» ныне забытого, а тогда претендовавшего на роль фигуры № 1 Георгия Максимилиановича Маленкова, вкупе с Молотовым, Ворошиловым и другими.

Много позже, прочитав книгу Гессе, Леонид Михайлович нашел, что давняя их с Захаром Орловым студенческая забава была чем-то срод          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ни «игре в бисер». И правда: ведь если захотеть, можно было уйти и в математику, и в физику, и вообще во что угодно. Было бы желание, а схоластическую зацепку всегда можно найти.

Особенно ценились в их игре изобретательность, экстравагантность, так сказать, продолжений. Так было и в этом случае, когда из тезиса о жестокости, беспощадности политики возник вдруг пример с Иоанном Златоустом, который расправился с приведшим его к власти евнухом. Два ноль в пользу Орлова. Вместо обычного одного очка продолжение оценили за неожиданность в два: одно плюс еще одно — премиальное. Но можно было и потерять очко, если продолжение признавалось слишком нарочитым, искусственным либо, того хуже, содержащим неверную информацию. («Кстати, епископом стал Иоанн или все-таки патриархом? А может, тут нет противоречия?»)

Ленечка добивался успехов в игре, когда шел от реальной жизни, Захарий же брал книжными знаниями. Некоторые его продолжения поистине украшали игру. Так возникло однажды: «Беспамятная собака». «Не понял,» — сказал Ленечка. И тогда Орлов рассказал забавную историю из жизни людей, выпускавших в начале века энциклопедию Брокгауза-Ефрона. Было будто бы так. Делали ее талантливые люди, а деньги им начислял некий бухгалтер, который все время норовил недоплатить, обсчитать. Когда его — хозяйского прислужника — уличали и стыдили, он ссылался на забывчивость и восклицал: «Ах, беспамятная я собака!» Тогда, чтобы отомстить и проучить, молодые шалуны исхитрились в соответствующем томе тиснуть статью — «Беспамятная собака». Расшифровывалось это так: собака, жадная до азартности.

«И напечатали?» — не поверил Ленечка.

«Смотри», — Орлов раскрыл том.

Его память была начинена самыми неожиданными сведениями. Сам он, шутя, сравнивал ее с чердаком старого дома, забитым всяким хламом. Так оно, по-видимому, и было, но, с другой стороны, не случайно же он, Орлов, добавлял при этом с неким подтекстом, что это старье небезопасно в пожарном отношении.

Ленечка относился к эрудиции приятеля по-разному. Иногда усмешливо говорил, что хлам на захаровом чердаке уж больно напоминает пояснения и примечания к чьим-то трудам, когда комментатор, демонстрируя собственную образованность, непременно хочет уточнить либо опровергнуть уважаемого автора, а то и ущучить его. Но иногда признавал, что в таких комментариях и впрямь содержится бездна информации — так почему бы ее и не знать?..  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Сегодня, спустя многие годы, поговорить обо всем этом было бы любопытно — ведь так оба переменились! Однако Леонид Михайлович заговорил о другом. Не без умысла, зная, что старухе это будет приятно, спросил Анну Аркадьевну, как она относится к балетной версии истории своей тезки Анны Аркадьевны Карениной.

— Откуда мне знать? — печально улыбнулась старуха. — Прежние инсценировки и фильмы были плохи, но мы их видели, а на этот балет не попасть.

— Почему?

Надо признать, что Леонид Михайлович удивился притворно.

— На галерку я сама не пойду — не тот возраст, а приличные места, как говорят, почти все идут за валюту иностранцам…

— А если… — Леонид Михайлович достал из бумажника билеты. — Партер, седьмой ряд, правая сторона…

— Браво, — сказал Орлов. — «Узнают коней ретивых…» Браво. Я недаром всегда любил Решку.

— Уж не хотите ли вы, Ленечка, меня пригласить?…

Леонид Михайлович встал и поклонился:

— Почту за честь.

Как мило и забавно все получилось! Старуха даже порозовела. Однако сказала:

— Спасибо, дорогой, но это не для меня.

— Почему? Мама?!

— Мне и надеть в театр нечего.

Леонид Михайлович возразил: театр стал демократичным — люди приходят прямо с работы.

— Но не в Большой, не в партер Большого… — стояла на своем старуха. — Возьмите лучше с собой Анечку…

Анечка вскинула брови: то есть как это — ее в з я т ь ? Леонид Михайлович во всяком случае понял именно так.

— Спасибо, — сказал он Анне Аркадьевне, — вы мне облегчили задачу. Но Марианну…прошу прощения…

— Павловну, — улыбнулась старуха.

— Марианну Павловну я хотел просить…

— Оказать мне честь, — подсказал, явно потешаясь, Орлов.

— Вот именно. Марианну Павловну я хотел пригласить…

— Но не решался, — опять подсказал Орлов.

— Совершенно точно. Хотел пригласить на другой спектакль. В Малый, на «Царя Федора Иоанновича» со Смоктуновским…

— Ну, старик, ты даешь. Заморский принц. А знаешь, уровень этих    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            сборищ — семинаров, симпозиумов, совещаний — определяется, как ни странно, такими вот мелочами. Кто почтил присутствием, куда билеты, что будет в буфете, где разместили…

— Этого я не знаю — я размещался сам.

— И может, зря поторопился. У них, глядишь, номера оплачены.

— Переживу.

— Ну ты у нас известный крез…Теперь еще выступить бы на этой повальной пьянке духа…

Леонид Михайлович улыбнулся, давая понять, что оценил каламбур: симпозиум-то в буквальном переводе — пиршество, пир.

— Мовсесян предлагал.

— Надо было согласиться. Говорить-то можно что угодно, лишь бы не вразрез с линией. Уровень определяется не выступлениями, а буфетом. А фамилийка, глядишь, в «Литературке» мелькнула бы. Другие за это костьми ложатся.

— Предпочитаю другую аудиторию, — сказал Леонид Михайлович, понимая, что его отнюдь не станут тут же уличать в лицемерии. Орлов, однако, спросил:

— Например?

— Да хотя бы вот эту, нынешнюю.

— Ну-ну… «Узнают парфян кичливых по высоким клобукам…» А в театр когда же?

Леонид Михайлович повернулся к старухе:

— Завтра, Анна Аркадьевна.

— Ой! — с деланным испугом воскликнула она.

— Идите, — вмешалась, наконец, в разговор Анечка. — А мы с Захаром посидим дома…

Голос был ровный, будничный, и слова — обычнее не придумаешь, но сразу стало ясно, что это и есть окончательное решение, отменить которое здесь не может никто.

Как просветлело лицо Орлова! Даже показалось глуповатым от счастья. А Леонид Михайлович почти суеверно подумал: Господи! Что же это за сила такая, которая может едва слышным словом, невесомым прикосновением, одним взглядом и просто улыбкой вознести человека, заставить его — пусть даже на миг — забыть обо всем остальном! Решительно обо всем.

«А мы посидим дома…»

Сам он, Л. М. Забродин, никогда полной мерой этого не испытывал. Хорошо это или плохо? Удача это или несчастье? Его зависимость была в чем-то схожей, но все-таки другой. И не хотелось думать,        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            чего тут больше — сходства или различия.

Он смотрел на происходящее (хотя ничего, собственно, не происходило) с настороженностью и недоверием. Это было, словно явление природы, о котором все вроде бы знаешь, но всякий раз оно поражает своей непредсказуемостью, неожиданностью. Он был удивлен и чувствовал себя посторонним. В чем-то был даже задет: тоже мне Дафнис и Хлоя, Амур и Психея…

Психея между тем стала собираться, и Леонид Михайлович исподтишка разглядывал ее, тощую, сутуловатую женщину лет тридцати пяти с сероватым под светом лампы лицом, которое иногда вспыхивало нервическим румянцем на скулах. Руки из-за сутулости то ли казались, то ли на самом деле были длинноваты. Развитым (надо признать) бедрам не хватало женственной полноты, округлости — оттого фигура выглядела плоской, Впрочем, тут впечатление могло зависеть и от одежды. А ноги были стройны и, как говорил Леонид Михайлович, с о -

р а з м е р н ы. В это несколько неопределенное понятие он вкладывал многое. Слишком большая стопа уродлива; маленькая — сама по себе мила, но в нынешней обуви напоминает копытце. Слишком длинные ноги, когда талия оказывается где-то под мышками, так же нехороши, как и короткие. Щиколотки должны быть сухими, как у лошадки (не надо бояться этого сравнения; и вообще сравнение с породистой лошадкой отнюдь не унижает женщину). Особенно соразмерны должны быть икры — без костлявости, худобы, но и без излишней полноты и, тем более, без жилистости. В ногах, как в диктанте, не нужна оригинальность, потому что она всегда оборачивается изъяном, ошибкой…

Поднялась и старуха — ей надо было в магазин. А может, поговорить о чем-то наедине с Анечкой.

— Вы еще побудете у нас? Я скоро…

— Да-да, Анна Аркадьевна…

Женщины ушли, а они долго молчали, и молчание не было в тягость, и это тоже было возвращением к давнему, прошлому, когда они могли сидеть, уткнувшись каждый в свою книгу, пока что-нибудь не выбивало из этой сосредоточенности. А что-нибудь обязательно выбивало.

Словно приходя в себя, Орлов спросил:

— Кого еще повидал?

— Барбалату, — тут же откликнулся, будто ждал вопроса Леонид Михайлович.

А ведь снова повстречав этого Барбалату и спросив о нем Мовсесяна, засомневался: стоит ли говорить о встрече Орлову? Потому что заговорить, упомянуть значило проявить любопытство, а Захарий неда    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ром сам о нем рассказывать не стал. Были, наверное, причины. Так и не решил — стоит ли? — а тут выпалил, даже имя назвал, продемонстри ровав осведомленность, и это что-то должно было означать…

Орлов против ожидания только и сказал:

— Ну и что?

Однако будто бы ухмыльнулся. Неподвижность делала его незащищенным, открытым — не отвернешься, не спрячешься.

Леонид Михайлович пожал плечами.

— Могучий мужик… — произнес Орлов как некий штамп. То ли спросил, подзуживая, вызывая на ответ, то ли сказал утвердительно. Ленечка уловил подвох — может, потому, что слова эти буквально совпадали с оценкой Мовсесяна, а не должны были совпасть. И, опять пожав плечами, ответил нейтрально — то же, что уже говорил:

— На Шамиля похож.

И тогда Орлов будто гвоздь вколотил:

— Ничтожество он, а не Шамиль. Эдакая Барбалата…

Оставалось только посмотреть вопрошающе.

— Не верится? Уж я-то знаю… Ты думаешь, зачем он ко мне приходил? По поводу романа.

Семафор был открыт — Захар сам начал разговор, и Ленечка откликнулся:

— Нужна рецензия?

Это было естественно — чего еще можно ждать или хотеть Барбалате от Захара? Но Орлов разразился своим булькающим смехом — как видно, ему и впрямь было смешно.

— Какая рецензия?! Ты же виделся с Мовсесяном и должен быть в курсе. Знаешь, что обо мне говорят? «Разлагающийся труп, который отравляет своим смрадом храм русской словесности…» Здорово, правда? И главное — точно. Труп. Спросишь: за что это так безжалост но? Отвечаю: зацепил «одного из наших», одного из нынешних бешеных. Знаешь таких? С одной стороны — вполне благополучные члены КПСС и даже разных бюро, комиссий, коллегий, а с другой — шалуны-фрондеры на ниве российской самобытности. Современные славянофилы. Ну и шут с ними — резвились бы, тем более, что именно на эти шалости сверху смотрят по-отечески. Их даже жалко. Самобытность -то и в самом деле пропадает. Процесс неостановимый. Отсюда комплексы. Но за одним таким фрондером я стал замечать: Блок для него недостаточно русский, а о Ходасевиче и говорить не приходится — тот о России написал: «Перед твоими слабыми сынами еще порой гордиться я могу, что сей язык, завещанный веками, любовней и ревнивей          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            берегу…» Наглец! А тут еще мандельштамы, пастернаки, гроссманы, бабели… И главная тревога — нашествие инородцев на сегодняшнюю русскую литературу. Ну что они могут ей дать?!

Леонид Михайлович и сам замечал в публикациях похожие настроения, эту странную ревность, но Захаровой статьи об этом не читал.

— И не мог прочитать, — сказал Орлов.

— Это что же — закрытая рецензия?

— Разгромных закрытых рецензий я никогда не писал, даже если был не согласен с автором. Пусть каждый говорит, что думает. Но каждый!

— Тогда что это было?

— Статья. В уважаемый журнал. А они напечатать не решились и где-то допустили прокол, скорее всего умышленный. Утечка информации… Кому-то дали почитать, а может, и снять копию.

— А эти слова… о тебе?

— Прислали по почте. Речь этого деятеля «из наших» на каком-то собрании. Видишь, как красиво получается: ругань по поводу ненапечатанной статьи. Может, сам и послал. Вогнал, так сказать, осиновый кол. А я-то ответить не могу: журнал не печатает, на собраниях не бываю. Смердящий труп…

— А при чем тут Барбалата?

— Ха! Мы и забыли о нем… Барбалате нужен новый роман. Такой, чтобы потянул на государственную премию если не в Москве, то хотя бы в его солнечной республике. Хочет быть лауреатом.

— А ты при чем?

Орлов в ответ опять забулькал.

— До сих пор не понял? Роман-то нужно написать. А Барбалата неграмотен, как пень, не говоря уже обо всем остальном.

— Значит, ты…

— Вот именно! Я должен ему этот роман написать.

— То есть как?.. — Леонид Михайлович и впрямь был изумлен.

— Очень просто. Обычное дело. Барбалата — не первый и не последний.

— Но почему — должен?

— Так он считает. У него мера всего — его собственная персона. Один роман у нас уже вышел, значит надо писать следующий. Но с тем романом был скандал, а я не люблю скандалов.

— Тофик мне что-то говорил…

— Значит, обсуждали все эти дела? Что же ты строишь из себя серенького козлика?            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Леонид Михайлович объяснил, что речь шла только о Барбалате, захарово имя даже не упоминалось.

— Барбалата — жулик, — сказал Орлов. — В тот, первый раз принес мне рукопись и сказал, что это подстрочник — неотделанный перевод его романа с какого-то там языка. Надо, мол, отредактировать и поправить. Я спросил буквально как ты меня сейчас: «А я тут при чем?» — «Хочу, — говорит, — принести рукопись в издательство в полном порядке». Переводы — дело хлебное, я знал об этом. Попробуй еще заполучить в издательстве перевод! А тут сам приплыл. Полистал рукопись — полное графоманство, но подобие сюжетной основы есть и еще что-то промелькивает…

— Почему тогда жулик?

— Потому, во-первых, что никакой это не перевод, а оригинал его, барбалатовского, романа, написанного изначально по-русски. И потому еще, что писал все это не он, а кто-то другой опять-таки по его заказу. Но я-то ничего не знал и взялся за дело. А когда роман вышел (в рекордно короткие сроки, кстати сказать; кого-то, как видно, подмазал в издательстве — за спасибо это не делается) и появились первые вполне положительные рецензии…

— Не без твоей помощи? — не удержался от шпильки Леонид Михайлович.

— Уволь. Мавр сделал свое дело…Так вот, возник неизвестный мне другой человек — я-то был уверен, что имею дело с графоманством самого Барбалаты, — и заявил претензии на гонорар. Меня это никак не коснулось, но все равно противно.

— Зачем же опять?

— А ты знаешь, какая у меня пенсия? Восемьдесят рублей. Плюс мамины шестьдесят. А Барбалата платил за авторский лист сто пятьдесят. А за новую работу я потребую двести пятьдесят, потому как начинать надо с нуля…

— И сколько будет листов?

— Сам он хочет двадцать-двадцать пять, чтобы кирпич был посолидней.

— Откуда у него деньги?

— Я же говорю — жулик. Но человек деловой. И не мелочится. Перепечатка за его счет. Машинистка приходит прямо сюда, тут я ей и диктую по мере готовности. Барбалата все продумал: материальная заинтересованность, стимулы и даже, представь себе, штрафные санкции. Кое-что возвращал на доработку и почти всегда был прав. Нахал, сукин сын, но иногда был прав: такой-то поступок, — говорит, — не            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            вытекает, мол, из логики характера моего героя… «Моего»! С ума сойти… «Какой же он твой, — говорю, — когда у тебя этого персонажа вообще не было?» — «Все равно, — говорит, — мой, потому что это я оплодотворяю тебя…» С ним даже забавно. Наглость такого масштаба уже не воспринимается как наглость… «Тебя, — говорю, — в совет министров бы или в госплан». — «Нет, — отвечает. — Мне с дураками скучно». Воображением, надо признать, не обижен. Да уже одно то, как он меня обвел вокруг пальца… Мне бы потребовать договор с издательством, а я даже не заикнулся. И почти до конца верил, что имею дело с подстрочником, делаю перевод, уже потом кое-что понял… Он допустил только одну промашку: позволил тому своему первому соавтору опубликовать за двумя подписями несколько отрывков в какой-то молодежной газете. Это и дало зацепку претендовать потом на гонорар. Но ничего не вышло. Барбалата — жох. Но как заботился о моем здоровье, пока работали вместе! Даже трогательно. Лекарства, врачи — все было. А так кому я нужен?.. — Орлов сделал паузу, явно давая возможность что-нибудь возразить. Но что возразишь? — И потом меня это развлекает. Скажу больше: забавляет.

Я хочу, чтоб Барбалата

Получил лауреата…

Тут и Ленечка рассмеялся. А ведь и в самом деле забавно.

Помолчали.

— Помнишь, был такой фантастический роман — «Голова профессора Доуэля»?..

Ленечка помнил. Речь в романе шла о голове, по воле неких злодеев существовавшей и мыслившей даже будучи отделенной от тела. Он понял Захара. Жутковатое сравнение. Но в точности не откажешь.

…— Так вот я и есть эта голова, неспособная, к сожалению, наложить на себя руки…

—Но никто, как я понимаю, не поставил тебе даже диагноз… — попытался все же возразить Леонид Михайлович.

— Поставят на вскрытии. Ты хороший мужик, Решка, но здоровому человеку этого не понять. Ко мне пришло чувство, которое бывает только на исходе жизни: недоступность многого и безнадежность — никаких перспектив. Я даже жалею, что не верю в Бога. В Евангелии есть слова: «начал скорбеть и тосковать». Это обо мне. Но вера и неверие — это состояние души. Как любовь. Либо она есть, либо ее нет. Никакое усилие тут не поможет. Иногда думаю, что атеизм — наше несчастье, а то кажется, что вера и неверие взаимно необходимы, как плюс и минус в физике, когда плюс вовсе не значит «хорошо», а

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            минус — «плохо». Они просто есть, от них никуда не деться. Они неизбежны, как идущее все-таки от разума духовное и идущее от плоти скотское начала в человеке. Как, может быть, добро и зло… Мне одинаково неприятны высокомерие марксиста по отношению к верующему и высокомерие верующего по отношению к атеисту…

«Ну-ну…» — вертелось между тем в голове Леонида Михайлови ча. Честно говоря, за сегодняшний день он устал от обилия слов.

— …Соотношение противоположных начал лучше всего, как мне кажется, передано в математике. Она, в сущности, давно уже создала модель мира и антимира. Бесконечно большие и бесконечно малые связаны, как узлом, арифметикой и простейшей геометрией реальных для нас чисел и понятий… Но что для меня толку в этих сомнительных идеях? Они сами по себе, а я сам по себе. Во мне даже плоть перестала сопротивляться. Обычно она цепляется за жизнь до последнего. Человек умер, а ногти и волосы растут… Я ощущаю свою бренную оболочку, как обтерханное пальто, которое давно пора выбросить — так оно износилось. Знаешь, есть вещи, в которых стыдно появляться на людях не потому, что они бедны — бедность не порок. От сумы да от тюрьмы не зарекайся. Но они неопрятны…

— Перестань наговаривать на себя! Ты еще поднимешься.

— Нет, мой друг. Никогда. Ты спрашивал о диагнозе. Его никто не знает. Никто. Кроме меня…

Тяжело было слушать, еще труднее — смотреть на него. Жестикуляция — пальцами, одними кистями рук — казалась отчаянной, патетической; и не просто мимика, а гримасы, сродни тем, что можно увидеть на античных трагических масках. Вот и сейчас поразительным при всей своей скупости был жест: оттопыренным большим пальцем Орлов показывал себе на грудь. И думалось: колотил бы в нее, если б мог…

— О болезни моей не знает толком никто, кроме меня… Яко сосуд избран… И как там еще: отцы виноград ели, а у детей оскомина на зубах… Я тебе о дедушке своем рассказывал?.. Мой дед, знаешь ли, женился на проститутке. Самой настоящей, промышлявшей возле номеров. Нехорошо так о собственной бабушке, но что правда, то правда. Молодой человек из хорошей семьи и падшая женщина… Не знаю, чего там больше было — страсти или эпатажа, любил он ее или спасал. Спасать таким образом было в духе времени. Словом, женился. Скандал: подобрал невестушку на панели… чтоб ноги вашей не было и т.д. Но этим дело не кончилось. У невестушки оказался сифилис. Дед ее вылечил. Потом она родила моего отца. Потом случилась трагедия. Дед помимо того, что спасал падших женщин, еще и занимался револю        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            цией. По-моему, больше играл в нее — это тоже было модно, — но был арестован и выслан. Куда-то недалеко, но бабушка с ним поехать не пожелала. А через полгода ее застрелил любовник. Ребенка взяли к себе дедовы родители… Ты улавливаешь нить? Не запутался? — спросил Орлов.

Леонид Михайлович кивнул, хотя, честно говоря, не понимал: зачем ему все это? Да и Захару — зачем?

— Отец вырос нормальным здоровым человеком, зато все отыгралось на мне. Судьба перепрыгивала через ступенечку. Результат сам видишь…

— Постой — это врачи говорят?

— Ни черта они не говорят и не понимают. И при чем тут врачи? Я же совсем о другом. Кто-то занимался эскападами — спасал падших женщин, устраивал революции, переворачивал общество и собственную жизнь вверх дном и думал, что делает ах, как хорошо, что поступает в высшей степени благородно… А мы расхлебываем. Но при чем тут мы?! Почему внуки должны отдуваться за дедов, которым нравилось спасать падших женщин и устраивать революции? Почему?

Неожиданное продолжение. Леонид Михайлович даже чуть улыбнулся. Вернее — мрачновато усмехнулся. В самом деле: почему? Это тоже как бы возвращало к их давней игре. Но Захару-то не до игры. Бессильное отчаяние билось в нем. Рано или поздно каждому из нас приходится испытать это бессильное отчаяние. Сценариев множество, а итог один. Да вот, скажем, тебя разлюбила и холодно (или того хуже — брезгливо) отстранила вдруг женщина. Почему? За что? Очень просто: у любви, как у пташки, крылья… Но ведь ты без нее жить не можешь! А кто тебя заставляет? Не живи.

— Но так было всегда, — сказал Леонид Михайлович. — Вечная история.

— Раньше оставался выход, а нас схватили мертвой хваткой, мы в ловушке. Нет выхода. Это я не только о себе. Со мной все ясно. Раньше в обществе были надежды на перемены, а сейчас на что надеяться? На Брежнева, этого дементного старика?

— Не вечен же он.

— А кто рядом? Сама система построена так, что наверх пробиваются только послушные бездари. Нет, нет надежды…

— И это уже бывало, — сказал Леонид Михайлович, дивясь собственной рассудительности. Хотя чему дивиться? Все так очевидно… — И потом — как посмотреть. Если изнутри своего времени, то полны надежд только фанатики…     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Орлов опять забулькал своим странным смехом:

— Да ты, брат, филозо/ ф. А как же Чехов? Не фанатик ведь, а вспомни его надежды и мечты!

«Вот и хорошо, — подумал Леонид Михайлович, — поговорим лучше об этом…» Он отнюдь не стремился победить в споре.

— С Чеховым все давно ясно. А вот как, прости, Барбалата? Он тоже исторический оптимист?

— Ему на эти категории плевать, он живет сегодняшним днем. И сам по себе он неинтересен. А вот как объект наблюдения, как носитель каких-то явлений… Он для меня как градусник за окном. Смотрю и думаю: до каких еще степеней падения может дойти это общество?..

Разрядившись, «выплеснувшись», Орлов, похоже, с облегчением принял предложенный Леонидом Михайловичем тон, как ребенок, накричавшись, снова принимает соску, которую минуту назад выплевывал. Против самого Барбалаты, говорил Орлов, он не только ничего не имеет, но даже заинтересован в его процветании и кредитоспособности. Увы. А кому, кроме Барбалаты, нужен он, Захар Орлов? Пример Барбалаты, говорил он, хорошо показывает, какими способными учениками мы оказались, как быстро — мгновенно! — воспринимаем все худшее из накопленного человечеством и придаем этому худшему свой, советский привкус…

Орлов не мог остановиться, будто спешил воспользоваться возможностью выговориться — это наводило на мысли об одиночестве, вызывало сочувствие, но и раздражало, как раздражает, скажем, торопливость и неопрятная, причмокивающая жадность у изголодавшегося.

— Ты счастливый человек, Решка… Не спорь, не спорь — я все знаю и помню. Больше, чем ты думаешь…

«Это еще что за намек?» — подумал Леонид Михайлович.

… — Счастливый, потому что не видишь и не чувствуешь предела отпущенной тебе жизни. Это великое счастье — не знать, сколько еще проживешь, даже не думать об этом, как не думает здоровый человек о здоровье. Стоит только почувствовать этот срок, как душа сразу сморщивается и тускнеет… И сразу во всем — разочарование. Тем большее, чем выше были идеалы. Ко мне это не относится — какие у нас идеалы! И все же… Разочарование!..

Невыносимо было смотреть на его беспрерывно находившиеся в движении кисти и пальцы.

—… С детства был уверен, что живу в справедливом и честном обществе. Справедливом хотя бы в том смысле, что у нас все от    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            рождения равны. Не подумай, что я проповедую какое-то всеобщее наивное равенство. Оно невозможно, даже гибельно. Но при рождении возможности для всех должны быть равны. Я думаю даже, что стартовое равенство или неравенство возможностей есть один из важнейших критериев для оценки общества. Дальше пусть будет, как у кого получится — есть умные и дураки, энергичные и лентяи. Но стартовые позиции должны быть равными, и у нас, я думал, они равны…

В соседней комнате послышалось движение — вернулась Анна Аркадьевна.

— Послушай, Решка, — как-то вдруг оборвал себя Орлов, — а что если ты заночуешь у нас? На кой ляд тебе эта гостиница? Не спеши отказываться, — сказал он. — Я это делаю не ради себя, не для того, чтобы поболтать. Хочу дать тебе почитать кое-что, чего ты в своей Тмутаракани не найдешь. Ну?

— Насчет почитать — я с радостью. А ночевать — зачем? Гостиница недалеко. Погоди, выгонят — сам попрошусь, а без нужды не стоит. Часа два-три у меня есть. Еще рано…

— Ну смотри.

— Кстати, о нашем обществе. Оно напоминает существо с внешним пищеварением. Я где-то читал о таких. Не сразу заглатывает пищу, а сначала разлагает ее, впрыскивает свои ферменты…

— Пожалуй, пожалуй, — рассеянно согласился Орлов. — Позови, будь добр, маму…

Анну Аркадьевну он попросил принести чемоданчик-«дипломат», который стоял где-то в шкафу.

— Помочь? — предложил Леонид Михайлович.

— Не надо.

Он сам, хоть и не без труда, извлек из чемоданчика, который мать положила ему на живот, тяжелую картонную папку и сам же снова закрыл чемоданчик.

— Держи. Извини, что не могу дать с собой в гостиницу, но по прейскуранту нашего уголовного кодекса эта папка стоит до семи лет лишения свободы с последующей ссылкой или без таковой. — Усмехнувшись, Захар добавил: — А ты говоришь — наружное пищеварение. Проглотят и не подавятся.

Анна Аркадьевна проводила Ленечку в другую комнату, где громоздким дубовым шкафом и шторой был выгорожен закуток с диваном, тумбочкой и настольной лампой на ней. В прежние времена, когда Ленечка бывал здесь, этого закутка не было.        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Диван скрипел, тумбочка изъедена шашелью, и старая бронзовая лампа (из первых, видимо, еще дореволюционных электрических светильников) с приделанным сбоку современным, но уже треснувшим пластмассовым выключателем (он висел на тонких синеньких проводах) была покрыта не патиной, а просто въевшейся в завитушки литья пленкой застарелой грязи.

— Вот так и живем, — сказала Анна Аркадьевна.

Это могло относиться и к закутку, и к состоянию сына, и к тому, что на ногах у нее были почему-то разноцветные шлепанцы — один красный, другой зеленый.

— Если хотите, можете прилечь… — Она, по-видимому, была не прочь поговорить, но Леонид Михайлович промолчал, и старуха, тускло улыбнувшись, вышла.

Леонид Михайлович развязал папку. В ней были листы ксерокопий книги Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ».

Поначалу несколько раздражали язык и казавшаяся нарочитой манера строить фразу. Леонид Михайлович даже отвлекся на миг, подумав о судьбе языков. Английский и русский перестали быть сугубо национальными — становятся (да уже стали) космополитическими языками. Как и французский, испанский, португальский. Как тут быть? Одни цепляются за исконную самобытность, даже несколько натужно привносят, а то и присочиняют ее. Им можно посочувствовать, можно улыбнуться: демонстрируют мускулы, как культуристы. Однако случаются и поразительные результаты.

А какая исконная языковая самобытность может быть у пишущего по-английски индийца или нигерийца? У русскоязычного узбека или чуваша (тут вспомнился сегодняшний разговор с Орловым о ревности к инородцам)?

Явление, правда, не новое. Что-то подобное происходило и с греческим языком в империи Александра Македонского. А Рим! Как только окрепла и утвердилась великая империя, родилась сначала вульгарная латынь, а потом и чересполосица романских языков от португальского до румынского. Изначально они ведь тоже были исковерканной, упрощенной латынью. Как, должно быть, раздражали эти бастарды еще бывших тогда утонченных латинян!.. Поздний Рим — город и государство — накануне своего краха по тому, что мы знаем о нем, поразительно напоминает Москву — «третий Рим» и Россию в целом. Столица — там и здесь — утрачивала национальный облик, становилась космополитическим городом. И это, видимо, неизбежно — плата за право быть центром великой империи.

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Но еще поразительнее был упадок нации, заложившей основы и раздвинувшей пределы империи. Даже в метрополии (Италия, Серединная Русь) удельный вес коренной национальности падал. Где это было сказано? «Как далеки времена, когда прозвище человека, имеющего детей (proletarius), считалось почетным!..» Смех да и только. Остался лозунг о пролетариях всех стран. Хотя для кого-то — смех сквозь слезы.

Исторические места, бывшие некогда центром экономической и духовной жизни народа, впадали в запустение. В Италии это произошло, кажется, с Апулией, богатом пастбищами, благословенном краю скотоводства, в России — с так называемым Нечерноземьем…

Леонид Михайлович вернулся, однако, к Солженицыну. Вчитаться в текст, подчиниться ему оказалось не так уж трудно. Невозможным было другое — принять это просто как текст, читать, как читаешь просто книгу. Сам процесс чтения был мучителен, и уже думалось, что манера автора имеет некую сверхзадачу — это сеть, которая не отпускает тебя. А не отпускает, чтобы ты не воротил нос, чтобы ткнуть тебя мордой в дерьмо, чтобы ты понял наконец, где живешь и что тебя окружает. Чтобы не делал потом вид, будто ничего не знал и по сей день не знаешь.

Нет, недаром так собачится самая правдивая в мире родная печать, поливая помоями Александра Исаевича… Еще не так давно с настороженностью и опаской привечали, а теперь поливают, как злейшего врага. Да он для них и есть непримиримый враг.

Увлечься этим чтением было невозможно и нельзя оторваться, как не оторвешься от чтения смертного приговора, даже если он вынесен и не тебе лично.

Вначале сидел, склонившись над тумбочкой, потом прилег на скрипучий диван.

Спустя какое-то время сюда заглянула Анна Аркадьевна с подносом, на котором были чашка чаю и блюдечко с сухариками. Леонид Михайлович вскочил, а она, поставив поднос, все так же тускло улыбнулась:

— Лежите. Анечка здесь тоже иногда отдыхает…

Еще одно подтверждение места Анечки в здешней жизни… Но ведь на старицу, на бедную родственницу, тем более — на приживалку не похожа. На покровительницу — тоже нет. Загадка.

Листки ксерокопии кончились внезапно. Внезапно — потому что вслед за ними пошли совсем другие страницы.

Сначала ничего не понял.   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            «Свобода есть право делать все то, что не вредит другому». Это бесспорно. Но как же м н е тогда быть? Есть мама. И, выходит, я не имею права даже на э т о ?

Став объектом (забот, ухода, лечения) для других людей, я понял, что самые гадкие и вонючие существа — всеядные животные: свинья, обезьяна и, конечно же, человек. Я.

Должно быть не случайно сердце свиньи особенно близко человеческому сердцу — именно у нее берут клапан для пересадки и вживления человеку. Но как же тогда — «Сердце как орган высшего познания»? А это пишет человек, равно сведущий в том, что касается и души и тела — архиепископ Лука, он же профессор -хирург Войно-Ясенецкий. По-видимому, и в этом — простейшем — я все еще чего-то не понимаю.

«…воздействие на сердце духа сатаны и слуг его рождает в нем смутную тревогу, какое-то жжение и холод, безотчетное беспокойство». (стр. 14)

«На горе Синае Бог сказал Моисею: «Что ты вопиешь ко мне?», а он молился без слов, не шевеля губами». (стр. 19).

«Сердце легкомысленных будет уметь рассуждать». (Ис., 32.4).

«…Ум только часть духа, а не весь дух». (стр. 61).

Допустим существование души. Но чем заняты души умерших? Есть ли у них воспоминания? Подвержены ли они печали?

Коммунизм последнее время часто сравнивают с религией без бога. Это верно, поскольку в основе всего лежит вера — в светлое будущее, в грядущее торжество, в неминуемую (страшно подумать!) победу и т.д. Вера и заклинания.

Но коммунизм в некотором роде все же и наука. Этакое наложение методов евклидовой геометрии на общественные отношения и саму жизнь. Я подумал об этом, прочитав у Поля Жермена: «В результате размышления над некоторыми явлениями физического мира, то есть мира, в котором мы живем, находят четкую схему для построения некоего идеализированного мира, доступного для изучения при помощи математики, который после выявления методов сопоставления сравнивается со сложной картиной, представляемой нам опытом. Первый схематический идеализированный мир, построенный таким образом, — мир классической геометрии… Конечно, мир геометрии чрезвычайно беден, и «существа», населяющие его, — линии, поверхности и объемы       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — очень примитивны. Кроме того, этот мир неподвижен; в его рамках невозможно описать какое бы то ни было движение…»

Такой же попыткой «наложения» является стремление придать универсальный характер эволюционной теории, видеть в ней единственный ключ к пониманию живой природы. Это не ключ, а скорее отмычка.

Любопытно у Ленина: никакими доказательствами, силлогизмами, определениями нельзя опровергнуть солипсиста, если он последовательно проводит свой взгляд.

«Солипсист» для него слово почти ругательное, однако же… В молодости эта мысль поразила меня. «Как же так? Да неужто?!» Потом захотел увидеть и увидел в ней бесстрашие гения. А там — всего лишь вынужденная констатация. Она означает признание того, что и солипсист может вполне разумно объяснить все явления окружающего мира. Существенна ли тогда разница в исходных позициях? Один любит блондинок, другой — брюнеток. Этот верит в Бога («А Бог откуда взялся?» — «Существовал извечно».), а тот — в материю («А материя откуда взялась, из чего возникла?» — «Материя вечна».)

Что касается меня, то я думаю, что некоторые явления человек, верящий в Творца, в Создателя, объяснит разумнее и проще, нежели сторонник эволюционной теории.

Да вот пример.

Далее в папке лежала вырезка из какой-то газеты. Леонид Михайлович посмотрел ее. Любопытно. Речь шла о муравьях. О том, как муравьи одного вида — «агрессоры» порабощают, заставляют работать на себя муравьев других видов, какими изощренными хитростями, даже коварством это сопровождается.

Леонид Михайлович подумал, что и впрямь случайностями эволюции выработку такого поведения, столь сложных отношений объяснить трудновато, но почему это вдруг так заинтересовало Захара Орлова?..

Странная игра предстает перед нами в Библии. Игры Господа Бога. Сам Бог дает клятвы и обещания Аврааму. Потом загадочная история с Иаковом, когда с ним боролся сам Бог. Зачем?

А жертвоприношение Авраама! «Бог искушал Авраама и сказал ему…» Зачем?

И далее продолжается все та же игра. Странным и коварным   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            существом предстает Бог. Он хочет помочь Моисею и в то же время «ожесточает сердце фараона». Не затем ли, чтобы иметь потом возможность показать «чудеса свои»?

Игру, однако, видят чужие, посторонние, а Библия рассчитана на своих, для кого это как бы внутрисемейные отношения. И тут реакция однозначна. И сказал Моисей Господу: для чего Ты мучишь раба Твоего?

И для Аввакума он свой, совсем свой — «хитрец-бог».

Тут в пору вернуться к фразе о последовательном солипсисте. Она ведь тоже адресована своим. И без вас, мол, забот хватает, а тут вы еще раскачиваете лодку, дурью маетесь…

Что за окрошка? — подумал Леонид Михайлович. Что это: записи для себя? Конспект чего-то? Как это попало сюда, оказалось у него, Ленечки, перед глазами? Случайно? Специально подсунул? Но зачем подсовывать?

Испытал даже неловкость, как при нечаянной, невольной нескромно сти. Пожал плечами. В таком случае лучше всего сделать вид, будто ничего и не было.

Поразительные слова:

« Н е в а р и к о з л ё н к а в м о л о к е м а т е р и

е г о » (Ис., 23.19).

Это же о нас. О революции и гражданской войне, о коллективизации и индустриализации, о 37-м годе, о послевоенных жестокостях («И успокоилась земля от войны») и нынешних делах, о народе — «козлёнке» и стране — «матери его».

Когда-то меня потрясло Аввакумово: выпросил у Бога светлую Росию сатона, да же очервленит ю кровию мученическою. Но это и шире и сильнее. Ведь все наше существование свелось к тому, что, заклав козлёнка и выдоив, выцедив саму мать, мы варим козлёнка в ее молоке…

Леонида Михайловича этот всплеск патетики отнюдь не потряс, но было любопытно.

«Не следуй за большинством на зло и не решай тяжбы, отступая по большинству от правды».

Из Книги Руфь: смерть одна разлучит меня с тобою.

О Барбалате: «И стал великим человеком сей и возвеличивал  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ся больше и больше до того, что стал весьма великим». Смех и грех.

Бог не жалуется даже, но говорит с горечью Самуилу: «Не тебя они отвергли, но отвергли Меня». Это удивительно многослойный текст. Народ ведь в чем-то прав: сыновья Самуила оказались плохими судьями. Однако народ и глуп: Самуил предупреждает, что царь будет деспотом, и все же народ требует: «Пусть царь будет над нами».

Бог сжалился и дал царя — Саула. «Посему вошло в пословицу: неужели и Саул в пророках?»

А дальше опять пошли листки из «Архипелага».

Однако начали бить часы. Посчитал: одиннадцать. Засиделся. Поздновато.

Поднявшись, постучал в дверь захаровой комнаты. Отозвалась Анна Аркадьевна:

— Подождите минутку, Ленечка…

Он подошел к окну, выходившему на бульвар. Машины теперь пробегали только изредка. За окном шел снег.

До чего же плохо сейчас птицам и бездомным собакам! Интересно: воспринимают ли они зиму как беду? Вряд ли. Животные — фаталисты. Все происходящее для них закономерно и неизбежно. Раз происходит, значит иначе и не может быть. Только люди не могут с этим смириться. А толку-то?

И снова Москва показалась Леониду Михайловичу похожей на огромное живое существо. Гениально об этом у Маяковского: Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо… Почему-то вспомнились прежние их (подумалось — доисторические) разговоры о Маяковском, о Хлебникове — у Захара был (сохранился ли?) какой-то коллективный сборник, в котором участвовали оба.

Город улегся, время от времени вздрагивая во сне, и тогда в окнах еле слышно дребезжали стекла: под домом проходила линия метро.

Анна Аркадьевна пригласила его через несколько минут. В захаровой комнате было прохладно — как видно, ее проветривали. Ленечка положил папку.

— Интересно?

— Не то слово.

— Это ты правильно сказал. Много осталось?

— Порядком.

— Дочитаешь завтра, а там еще что-нибудь найдем.

— Завтра в театр.     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — А ты приходи раньше. Плюнь на эти дурацкие заседания…

Леонид Михайлович улыбнулся.

— Ничего интересного там не будет. Можешь поверить.

А когда вышла Анна Аркадьевна, совсем другим — изменившимся — голосом Захар добавил:

— Я знаю — со мной трудно, но ты приходи, пока здесь. Не бросай меня хоть в эти дни. Увидимся ли когда-нибудь еще?..

Ответить Ленечка не успел — вернулась старуха.

Из газет

Благосостояние и потребности

Темп роста у нас один из самых высоких в мире. Если за 1951 — 1975 годы национальный доход увеличивался в СССР ежегодно в среднем на 8,1 процента, то в США — на 3,2 процента.

Надо полнее раскрывать перед избирателями историческую летопись наших свершений, ярко показывать роль ленинской партии как руководящей и направляющей силы советского общества, неустанную и плодотворную деятельность Центрального Комитета КПСС, его Политбюро во главе с товарищем Л.И. Брежневым во имя строительства коммунизма в нашей стране, упрочения мира, во имя социального прогресса человечества.

Земля крестьянам

В различных провинциях Демократической Республики Афганистан полным ходом идет земельная реформа. Продолжается распределение земли среди крестьян…...

Отечество мое

Велика и необъятна наша Родина. И повсюду, куда ни бросишь взгляд, кипит созидательная работа. Советские люди строят новые города и заводы, прокладывают магистрали, растят хлеб, заботятся об охране природы, стремятся разумно использовать ее ресурсы.

В единой братской семье во всю глубину и ширь раскрылись могучие творческие силы наших народов. Вместе они прошли поистине великий путь борьбы и созидания, который достойно увенчан построением развитого со   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            циалистического общества, общества высочайшего гуманизма, подлинного народовластия, открывшего широкий простор...

Растить литературных прометеев

В последнее время партийные организации стали уделять больше внимания творческой смене... Но все ли сделано, чтобы обеспечить идейный и творческий рост молодых литераторов? Утвердительно ответить на этот вопрос никак нельзя.

Награды Родины вручены

Все намеченное — ввести в строй

Сплоченность партии и народа

Доблесть идущих впереди

Глава 6

Неожиданности

Анны Аркадьевны

Чтобы не усложнять себе жизнь ловлей такси, в театр добирались на метро. Кировская — рядом с домом, а от нее до Дзержинской — всего ничего. Дальше, правда, целый квартал пешочком, но погода установилась, с утра подморозило, и дорога все время под горку. Одно место — возле памятника первопечатнику — показалось было Леониду Михайловичу опасным, скользким, и он взял спутницу под руку покрепче, а дальше, у «Метрополя», тротуар был чист и посыпан для интуристов желтым песочком.

Анна Аркадьевна вела себя настолько молодцом, что на обратном пути, уже после спектакля, сказала у входа в метро:

— Не хочется под землю. Что если мы еще немного прогуляемся пешком?

Улыбнувшись, Ленечка согласился, хотя и не без сомнений: идти было далековато. Но, в конце концов, если устанет, что-нибудь придумаем…     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Весь вечер старуха вызывала участие и почти нежность необходимостью заботиться о ней. Так было бы с мамой, будь он жива. Жена уже давно не спрашивала ни в чем согласия, а дочь так просто демонстрировала независимость…

Однако это же вернуло к недоуменному и тревожному вопросу: что они все о смерти и о смерти? «Они» — это Захар, а теперь вот — намеком: не хочется под землю — и его мать. Будто сговорились.

Леонид Михайлович, как и собирался, пришел к Орловым загодя, чтобы успеть еще немного почитать. Захар прав, у себя в провинции он этот «Архипелаг» не отыщет. Есть ли он там у кого-нибудь? Провинция недреманным оком лучше просматривается, и в провинции не церемонятся — оглядываться на зарубежных корреспондентов и играть в приличия нет нужды. Люди в случае чего просто тихо исчезают. Доходит до нелепого, почти до смешного. Хотя какой тут смех — страх и слезы.

Милейший человек Василий — когда-то пациент жены, а потом друг дома — рассказал историю вовсе, казалось бы, невероятную. Крановщик на их стройке, мужик лет пятидесяти, странноватый, правда, тем, что почти не пил, похвастал своим хобби: с послевоенных времен собирает газетные вырезки, главным образом из «Правды». Попросили, и он принес несколько альбомов этих вырезок. Разглядывали и до работы и после. В обеденный перерыв даже за пивом никто не побежал. Пацаны и девчонки (а на стройке в основном молодежь) рты поразевали, читая о лженауках кибернетике и генетике, о какофонии вместо музыки в сочинениях Шостаковича, о блуднице Ахматовой и отщепенце Зощенко, о врачах-убийцах, о злодеях-космополитах (никогда ни о чем таком не слышали!), сравнивали, что писали о товарище Сталине одни и те же люди — руководители партии и правительства — к семидесятилетию великого вождя в сорок девятом году и после Двадцатого съезда в пятьдесят шестом.

Рты поразевали — это без преувеличения. И вопросы, вопросы, на которые некому отвечать. А главных вопросов — два: как же это могло быть? И где были, куда смотрели и что делали в те времена верные ленинцы, несгибаемые борцы, наши нынешние руководители?

Через несколько дней крановщик вдруг исчез и обнаружился в областной психбольнице с диагнозом: какая-то там шизофрения с навязчивыми идеями.

«Вялопротекающая либо паранойяльная шизофрения,» — уточнила бывшая при разговоре жена Леонида Михайловича.    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            «А ты откуда знаешь?» — удивился он.

«Обычный в таких случаях диагноз,» — сдержанно ответила жена.

«Хотели проведать его — не пустили. Вот тебе и хобби…» — подвел итог милейший человек Василий.

…Устроился Леонид Михайлович на том же скрипучем диванчике, раскрыл уже знакомую папку, с готовностью на этот раз вчитался, отдался горестному и бессильному чувству. В самом деле, что еще можно испытывать, читая такое? Обреченность, бессилие, ужас.

Но как же другие — те, кто пишет такие книги, провозит их тайком через границу, размножает, снимает копии? А те, что подписывают разные протесты?

Тут же наготове был лукавый ответ, что никто-де из этих людей изначально и сознательно не готовился к противостоянию власти, а был вовлечен в него только силою обстоятельств. Сложись, мол, обстоятельства по-другому, и еще неизвестно, где были бы эти борцы… Однако сам понимал: думать так не только трусливо, но и гадко. Поступай сам, в конце концов, как знаешь, но незачем тень бросать на других.

И все-таки лукавая мыслишка шевелилась где-то в закоулках мозга. А над всем этим — обреченность и бессилие. Неужто так будет всегда, отныне и довеку?

Сила книги была в том, что она властно заставляла думать и об этом. Нет, недаром минувшей осенью заезжий лектор из Москвы говорил на совещании пропагандистов в горкоме, что «Архипелаг ГУЛАГ» принес вреда делу социализма больше, чем все вместе взятые писания других вражеских авторов. И ярлык Солженицыну тут же придумали: «литературный власовец». Это как же понимать? Был в плену и служил немцам? Но не был, говорят, и не служил. Тогда — что же? А понимайте, как хотите.

Да ведь и не спросит никто. Негде и не у кого спросить. А ярлык повешен.

Тут пакостность не в обмане даже, не только в том, что кто-нибудь может принять этот ярлык за чистую монету, а в лицемерии, в методе, в приемчике, которым не побрезговала самая правдивая в мире печать. Не смея вести спор по существу, не имея аргументов, она хватается за ведро с помоями. Обычное дело.

Кстати говоря, озадачившие Леонида Михайловича листочки с выписками из Библии и собственными Захаровыми сентенциями оставались на месте. Более того — спустя некоторое время вместо солженицыновского текста опять пошли такие же листки.

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            В предутренних потьмах я видел злые сны.

В моей пещере темно и сыро,

И нечем ее согреть.

Далекий от земного мира,

Я должен здесь умереть.

Бредем невесть куда, в немой и злобной тьме,

И тьмы не озарят науки строгой числа,

Ни звучные хвалы в торжественном псалме.

Выписок было много, и они раздражали. Зачем они? Раздражало и незнание стихов. Чьи?

А теперь, как больная змея,

По расселинам мглисто-сырым

Пробираюсь медлительно я…

Ответ пришел легко и неожиданно, когда наткнулся на строчки:

Недотыкомку серую

Хоть со мной умертви ты, ехидную,

Чтоб она хоть в тоску панихидную

Не ругалась над прахом моим…

Господи! Сологуб! Конечно же!

А затем пошли выписки из «Писем к Луцилию» Сенеки. Источник был обозначен.

«Сделай шаг вперед — и ты поймешь, что многое не так страшно как раз потому, что больше всего пугает. Никакое зло не велико, если оно последнее. Пришла к тебе смерть? Она была бы страшна, если бы могла оставаться с тобою, она же или не явится, или скоро будет позади, никак иначе.

«Нелегко, — скажешь ты, — добиться, чтобы дух презрел жизнь», — но разве ты не видишь, по каким ничтожным поводам от нее с презрением отказываются? Один повесился перед дверью любовницы, другой бросился с крыши, чтобы не слышать больше, как бушует хозяин, третий, пустившись в бега, вонзил себе клинок в живот, только чтобы его не вернули. Так неужели, по-твоему, добродетели не под силу то, что делает чрезмерный страх? Каждый день размышляй об этом, чтобы ты мог равнодушно расстаться с жизнью, за которую многие цепляются и держатся, словно уносимые потоком — за колючие кусты и острые камни. Большинство так и мечется между страхом смерти и     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            мучениями жизни: жалкие, они и жить не хотят, и умереть не умеют.» (Из Письма 4).

Смерть настолько не страшна, что благодаря ей ничто для нас не страшно.

Смерть или уничтожает нас, или выпускает на волю. У отпущенных, когда снято с них бремя, остается лучшее, у уничтоженных не остается ничего, ни хорошего, ни плохого, — все отнято.

Смерть, уносящая нас, — лишь последняя смерть среди многих.

Мудрый и мужественный должны не убегать из жизни, а уходить. (Из Письма 24).

Леонид Михайлович читал со все большим изумлением. Дальше шла огромная выписка. Как он умудрился делать их, лежа в постели? Или все это коллекционировалось д о , может быть, в п р е д ч у в -

с т в и и того, что происходит сейчас?

И все же — до каких пор нам жить? Мы насладились знанием всего и вся. Мы знаем, от какого начала поднимается природа, как она устраивает вселенную, как все по тем же кругам возвращает год, как замыкает все, что было прежде, и сама себе становится пределом. Мы знаем, что звезды движутся своею силой, что только земля стоит на месте, а остальное несется с безостановочной скоростью. Мы знаем, как луна проходит мимо солнца, почему более медленное светило оставляет позади более быстрое, как получает от него свет и как теряет. Мы знаем, по какой причине наступает ночь и возвращается день. Вот и надо отправиться туда, чтобы все увидеть вблизи.

Мудрец говорит: «Я смело ухожу туда не в надежде на то, что мне открыт, по моему разумению, путь к моим богам. Я заслужил быть принятым в их число и уже был среди них: я послал к ним мою душу, а они мне ниспослали свою. Но допустим, что я исчезаю совершенно, что от человека ничего не остается; мое мужество не меньше, даже если я ухожу в никуда». (Из 93-го)

Неким как бы комментарием к написанному показалось подчеркивание отдельных фраз. Один абзац был выделен целиком жирной линией на полях, но, не удовольствовавшись этим, Захар подчеркнул:     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            «Ты встретишь даже мудрецов по ремеслу, считающих самоубийство нечестьем. Кто так говорит, тот не видит, что сам себе преграждает путь к свободе».

Это как же прикажете понимать? Неужели он всерьез? Но ведь в разговорах ни о чем таком не было и намека. Более того — строились планы на будущее. Собирается же писать роман для Барбалаты… Ленечку, помнится, сам тон, каким говорилось об этом, покоробил. Несмотря на всю свою эмансипированность, он, Ленечка, сохранил все же в глубине души какой-то остаточный, что ли, пиетет перед такими понятиями, как писательство, поэзия, роман. Не заблуждался насчет самих писателей, отплевывался от многих нынешних романов и поэм, но из этого, однако, для него не следовало, что каждый может написать роман. А по тому, как говорил Захар, получалось именно так.

Но не о том речь. Орлов-то собирался, был намерен написать. А это дело долгое при самом легкомысленном отношении к нему. Значит, собирался жить. Откуда же тогда этот повышенный интерес не просто к смерти — к самоубийству?

Ишь: «Я тщательно выберу корабль, собираясь отплыть (мореплава тель нашелся!), или дом, собираясь в нем поселиться, — и так же я выберу род смерти, собираясь уйти из жизни». Тоже подчеркнул.

А чего стоит самая последняя выписка! Захар писал:

И все-таки! И все-таки:

Смерть призывает каждого. «Иди!» — вот имя смерти. И все сразу идут к ней, хотя сердца трепещут от страха. Никто не может ее избежать — ни бог, ни человек. Великие в ее руках так же, как малые. Никто не сможет уберечь своих близких от ее проклятия. Охотнее, чем одинокого старца, она уносит сына из объятий матери. Все в тревоге молятся ей, она же ни к кому не обращает свое лицо…

И вот старуха, словно в пику ему: «Не хочется под землю…»

Понять Захарово настроение было нетрудно — что уж тут понимать! — но как вести себя, узнав все это? Тут же, впрочем, сказал себе: а что, собственно, он узнал?..

— Как вам спектакль? — спросила между тем Анна Аркадьевна.

— Слава богу, что Толстой никогда его не увидит, — ответил Ленечка.

Анна Аркадьевна рассмеялась и, право, ради одного этого стоило      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            идти в театр — за эти два дня ни разу не пришлось видеть ее смеющейся.

— Так все плохо? — Она продолжала смеяться.

— Упаси бог. Все блистательно, но от этого еще хуже.

— Что это вас потянуло на парадоксы?

— Когда три таких человека как Плисецкая, Щедрин и Львов-Анохин берутся за дело, плохо получиться не может, но может получиться ужасно.

— Что же вы увидели ужасного?

— Бесцеремонность. Мадам захотелось танцевать Анну Каренину. Сначала Кармен, теперь Анну Каренину. Знаете, как это бывает: хочу и буду.

— И что же тут плохого? Тем более, что Кармен у нее получилась просто великолепно.

— Там был хороший перекидной мостик, который построил Жорж Бизе… Вы лучше скажите мне: при чем тут Анна Каренина? При чем Толстой? Старик небось вертится в своем гробу…

— Это не довод.

— Почему? Они подобрали Анну Каренину как бесхозную вещь и делают с нею, что хотят. Какой-либо оригинальной, да просто своей художественной идеи у них нет. Отнимите у этой троицы то, что они присвоили, — само понятие «Анна Каренина», ярлык, знак, содержание, которое Анна несет, — что останется?

— По-моему, вы с самого начала были предубеждены.

— Не в этом дело. Скажите лучше: если они такие умные и талантливые, почему бы не придумать что-нибудь свое? Зачем красть чужое, паразитировать на том же Толстом? Это мародерство.

— А как же Бизе, которого вы вспоминали? Кармен тоже не его придумка. Или «Пиковая дама»? Да мало ли еще можно вспомнить… Может, все дело в музыке? Мы привыкли, так сказать, наслаждаться музыкой, а тут что-то другое…

Поворот был несколько неожиданный. Впрочем, Леонид Михайлович сам об этом размышлял. Искусство, наука — все то, что связано с наивысшими человеческими проявлениями, — постоянно стараются убежать вперед, им скучно топтаться на месте. Забегая же вперед, они поворачиваются неожиданными сторонами, удивляют, изумляют, шокируют современников. А какое-нибудь следующее поколение воспринимает эти казавшиеся революционными перемены, как нечто само собой разумеющееся. Для него это — привычная с самого рождения среда…          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Леонид Михайлович посмотрел на старуху с любопытством: ах ты, божий одуванчик! Оказывается, и у тебя есть какие-то суждения, несогласия и заботы не только о пищеварении…

— По-моему, вы, Ленечка, консерватор, — говорила она между тем. — Как и большинство ваших сверстников. Мой Захар тоже. Это я не в упрек говорю. Вы просто ничего другого не видели. А я хорошо помню, как в разных аудиториях и залах одни ошикивали Прокофьева, Брюсова, Бальмонта, Маяковского, а другие восхищались ими. Я была когда-то ужасной непоседой, не пропускала ничего интересного…

— Вам нравился Бальмонт?

— А что — это плохо или неприлично? — спросила она не без вызова.

— Я этого не говорю. Наверное, в чем-то вы правы, а в чем-то — все-таки я…

Вот так разговор вдруг выровнялся и пошел на равных.

— …Но почему я — консерватор? — почти обиделся (так это во всяком случае прозвучало) Леонид Михайлович.

— Потому что закостенели в каких-то представлениях и понятиях. Не обижайтесь — не вы один. Но все вы или почти все. Не ваша это вина, и все же… Вы горбаты.

«Ну бабка…» — подумал Леонид Михайлович и спросил:

— То есть?

— Когда неправильно срастается кость, появляется кривизна или горб. А у вас с детства ушиблено само восприятие мира. Вы его видите черно-белым. Знаете, я, пожалуй, неправа. Не горбатые, а дальтоники. Горбатый все-таки ощущает свой горб, а дальтоник просто не воспринимает зеленый цвет и все тут. Для него этого цвета нет. Только дальтонизм — врожденная болезнь, а у вас от воспитания.

— То есть?

— Вы получили уродливое воспитание и образование. Вам не показывали многообразие мира, а вдалбливали отношение к нему.

— А где же были вы? — не удержался Ленечка. А что! На равных так на равных.

— Где? Рядом. И радовались тому, что вы растете такими, как нужно. Думали, что в таком качестве вам будет жить легче, чем нам. Но во всем такими, как нужно, вы не стали, этот образ мира не приняли, а всякий другой вам незнаком и чужд.

— Ничего не понимаю.

— Вам не с чем сравнивать, у вас нет терпимости, вы даже спорить не умеете — вам всегда нужно обратить собеседника в свою веру…         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — За собой я этого не знаю.

— Слава богу, если это так. А у Захара я нетерпимость вижу. Да и вы — дай вам волю и не было бы этого балета.

— Я все-таки не совсем понимаю. Вот вы, говорите, радовались тому, что мы-де растем такими, как нужно. Но такими, как нужно, мы все же не стали… Что вы имеете в виду?

— Да я же говорила: воспитание, образование. Удивительное дело: я вдруг заметила, что всякие новации в искусстве я, старуха, воспринимаю с большим сочувствием, чем Захар. Примитивизм в живописи, например. Меня он веселит, забавляет, я вспоминаю себя девочкой. А вы, ригористы, морщитесь — для вас это недостаточно серьезно, баловство. Теперь о музыке — хотя бы такой, как мы сегодня слушали. Она не боится перестать быть сладкой, а вас это раздражает. Там вы не воспринимаете легкомыслие, здесь — серьезность… Вот я слушаю ваши разговоры с Захаром. Невольно, конечно. Надеюсь, вы меня за это не осудите. Вы всюду пытаетесь найти социальную подоплеку. Ищите! Но не слишком ли это узко? Нельзя же в каждой итальянской или французской комедии искать прежде всего критику общества. Есть еще игра и обыкновенное человеческое самовыражение. Вам не нравится происходящее, но вы судите его по абсурдным законам, созданным самим этим происходящим. Потому что не знаете ничего другого. Я, кажется, совсем запуталась, а иначе сказать не умею… — Анна Аркадьевна посмотрела на Ленечку снизу вверх. — Вы на меня не обиделись? Мне тоже не во всем понравился балет, но по-другому. Я как раз ожидала большего, особенно от Плисецкой. Вы говорите, что они присвоили знак, ярлык, понятие «Анна Каренина», и это нехорошо. А по мне пусть берут. Но зачем? Чтобы выразить себя. А Плисецкой, как мне кажется, это не вполне удалось…

Леониду Михайловичу этот спор был не нужен, но то ли таково свойство человеческой натуры, то ли старуха в самом деле была права («вам всегда нужно обратить собеседника в свою веру») — ввязавшись в него, Ленечка не мог остановиться. Лучше бы просто промолчать. Это неправда, что молчание — знак согласия. В наше время оно гораздо чаще бывает знаком несогласия. Простого молчаливого несогласия Леониду Михайловичу оказалось, однако, мало, и он сказал:

— Вы говорите: воспитание, образование. Каким же оно было у вас?

— У нас оно не было наилучшим, — ответила Анна Аркадьевна. — Но, помнится, в каком-то из средних классов одна девочка получила неудовлетворительную оценку за поведение. Поставили ей эту оценку за ложь. И это было ужасно, запомнилось на всю жизнь. Педагогику у            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            нас преподавал инспектор Николай Сергеевич Карцев. Главным учебным пособием была толстая переводная книга. Автор, если не ошибаюсь, Сёлл. Основой были два правила: детям можно позволять все, кроме того, что может быть вредно им самим или другим, и — нельзя ребенка обманывать. Вы же, бедные, выросли в атмосфере запретов и лжи.

— Что правда, то правда, — согласился Леонид Михайлович. — Не пойму только, какое это имеет отношение к сегодняшнему балету? — Уже сказав это, он почувствовал неловкость: в самих ли словах или в интонации было что-то не то — легковесность? развязность? — что-то неподходящее. Будто, оказавшись в приличном обществе и сам изо всех сил стараясь выглядеть джентльменом, вдруг сорвался, выставил истинную свою суть напоказ. Старуха, правда, ничего не заметила, но и это было неприятно: значит, свыклась, приняла как норму или того хуже — пренебрегла (а что еще остается делать?), бессильно смирилась с твоей (нашей) сутью.

— Имеет, — сказала она. — Искусство не мороженое, которое достаточно просто слизывать. Это пища, которую для усвоения надо хорошо пережевать. Мы, например, в институте много музицировали. Не скажу, чтобы это было очень серьезно, и все же… В каждом классе рояль, а в большом зале их было пять. Танцы преподавал балетмейстер Мариинского театра Николай Сергеевич Аистов. Уроки — два раза в месяц — были маленьким праздником. Надо было видеть Аистова: седые кудри, фигура, рост, черный фрак, белая манишка и тончайший аромат духов. В институте духи были под запретом, но Аистов имел привилегию…

— Простите, что за институт?

— Екатерининский.

— Не понял.

— Екатерининский институт благородных девиц в Петербурге.

На этот раз Леонид Михайлович рассмеялся — без всяких угрызений совести.

— Знаете, что мне хочется сказать?

— Откуда же мне знать?

— А в это время миллионы крестьянских детей…

Анна Аркадьевна пожала плечами.

— Почему-то об этом не говорят, когда вспоминают Царскосельс кий лицей…

— Наверное, потому, что о лицее вспоминают в связи с Пушкиным.

— Да-да, конечно. А знаете, наши пути все же пересеклись.    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Чьи — наши?

— Ну, скажем, мой и крестьянских детей. Сначала на Алтай выслали нас, а несколькими годами позже стали прибывать эшелоны раскулаченных.

— Трудно было? — спросил Леонид Михайлович, и тут вернулось прежнее ощущение — неуместности, даже глупости сказанного.

Что это на него нашло? Глупее вопрос трудно было придумать, но Анна Аркадьевна опять пожала плечами.

— Мы к тому времени уже обжились. Изба, правда, была холодной. Спасались на печи. Помню как-то: муж в отъезде — в какой-то деревне спешили достроить свинарник. А мы с детьми на печи — угрелись на бараньей шкуре и так спать хочется! Но надо прислушиваться: за стенкой, в повети, возится и вздыхает корова Манька, наша кормилица. Вот-вот должна отелиться. Стало беспокойно. Зажгла керосиновую лампу, пришла и вижу: лежит мокрый теленочек, пар от него валит. Манька его лижет, вздыхает и смотрит вопросительно: что же, мол, дальше делать? А у него уже ушки заиндевели. Вернулась я в избу, взяла мешок. Затащила на этот мешок новорожденного и так повезла его волоком по протоптанной в снегу дорожке в наше жилище. В сенцах на нас заорали гуси. Они всегда орали на чужих…

— Со времен Древнего Рима, — усмехнулся Ленечка.

— Пожалуй. А теленок для них, конечно, был чужой. Притащила нового жильца, поставила на табуретки бельевую корзину, уложила его спать и полезла к детям на печку. Только улеглась — теленок зашевелился и свалился вместе с корзиной. Господи! До сих пор помню… Подумала: делай, что хочешь! Хоть не замерзнешь. Ребята все это проспали. Зато утром какая радость: маленький новый жилец. А он уже научился ходить, бегал по дому, задрав хвостик и весело помыкивая… Вот в такие минуты блики на мраморных колоннах нашего институтского зала, музыка, Аистов, подруги-институтки в праздничных платьях, классные дамы, французский язык казались чем-то никогда и не бывшим… М-да…

Она помолчала, притих и Леонид Михайлович, хотя что-нибудь сочувственное, дружеское сказать хотелось. Но что скажешь? Пожал сквозь рукав худенькую руку, которую поддерживал. А старуха опять вдруг оживилась:

— Знаете, кто у нас историю читал? Потапов Борис Дмитриевич, впоследствии профессор, академик, депутат, лауреат и прочая и прочая. Тогда он был совсем молодой, стеснялся. Тоненький, высокий шатен с пышной шевелюрой. Он влюбился в Лизу Беклемишеву, мою близкую  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            подругу. Дважды делал предложение, но был, так сказать, отвергнут. Зато до конца своих дней, а умер он в год смерти Сталина, привозил и дарил Елизавете Владимировне экземпляр каждой своей книги…

Она словно бы предлагала посмеяться над забавным пассажем, и стоило: маху дала в свое время Лизанька Беклемишева с замужеством, несомненно дала маху… Борис-то Дмитреевич спустя некоторое время после революции стал величиной ого-го… Вельможа, царедворец, академик, герой соцтруда… Кто бы мог предположить, глядя на застенчивого шатена… Но это — вечная девичья проблема: попробуй угадать свою судьбу! И только ли девичья! Кто из его блистательных коллег, покидая (часто вынуждено) родину, думал, что Боринька в Совдепии сделает такую карьеру!..

Леонид Михайлович, однако, думал о другом: как же ты сама, голубушка, выпуталась из этой передряги?

И вот еще что вовсе смешное: Анна Аркадьевна Орлова и Михаил Кузьмич Реш были ведь в те годы по разные стороны классовых баррикад… Каково?

Но главным было опять-таки не это. Жалея старуху, Леонид Михайлович знал, что не удержится, не сможет удержаться от вопросов:

— Вы говорите о детях… Где же они? И Захар… Он родился гораздо позже…

Короче: спрашивал о несоответствии, которое заметил. Захар-то был его сверстником, значит, родился действительно позже, году в тридцатом — тридцать втором, и уже в Москве. О братьях либо о сестрах никогда ни единым словом не обмолвился…

Может, не следовало спрашивать? Какое ему, в конце концов, дело? Положил же за правило: никуда не совать свой нос — пусть каждый говорит о себе только то, что сам хочет…

— Ах, Ленечка… Я так много думаю об этом, что совсем забыла: вы же ничего не знаете… Наверно, и не следовало говорить, но нет сил. И где их взять? Вы даже не представляете, как я стара. Я ведь без малого гожусь и Захару и вам — немолодым уже людям — не в матери, а в бабки… Будь вы, Ленечка, понаблюдательней, давно бы уже задумались над этим…

«Так вы не мать ему? — едва не вырвалось у Леонида Михайловича. — А кто же?» Слава богу, сдержался. Но теперь казалось, что какие-то сомнения на этот счет возникали давно. Хотя не было их, не могло быть — конечно же, не было…

—… У меня нет сил. Единственное, чего я хочу, это однажды не проснуться. И не имею право на это. Я должна жить. Вот что гложет.      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Что с ним будет, когда я однажды не проснусь?..

Леонид Михайлович по опыту знал, что такое нередко говорят, чтобы услышать в ответ ободрение или утешение, но это был не тот случай.

—… Самое страшное для матери — пережить своих детей. Поверьте. Я это говорю не понаслышке. Но знаю и другое. Сама слышала, как простая русская баба из этих раскулаченных молилась над младенцем: «Господи! Возьми его к себе, избавь его от мук…»

Анна Аркадьевна достала из потертой меховой муфты (ах, эта потертость, бедность!) носовой платок и высморкалась, а Ленечка огляделся. Ба! Да они в разговорах отмахали порядочный кусок от площади Дзержинского — впереди уже угадывалось здание почтамта и Бульварное кольцо.

—… Я ведь даже специально тайком от него и от Анечки ездила в инвалидный дом. Ужас! Палаты на шестерых, тусклые лампочки, спертый воздух, радио орет о борьбе за мир… Пюре серо-голубого цвета, слипшаяся перловка… персонала не хватает… Попасть туда для Захара — верная гибель…

«А как же другие?» — мелькнуло у Леонида Михайловича. Не упрек, не возражение. В самом деле: гибель. И мелькнуло-то робко, едва проклюнувшись. Однако вот возникла такая мысль. Тут же одернул себя: до чего же мы несчастны и подлы! И сама эта недоношенная мысль гадка (будто не жаль ему Захара и бедной старухи), и то, что приходят такие мысли, только когда ткнет тебя жизнь мордой в дерьмо, а до того плевать тебе на то, как поживают другие. Но и другим плевать на тебя…

Подумал даже кощунственно о той бабе, что причитала: «Возьми его, избавь от мук!» Но ведь совокуплялись, зачинали… И как-то невпопад вспомнилось о пацане, родившемся в сорок третьем от немца, как его после войны еще совсем махонького шпыняли: «А ну брысь отсюда, фрицевское отродье», а он, поскулив, как щенок, возвращался к гнавшим его снова. И крымский татарин (случайная встреча) вдруг вспомнился. Было поразительно, как он ровно в полдень, омыв лицо и руки, расстелил тряпицу на земле и стал на молитву, не обращая (демонстративно не обращая) внимания на окружающих. Молодой, современный с виду, интеллигентный парень ударился в истовое мусульман ство. И ясно было, что не от веры это. А от ненависти, которая ищет во что бы выплеснуться. Хотя, с другой стороны, разве бывает в таких делах что-нибудь до конца ясно?..

Будто угадывая настроение и мысли Леонида Михайловича, старуха сказала:           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Забудьте все это.

Он понял: не хотела, чтобы заподозрил в сказанном мольбу о помощи и чтобы не вздумал говорить об этом с Захаром. Все верно — забыть бы, да сможешь ли?

И как заноза в сердце: а что если т е в ы п и с к и все-таки неслучайны? Что если Захар этим подталкивает друга Решку к разговору, к вопросам? Жаждет совета?

EX ANIMO (3)

Здесь я опять отвлекусь ненадолго. Это отвлечение заставляет, однако, задуматься над условностью предпринимаемого мною маневра. Вернее, напоминает об этой условности. Зачем она мне? У нас все чаще не оказывается ни сил, ни терпения для обстоятельного жизнеописания, и тогда начинаются хитрости: события переставляются сзаду наперед, вводятся элементы странности, даже потусторонности, появляются такие вот вставные главы, начинается дерганье сюжета за разные ниточки… Словом, подхлестываем лошадь. Вот и я туда же.

Посещение Ленечкой и Анной Аркадьевной театра дало возможность позлословить, «посамовыражаться», а кто из пишущих удержится от этого? По-моему, это главный стимул каждого автора.

Однако же надо помнить, что предстоит еще одно посещение театра — с Анечкой. После этого Леонид Михайлович и Анечка впервые поговорили спокойно, по-людски. Был назван диагноз. Хоть и с оговорками, хоть и под вопросом, но Захарову болезнь, сказала Марианна Павловна, все чаще называют… — тут она произнесла почти незапоминаемое медицинское словосочетание. А суть была в том, что болезнь действительно наследственная и проявляется в постепенной атрофии конечностей. Причина ее неизвестна. Сейчас поражены в основном ноги, но на поздних стадиях в процесс все активнее вовлекаются и кисти рук…

«То есть полная неподвижность?»

Она промолчала.

«Он знает?»

«А вы бы сказали?» — ответила вопросом на вопрос Марианна Павловна.

…Она покраснела, когда Ленечка и Анна Аркадьевна зашли в комнату. Покраснела, подумалось Леониду Михайловичу, как это бывает, когда говорит человек гадость о ком-то, потом нечаянно оглянется, а тот, о ком гадости говорятся, оказывается тут как тут — стоит рядом и все слышит. Скорее всего подумалось это Леониду Михайловичу не       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            справедливо, но никуда не денешься — подумалось. И причина была в Орлове. Он как-то фальшиво, увидев Ленечку на пороге, заторопился:

— А вот и вы, наконец… Слава богу. А то мы с Анечкой совсем разругались… — Вид у него был отнюдь не огорченный, а сама Анечка от этих слов слегка поморщилась. — Я говорю, что странность нашего времени — может быть, только мнимая, кажущаяся странность — в том еще, что многое предстает в неожиданном, искаженном, перевернутом с ног на голову виде…

Надо бы помолчать, не высовываться, посмотреть, что будет дальше, как они сами из этой интермедии выпутаются, а Леонид Михайлович тут же клюнул на нехитрую приманку:

— Что ты, собственно, имеешь в виду?

Анечка опять поморщилась. Уж не дивясь ли его простоте?

— Да вот хотя бы мысль о государстве, которое преобразится в церковь. Помнишь у Достоевского?

В прежние времена, два с половиной десятилетия назад, Леонид Михайлович, может, особенно не удивился бы столь непредсказуемому извиву мысли приятеля, но сейчас и неожиданность и удивление были полными. Это еще что?

Завирально импровизировать, разыгрывая друг друга, в студенчес кие времена умели оба, и сейчас Леонид Михайлович подумал: уж не розыгрыш ли? При чем тут Достоевский? Глянул на Марианну Павловну — та по-прежнему, опустив очи долу, рдела румянцем на скулах. Нет, ничего не понять, и Ленечка сказал:

— Прости, не понял.

— Это из «Карамазовых». Помнишь разговор у старца? Там говорится как о мечте, как о великом предназначении православия, что государство преобразится в церковь, возвысится до церкви, станет церковью на всей земле. Вот-де наша цель и задача…

Ну что тут — радоваться или плакать? Лежит пластом, судно под него подсовывают, мочу приходится откачивать, вводя катетер (старуха и об этом говорила), а он туда же: есть ли жизнь на Марсе? Да на кой тебе она?

— И что же? — Леонид Михайлович слабо улыбнулся.

— Да то, что эта мечта осуществилась у нас, в наше время. Если и не на всей покамест земле, то в нашем отечестве — точно. Мы ведь даже провозгласили это. В последней, брежневской конституции. Вот послушай…

Неужели они и впрямь об этом говорили весь вечер? А чем им еще, простите, заниматься?  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — ...Вот послушай. Статья шестая. Руководящей и направляющей силой советсткого общества, ядром его политической системы, государственных и общественных организаций является Коммунистическая партия Советского Союза. Вооруженная марксистско-ленинским учением, Коммунистическая партия определяет генеральную перспективу развития общества, линию внутренней и внешней политики СССР, руководит великой созидательной деятельностью советского народа, придает планомерный, научно обоснованный характер его борьбе за победу коммунизма…

— Ну и что? — сказал Леонид Михайлович. — Если отбросить риторику, все так и есть. Действительно «является», «определяет», «руководит». Отражение объективной реальности.

— Ну, во-первых, партия как таковая не «является», не «определя ет» и не «руководит». Мы с тобой оба в ней состоим и ничего не определяем. Определяет и руководит квазивыборная клика, существую щая по собственным законам и абсолютно неподотчетная низам. Но дело даже не в этом. В тридцать шестом году, когда принималась сталинская конституция, положение и самой клики, и вождя было абсолютно незыблемым, однако о партии в конституции — ни слова. И вообще — пусть только на словах, но конституция была самой демократической. Провозглашены все мыслимые свободы без каких-либо ограничений. А сейчас, когда вождем стал шут гороховый, а в стране ширится свободомыслие, нарастает демократическое движение, вдруг напоминают: не забывайте, что руководит вами партия, то есть шут гороховый и его клика. И это вносится в основной закон. Отчего бы?

Леониду Михайловичу был неприятен этот опасный разговор, но показать не хотелось, и он отделался тем, что переспросил:

— Отчего же?

— Наверное, есть какая-то обратная, что ли, зависимость. Может быть, даже какой-то всеобщий закон. А может, все дело в комплексе неполноценности, в стремлении какого-нибудь Суслова, Андропова либо этого, который в широких штанах, — Черненко (он, говорят, девок поставлял вождю, когда вместе служили в Молдавии) самоутвердиться в роли теоретика. Им почему-то приятней всего ощущать себя теоретиками. На этом они ловят наибольший кайф. Люди-то остаются людьми, и шут гороховый всегда хочет казаться умнее и значительнее, чем он на самом деле есть… Но дело не в этом. Ты не теряй мысль. Помнишь, мы говорили, что коммунизм является по своему существу религией без бога, поскольку построен на вере в светлое будущее и стремлении к нему?      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Ну.

— Так вот мне иногда кажется, что Сталин, человек проницатель ный, хитрый и циничный, сознавал это и — как бы получше сказать? — излишне не высовывался со своим коммунизмом. Потому и в сталинской конституции его нет. А наши нынешние дурачки решили быть святее самих основоположников и высунулись. Но результат! Поистине сбывается мечта Федора Михайловича о преображении государства в церковь… — Орлов даже как бы развеселился.

— Ты говорил, что Марианна Павловна в чем-то не согласна с тобой…

— Анечка? Да. Она считает, что произошло все наоборот: не государство возвысилось до своей церкви, а церковь, коммунистическая партия возведена в степень государства.

— Не вижу большой разницы.

— Молодец! — воскликнул Орлов. — Согласен с тобой. Важна суть. Это в прежние времена, когда речь шла о православии в России, различие было…

— Я перебью вас, — вклинилась вдруг в разговор Анечка. — Я вижу, Захар не решается перейти к делу, а время не терпит… — «Какое еще дело?» — удивился Леонид Михайлович. А она, говоря это, смотрела в лицо Ленечке — кажется, впервые обращаясь так вот непосредственно к нему. — Леонид Михайлович, мы с Захаром вынуждены просить вас помочь нам…

— Пожалуйста, — пожал он плечами. — Готов всем, чем смогу.

— Не спешите соглашаться, сначала выслушайте меня. Дело необычное, хотя лично вам, я думаю, ничем особенно не грозит. В самом крайнем случае вы можете сказать, что выполняли просьбу больного друга, а сами ничего не знаете…

Леониду Михайловичу не оставалось ничего другого, как еще раз пожать плечами.

— Позволь, Анечка, — сказал Орлов, — остальное объясню я. Ты извини, Решка, что приходится втравливать тебя в историю. Если откажешься, я не обижусь, и выход из положения найдем. Надо вынести из дома этот чемоданчик…

Тут только Леонид Михайлович заметил стоявший между кроватью и стулом, на котором сидела Анечка, уже знакомый ему «дипломат», хранивший «Архипелаг ГУЛАГ».

— Вынести и?..

— И сдать в камеру хранения Курского вокзала.

— Что-нибудь случилось? — спросил Леонид Михайлович. Просьба

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            отнюдь не обрадовала, но и отказаться не мог.

Орлов переглянулся с Анечкой, потом посмотрел на приятеля.

— Кажется. Полной уверенности нет, но, кажется, случилось. За чемоданчиком должен был придти человек и не пришел. — Орлов помолчал, будто ожидая нового вопроса, а не дождавшись, продолжил: — На такой случай предусмотрен телефонный звонок. Знаешь, как в детективных романах… Произносится условленная фраза… — Захар хмыкнул. — Звонка тоже не последовало. Тут Анечка стала кое-что припоминать, и вышло совсем смешно…

— То есть?

— Похоже, что за домом следят.

— Я ничего не заметил, — то ли пожал плечами, то ли поежился Ленечка.

— Извини, Решка, но это как-то даже обидно для наших родных органов госбезопасности. Чего бы они стоили, если б каждый видел, что за ним следят?..

— А все-таки — в чем выражается слежка?

Анечка досадливо поморщилась.

— Неужели вы думаете, я непременно хочу убедить, что она есть? Нет — и слава богу. Тем проще просить вас об одолжении. Если вы согласны, то сделаем так. Выходим вместе. Вы проводите меня в метро на Тургеневскую. Я уеду, а вы переходите на станцию Кировскую и выйдете наверх. Осмотритесь при этом: нет ли хвоста? Вертеть головой по всем сторонам, я думаю, не придется — народу сейчас не много. У этого дома есть двор с воротами со стороны переулка…

— Знаю, — сказал Леонид Михайлович в ответ на ее вопрошающий взгляд.

— Не со стороны бульвара, а в переулке. Темная арка, как тоннель. Во дворе мусорные баки…

— Знаю, — подтвердил он.

— Сейчас пол-одиннадцатого. В одиннадцать вам нужно быть в этой арке. Анна Аркадьевна по черной лестнице пойдет выносить мусор и передаст вам «дипломат». Хотите посмотреть, что в нем?

Ленечка пожал плечами. В самом деле: нужно ли ему это?

— Может, вы и правы. Зачем вам знать? В случае чего получится убедительней: не видел и не знаю. Вы не думайте, что они там дураки…

— Да нет уж, — несколько неожиданно для самого себя возразил Леонид Михайлович. — Они не дураки, но и я не хочу быть болваном. Покажите.     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Его все больше раздражала эта перезревшая и плоская, как доска, Психея. И она, видимо, почувствовала это.

— Если вам неприятна просьба, не поздно отказаться и сейчас…

— При чем тут приятно или неприятно? Что вы все о приятности заботитесь? Вопрос в другом: сделаю я это или нет? Сделаю. Только зачем все так сложно?

Скулы Марианны Павловны зарделись, она спросила с вызовом:

— Вы хотите знать, почему «дипломат» не унесу я?

Вот дура-баба!.. Ни о чем таком и мысли не было.

— Стоп, — вмешался в разговор Орлов. — У Решки, я вижу, есть вопрос. Выкладывай.

— Не вопрос, а предложение. Давайте отбросим лишние сложности — как бы не запутаться в них. Зачем здесь Анна Аркадьевна? Пусть Марианна Павловна, как и задумано, выходит через парадную дверь и тем самым отвлечет внимание, если его, конечно, кто-нибудь проявляет. А я тем временем шмыгну с чемоданчиком через черный ход.

— Допустим, — сказал Орлов раздумчиво. — Допустим… А как объяснить, куда ты делся, если за домом все-таки следят?

— Кто будет объяснять и кому? Кто у кого будет спрашивать? Кому я нужен?

— Молодец, — сказал Орлов и попросил: — Покажи ему содержимое.

«Дипломат» лежал у Анечки на коленях. Еще раньше Леонид Михайлович заметил, что это — хороший кейс. Кроме обычных замков и защелок, у него был наборный цифровой замок, и теперь Анечка набирала нужную комбинацию цифр.

— Смотри, — сказал Орлов.

Поверх толстых папок с «Архипелагом» лежали сброшюрованные скрепками листки, заполненные плотной, убористой машинописью.

— «Хроника текущих событий», — сказал Орлов. — Слышал о такой? Вызывает обостренный интерес властей. Не нравятся сообщения о том, кого, когда, где посадили и сколько дали. Это мешает бороться за мир и социальную справедливость в масштабах всей планеты. Создает у прогрессивного человечества неправильное представление о наших милых маразматиках. Когда ко мне стали попадать эти листочки, родилась мысль, что грешно их читать только самим…

«Интересно, а листки с твоими собственными записями тоже здесь?» — подумал Леонид Михайлович, но вслух сказал:

— Я что-то не пойму: ты меня убеждаешь или разубеждаешь? Тебе нужно, чтобы я вынес эти бумаги?   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Да. И непременно сегодня. Но чтобы при этом ты не попался. Потому что иначе их незачем и выносить.

— Господи! Будто я этого хочу. Ладно, предположим, что за домом следят, а я все-таки ускользну. Что из этого следует?

— Что? — с готовностью переспросил Орлов.

— Что следили плохо, валяли дурака, отвлекались, уходили куда-нибудь погреться… — Говоря все это, он ощущал на себе взгляд Анечки. — Повсюду, во всей стране творится бедлам, а ты думаешь, что у этих все в порядке… Да у нас недавно поезда столкнулись оттого, что машинист заснул…

— Может, и правда? — Орлов вопрошающе глянул на Анечку.

Она пожала плечами: решай, мол, сам.

— А вот и чай, — провозгласила Анна Аркадьевна, появляясь на пороге.

— Спасибо, мамуль. На кухне кто-нибудь есть?

Старуха вопросу, похоже, не удивилась.

— Наталья Сергеевна кончает мыть посуду…

«Ну да, выход на черную лестницу с кухни…» — подумал Ленечка.

— Когда она уйдет, Решка поможет тебе вынести мусор.

«А вот это, пожалуй, правильно, — подумал Леонид Михайлович. — Чтобы я на этой лестнице не наделал грохоту…» Он вполне оценил Захарово решение: старуха проводит его и заодно убедится, что все, по крайней мере на первом этапе, идет нормально. Вместе с тем происходящее, эта игра в казаки-разбойники казалась ему какой-то ерундой. Сам бы он, право, не таясь, просто отправился бы куда им нужно с «дипломатом»… Откуда эти разговоры о слежке? С чего они взяли? Пуганая ворона куста боится? А может, сами себе набивают цену? Но перед кем?

Вот такие мысли. То есть Леонид Михайлович вполне понимал и серьезность бумаг, и то, что припаять за них могут на полную катушку — «по ногам и по рогам», как говорят в провинции, — с лагерями и ссылкой. Но суета зачем? Зачем, так сказать, «гнать волну»?

— С этим решили. Что дальше?

А дальше все было как раз хорошо продумано. Следовало добраться до Курского вокзала — трамваем от Чистых прудов до Покровских ворот, затем троллейбусом до Земляного вала и троллейбусом же по Садовому кольцу до вокзала. Пересадки помогут оглядеться и избавиться, если нужно, от хвоста. На вокзале надо спуститься в помещение автоматических камер хранения, найти секцию №5, а в ней ячейку №587 («Это в правом ряду примерно посредине,» — сказала Анечка), набрать       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            шифр 3591, открыть ячейку, поставить в нее чемоданчик, закрыть ее тем же шифром и — все. Как говорится, кончил дело — гуляй смело.

— Как бы с цифрами не запутаться, — сказал Леонид Михайлович. — Записать-то, наверное, конспирация не позволяет…

Анечка сделала вид, что не заметила иронии в словах о конспирации.

— Записывать не надо. Все предусмотрено. Секция номер пять. — Она подняла ладонь с растопыренными пальцами. — Легко запомнить. Ячейка пять, восемь, семь — эти цифры специально для вас набраны снаружи на замке кейса. Вот смотрите. А шифр ячейки — три тысячи пятьсот девяносто один — перевернутая дата смерти Сталина — тысяча девятьсот пятьдесят третий год. Я вас очень прошу, — сказала она, — повторите, пожалуйста. Для надежности. Чтобы из-за какой-нибудь одной цифры все не пошло прахом.

Странным образом только сейчас Леонид Михайлович проникся серьезностью предстоящего дела. Повторил, не сбился, и Анечка как будто несколько успокоилась, хотя румянец по-прежнему пылал на скулах.

— А теперь — с богом, — сказала она. — Одевайтесь.

— Не забудьте, что вечером мы идем в театр. — Ленечка изобразил при этом одну из самых простодушных и обаятельных своих улыбок. Далась она ему сравнительно легко, но все же не без усилия.

В глазах Анечки мелькнуло на миг непонимание, но тут же словно спохватилась:

— Театр? Да-да, это будет даже кстати…

Почему — кстати? Что она имела в виду? Впрочем, какая разница…

Орлов все это время переводил взгляд с него на нее, с нее на него.

— Чего ты? — спросил Ленечка.

Орлов как-то печально улыбнулся:

— Хорошие вы мои… Все-таки помни: в случае чего, ты ничего не знал и только выполнял просьбу больного человека. Неподвижного калеки. Вали все на меня. И последнее. Когда все закончится, позвони откуда-нибудь с автомата. Я буду ждать. Говорить ничего не надо. Когда я сниму трубку, просто покашляй и все. Я буду знать, что все в порядке.

Об этом звонке Леонид Михайлович еще раз вспомнил в гостинице после всего. Еще раз — потому что уже вспоминал на вокзале. Подошел к автомату, пошарил в карманах и не оказалось двушки. Вот черт!         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Сколько раз собирался наменять, чтоб иметь в запасе!

Хотел было тут же разменять деньги в буфете, но к стойке с бутербродами и фантой тянулся хвост человек в тридцать. Можно было подняться наверх, к почте, но Ленечка вдруг заторопился. Как тошнота, накатило вдруг беспокойство. Какого черта он торчит здесь, где толпу наверняка прощупывает не одна пара внимательных глаз? Вокзал-то самое бедовое место…

Такое же беспокойство нахлынуло на него по пути сюда, когда в троллейбус вслед за ним прыгнул в последний момент какой-то малый с зыркающими глазами. Решение пришло неожиданно — вышел на остановку раньше, не доезжая Земляного вала, и шмыгнул в старомосковский лабиринт, идущий от Лялина переулка. Благо, места эти не переменились за четверть века, что прошли с тех пор, когда он жил здесь. Оглянулся — никого сзади не было. И потом, на подходе к Курскому, несколько раз оглядывался — в переулках было пусто.

«Вот тебе и пуганая ворона…» — сказал сам себе. А что — заразительнее страха нет ничего на свете. Даже ладонь вспотела. Кстати, подумал тут же, отпечатки своих пальцев на этом чемоданчике оставлять совсем незачем. И надел перчатки.

... Звонить из номера не хотелось. Если все сегодняшнее принимать всерьез, то Захаров телефон весьма вероятно прослушивается. Но чтобы установить, откуда звонят, им, кажется, нужно время… А вот фиг вам! Мы, услышав ответ, кашлянем разок и положим трубку.

Так и сделал. В конце концов, если даже и засекут звонок, то плевать на них. Звонил же раньше. А сейчас мог просто ошибиться.

...Здесь пора бы, пожалуй, закончить это так называемое отступление, но вот что еще хотелось сказать: тревожность возникла в отношениях людей. Тревожность. И дело не только в чемоданчике и казаках-разбойниках, а именно в самих отношениях. Вы помните, как поглядывал то на Решку, то на Анечку Орлов, переводя взгляд с одного лица на другое? Тоска. Никогда еще так полно не ощущал свое бессилие. Будто во сне, когда бежишь, размахиваешь руками, молишь подождать, а тебя никто не слышит, и белый корабль уже отдал концы, отчалил, и пропасть между ним и тобой становится все шире и непреодолимей. Будто сам Рок, сам Фатум (черт бы его побрал) распростер над тобой темные свои крыла.

Поистине:

Кто с хлебом слез своих не ел,

Кто в жизни целыми ночами          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            На ложе, плача, не сидел,

Тот незнаком с небесными властями.

Перетасована и срезана колода, начался расклад. Карты в твоих руках, ты волен положить их хоть так, хоть эдак. Волен, но и не волен, потому что вдруг из глубин колоды возникают нечаянные хлопоты, сердечная печаль, еще шут знает что, и все ложится на будто бы случайные, а в самом деле — на незыблемые места. Можно, конечно, схитрить, поменять, переложить карты, обмануть кого-нибудь, а себя-то не обманешь...

Уж не взревновал ли Орлов друга Решку? Не почувствовал ли невольное и тайное, скрываемое недоброжелательство больного к здоровому, неудачника к человеку, как ему кажется, удачливому, недоброже лательство, которого стыдятся, а потому и называют тоже стыдливо: дружбой-враждой? Причин-то никаких нет. Во всяком случае, они неощутимы, незримы, их можно только угадывать. Но именно эта невесомая, ничем не измеряемая материя сообщает нам иной раз поистине дьявольскую проницательность.

Заметьте: я говорю все это без какой-либо уверенности. Просто показался странным испытующий взгляд, которым Орлов окидывал своих друзей. Поводов для него не было. Анечка рада была, что ошиблась в свалившемся невесть откуда провинциальном ферте, даже готова была повиниться в том, что думала о нем так — провинциаль ный ферт. Но и только. Уверена была, что он найдет способ уйти в кусты, а затем и вообще, как говорят нынешние молодые, «слинять». Ан нет. Не стал увиливать. И прекрасно. Не перевелись, значит, еще на Руси порядочные люди.

Тут дело еще и вот в чем. То, что говорил Орлов о человеке, который должен был прийти, но не пришел и не позвонил, было правдой. Тревожились недаром. Чемоданчик надо было убрать. Были для этого и другие причины. Но что касается слежки, то здесь действительно были одни подозрения. Так что Лёнечку в какой-то степени испытывали, а он этого не знал. Однако испытание выдержал...

Удивительное дело, как это укоренилось в нас — нелюбовь, недоверие к политической полиции, к жандармам и к полиции вообще. Но об этом у нас еще будет повод порассуждать, а сейчас просто хочу заметить, что каких-либо нравственных проблем у Лёнечки в связи с этим не возникало. Тут одна забота: не влипнуть бы, не попасться. А Лёнечка с присущим ему фатализмом подумал еще: за все надо платить. Да. За дружбу, за общение, за приятные минуты раскованности, когда хвост был распущен веером. Рано или поздно за это приходится платить.            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Скажу больше, рискуя выставить своего конфидента в не совсем выгодном свете: он ведь пытался обогнать события, внести эту плату как бы авансом — покупка лекарств, посещение театра с Анной Аркадьевной... Впрочем, говоря это, я, кажется, допустил перебор, тут уже что-то от моей собственной, все берущей под сомнение натуры высунулось, а Леонид Михайлович был просто мил и добр, чужд всяких расчетов. Забежать раз-другой в аптеку, доставить маленькую радость старушке, а заодно дать возможность бедным влюбленным побыть наедине — какой тут расчет! И все же, когда возник чемоданчик, который, шмыгая по подворотням и переулкам, нужно было доставить на Курский вокзал, подумалось: за все надо платить. Без раздражения подумалось и без досады (вот, мол, не было печали) — с одной только озабоченностью. Правда, выйдя, наконец, из вокзала, испытал огромное облегчение, будто сбросил тяжелый груз и теперь мог распрямиться.

Из газет

Уважение к человеку

Наша партия проявляет неустанную заботу о дальнейшем укреплении социалистической демократии, неуклонном соблюдении прав личности.

Гражданин, общество, закон

По нормам морали и права

Замечательный образ партийного и государственного деятеля, который ставит во главу угла бережное отношение к людям, активность жизненной позиции, создан в книгах Леонида Ильича Брежнева «Малая земля», «Возрождение», «Целина».

Финал одной затеи

Реплика

Время от времени в печати западных стран появляются уведомления о созыве «симпозиумов» или «семинаров», посвященных обсуждению той или иной стороны жизни социалистического общества. Казалось бы, что такие намерения естественны. Ведь именно к социализму тянутся повсеместно ныне новые миллионы людей.

Но вот в чем незадача: кого свозят на такие «мероприятия»? В числе уча      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            стников последних обычно оказываются люди, ничего общего с социализмом не имеющие. Более того, с особым усердием стараются притащить пребывающих на западноевропейских задворках призраков, звучно именуемых знахарями антикоммунизма «диссидентами». Организаторам упомянутых сборищ, по-видимому, кажется, что таких отщепенцев можно выдать за неких «свидетелей» социалистической действительности.

ДОЛГ И ЧЕСТЬ КОММУНИСТОВ СТОЛИЦЫ

КУБАНСКОЕ УСКОРЕНИЕ

НЕРУШИМОЕ ЕДИНСТВО

Глава 7

Родственнички

— А, родственничек!.. — сказал, узнав с кем говорит, Сергей Петрович. — Опять пожаловал в столицу?

Тон был усмешливо-пренебрежительный, но Леонид Михайлович решил не обращать внимания и даже сам подстроился под него:

— Уже несколько дней, как пожаловал. Не могу до вас дозвонить ся.

— Немудрено, немудрено, — согласился Сергей Петрович, — поскольку я, как и приличествует отставному сановнику, большую часть времени пребываю в своей, так сказать, подмосковной, на даче... — «Ишь ты, — подумал Лёнечка. — Сановник, подмосковная... Отставной козы барабанщик — вот ты кто...» — Сегодня приехал цветочки в квартире полить — супруга, если помнишь, увлекается кактусами — и забрать почту. А так мы все время на даче...

— В Пахре? - спросил Леонид Михайлович единственно ради того, чтобы поддержать разговор — дача шурина, если по совести, его нисколько не интересовала.

— Нет, та была казенная, теперь она мне не положена. Но обзавелись своей, собственной и знаешь, стало даже лучше... — Леонид Михайлович не очень поверил, что на нынешней даче лучше, чем на прежней двухэтажной, роскошной и ничего к тому же практически не стоившей — вносилась какая-то символическая плата, не превышавшая стоимости бутылки вина, а Сергей Петрович развивал свою мысль: —            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            По крайней мере клубнику можно выращивать, кур держать... — «Это что-то новое, — подумал Леонид Михайлович, — в прежние времена выращивать клубнику и кур у этой семейки не было потребности...» — Да ты приезжай, — внезапно вроде бы потеплел Сергей Петрович. — Это с Ленинградского вокзала минут сорок...

— Спасибо, спасибо.

Если опять-таки по совести, то Леонида Михайловича вполне бы устроило, чтоб на этом разговор и закончился. Поручение жены выполнил, дозвонился, поговорил, а повидаться не смог: они, видите ли, все время на даче. Кур щупают. Да, конечно, приглашал, но как? Ни адреса, ни времени, когда лучше всего приехать. Так по-настоящему не приглашают. А напрашиваться в гости к этому бурбону — твоему братцу — извини, но у меня тоже есть гордость. Хватит того, что всякий раз терплю это его дурацкое обращение: «А, родственничек!» Будто сам он Рюрикович или по меньшей мере Гедиминович, а я — какой-то сукин сын, которого приходится терпеть единственно потому, что я, наглец, сумел изловчиться и женился на принцессе голубых кровей — его сводной сестре...

Такой, примерно, разговор мог бы состояться по возвращении домой с дражайшей супругой Софьей Петровной, и крыть ей было бы нечем. Потому что ее сводный — по отцу — братец действительно бурбон, и сама она до недавнего времени это признавала. Потом, верно, у брата и сестры взыграли родственные чувства, но на Леонида Михайловича это никак не распространилось.

А взыграли они, когда Сергей Петрович и Софочка увидели, до чего они похожи друг на друга и оба — на своего отца Петра Сергеевича. Особенно это поразило брата, который до того Софочку как бы и знать не хотел.

Признаться, Лёнечка не все понимал в этих отношениях — и сначала и потом. В неприятии Сергеем Петровичем сестры и мачехи было что-то капризное, вздорное. В самом деле, если бы, скажем, отец бросил его и мать, женившись на молоденькой, нелюбовь к новой семье была бы понятна. Но женился-то он на «этой хабалке» (знакомое московское словечко) после смерти первой жены, оставшись вдовцом. И Полина Матвеевна, Софочкина мать, была вовсе не хабалкой. Да, несколько манерна в своем стремлении казаться дамой; да, не слишком умна и совершенно необразованна, но при этом оказалась хорошей матерью и верной женой. А ведь в дочери годилась своему мужу.

Может, грызло Сергея Петровича, что обделен был родительской лаской? Но на то божья воля. Да и бездетная семья маминого старше       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            го брата, в которой вырос, стала ему родной. От тещи Полины Матвеевны Лёнечке приходилось слышать, что она не раз предлагала мужу взять мальчика к себе, но, во-первых, та семья просила не лишать ее ребенка, к которому привязалась, а во-вторых, «Какая ты ему мать или мачеха, — говорил Петр Сергеевич, — если всего на восемь лет его старше?» Причина была, по-видимому, не только в этом, но все шло от самого отца и продиктовано было интересами (как они представля лись) сына. Прав ли был Петр Сергеевич? Кто знает. Но Полина Матвеевна ни в чем не была виновата.

И вот на похоронах отца случилось нечто. Брат и сестра почувство вали себя братом и сестрою. И решающую роль тут сыграло внешнее сходство. Просто поразительно было, как сильны оказались забродинские гены (кровь — говорили об этом в прежние времена) — запросто одолели то восточное, «цыганистое», что несла в себе Полина Матвеевна. А ведь обычно в таком смешении кровей восток, смуглость, раскосость оказываются сильнее...

Словом, Сергей Петрович, прибыв на похороны скорее по долгу, чем по велению чувств, увидел и обнял над гробом отца истинно сестру, родного человека. Вместе с тем его пренебрежение к «этой хабалке» и к «родственничку» не переменилось, «хабалка» по-прежнему оставалась для него чем-то вроде сосуда, куда излилось и где вызрело барское семя, чем-то даже вроде сенной девки, которую барин велел помыть хорошенько и привести к себе в опочивальню. Что же касается этого — как его? — красавчика, ставшего «в замужестве» Забродиным, то Сергей Петрович поначалу его просто не замечал.

В дальнейшем, правда, бурного кипения братско-сестринских чувств не наблюдалось, и все-таки. Был также соблазн объяснить все прозаически: с одной стороны — бурбона вскоре выперли с должности на пенсию, и он, видимо, перестал чувствовать себя важным господином (а был чем-то вроде замминистра), хотя, поди ж ты, сегодня опять это прорезалось: пусть отставной, но все же сановник; а с другой, — в провинциальной, губернской глуши подросла девочка, и возникли идеи насчет ее дальнейшего обучения не где-нибудь, а в Москве. Однако, даже подумывая иной раз в минуту раздражения о чем-то таком, высказывать эти мысли вслух Леонид Михайлович не решался. Во-первых, они были не вполне справедливы: потепление началось года за три до ухода Сергея Петровича на пенсию, а во-вторых, расцветшая в глубине провинции и жаждавшая учиться в столице девушка была как-никак его, Леонида Михайловича, дочь...

Словом, Лёнечка готов был после этого «спасибо, спасибо» неза        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            медлительно откланяться и положить трубку, но Сергей Петрович вдруг спросил:

— А что ты сейчас делаешь? Где находишься?

— Нахожусь в гостинице. Собираюсь выйти в город, дела... — несколько неопределенно ответил Леонид Михайлович.

— Какие дела? Сегодня суббота. Давай вот что. Мой адрес помнишь? Кутузовский проспект...

— Да помню я...

— Тем лучше. Жду тебя через сорок минут.

— Я в театр сегодня должен... — Вот так всегда. Нет, чтобы сказать: сейчас не могу, а завтра посмотрим. Нет твердости, нет характера. «Размазня, — как говорит дражайшая супруга Софочка. — Куда поманят — туда и бежит...»

— Господи! Когда это еще! А пока вместе позавтракаем. Захвати только в нашем гастрономе полбуханки бородинского и две бутылки минеральной воды — лучше боржоми.

Послать бы его подальше с этим приглашением! Но как теперь пошлешь? Тем более, что главным из поручений жены было: прояснить возможность остановиться и пожить у братца Сергея Петровича летом во время вступительных экзаменов девочки в институт, а также прощупать, нет ли у него связей, чтобы девчонку не завалили на этих экзаменах.

Позавтракали на кухне (холостяцкая яичница плюс консервы; консервы, правда, экзотические, деликатесные — Леонид Михайлович разглядывал и отведывал их с любопытством — в открытой продаже таких не увидишь), а потом, захватив кофе и коньяк, перебрались в кабинет Сергея Петровича.

— Дача в Пахре — ерунда, — говорил Сергей Петрович. — По правде говоря, я всегда чувствовал себя там, точно в гостинице. Вроде бы дача моя, закреплена за мной, а с другой стороны, ничего мне не принадлежит. Даже белье казенное. И такое впечатление, будто ты постоянно «под колпаком»... Это, кстати, и здесь, дома, не покидает... — Заметив недоумение на лице свояка, он усмехнулся: — А за кем же следить, как не друг за другом? Тем более, если современная техника позволяет. В каждой конторе есть специалист по режиму. За своими особенно следят и удивляться тут нечему. Свои все знают изнутри, ко всему допущены, с ними откровенны, и уж если такой скурвится — возьми того же Пеньковского, — тогда ого-го...

В разговорах с ним, почему-то именно с ним, Сергей Петрович          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            позволял себе такие словечки, как «скурвился». Это Лёнечка заметил в прошлый приезд, год назад, и все не мог понять, что бы оно значило. Возникшее вдруг дружеское расположение? Ой ли. Пренебрежитель ную фамильярность?

— Диссиденты — крикуны, — продолжал Сергей Петрович. — Они, если хочешь знать, в чем-то даже полезны: помогают лишний пар выпустить.

— И Солженицын? — осторожно усомнился Леонид Михайлович.

— Да ты сам подумай: ведь правду все равно рано или поздно придется сказать. Сначала нехотя, с оговорочками признать, а потом и самим сказать. И лучше, если это будет не вдруг, не на голый камень. Вот диссиденты и рыхлят почву... Ты чего так смотришь?

Леонид Михайлович пожал плечами: не защщать же ему перед этим пошляком диссидентов! Однако не выдержал:

— Отчего же тогда хватают рыхлителей? — И сам тут же смягчил: — Об этом еще классик писал: «Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды...»

— Вот-вот, — подхватил Сергей Петрович. — Рано! Ты думаешь, я против них? Да нисколько. Просто понимаю, что ничего у них не выйдет. Не может выйти. К кому они обращаются? К народу? Так он их не слышит. К закордону? Тут дело сложнее. Полностью плевать на закордон наши вожди не хотели бы — уж очень им хочется казаться респектабельными, благородными и красивыми, — однако плюют. Вспомни Чехословакию. Да за кордоном и своих проблем не расхлебать: Ливия, Иран, Юг Африки... Удивляешься? — Почему он решил, что Лёнечка чему-то удивляется? Впрочем, слышать все это от бурбона было и в самом деле странновато. — А я знаю, что не донесешь, потому и говорю. — Сергей Петрович отпил чуточку из рюмки, посмаковал, перекатывая во рту, как шарик, коньяк, и проглотил. Причмокнул.

А Леонид Михайлович поймал, кажется, ускользавшую от него беспокоящую мысль. Да, все время тревожило что-то почти неосознанное, и сейчас понял, что именно: окна парадной лестницы Захарова дома выходят во двор, из них просматривается черный ход... А что если за квартирой все-таки следят?.. Тут же успокоил себя: двор темен, вряд ли его могли заметить с чемоданчиком. И все же, и все же...

— Доносить-то нечего, — сказал он, усмехнувшись: «Бурбон воображает себя отчаянным смельчаком...»

— И то правда. А донесешь — хрен с тобой, все равно никто возиться не станет. Между собой наши служивые и не такое говорят.           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Им лишь бы на улице об этом не орали да с закордоном не якшались — словом, лишь бы их за яйца не дергали. Щекотать можно, а дергать — ни-ни. Но вообще, дорогой родственничек, хоть это и противоречит всему, что я до сих пор говорил, открою тебе тайну: у нас сложилась революционная ситуация, только большинство, как всегда, не отдает себе в этом отчета. Как пассажиры ночного поезда. Дрыхнут. Откуда им знать, что машинист напился, спит и проскочил красный светофор?

— Сейчас автоматы, говорят, устанавливают, которые реагируют на красный свет...

— И всё-то ты знаешь... У нас собака у соседей по даче — старая, слепая — хозяина по скрипу калитки, по походке, узнает. Живое существо, миллионы рецепторов, плюс интуиция, чутье, любовь. Чтоб машина имела такую программу и мгновенно выполняла ее, никому и не снилось. Я думаю, что предел всему живому настанет на Земле, когда мы научим машину чему-либо подобному. Тут-то и придет конец. А пока будем следить друг за другом... Диссиденты чем хороши? От них знают, чего ожидать, а свои непредсказуемы. Когда замминистра иностранных дел, или полковник КГБ, или любимая дочь бывшего вождя народов удирают за границу да еще начинают там сочинять книги про нас, что-то значит здесь не так. А возьми Дубчека. Учился в Москве, в ВПШ. Саша Дубчек. Свой в доску парень. А он вдруг под самый дых... Как же тут даже за самой мелкой сошкой не следить? Но я дома почти не бываю, телефоном почти не пользуюсь, так что и с этого обслуживания, с подслушивания, да-да,— подтвердил он, с усмешечкой глядя на Лёнечку, — думаю, меня сняли...

Кстати, о ней, об усмешечке. Эта манера — ухмылка, усмешечка — не была свойственна ни отцу Сергея Петровича, ни его сестре Софье. Стоило ему эдак глумливо ухмыльнуться, как пропало то сходство между ними, которое так поразило несколько лет назад Ленечку. Проступили (будто до этого прятались, будто внутри одной матрешки была совсем на нее непохожая) другие черты, и Леониду Михайловичу вспомнился насмешливо улыбающийся женский портрет в кабинете тестя — то было фото первой жены Петра Сергеевича, матери его сына.

— Самое удивительное, — говорил между тем Сергей Петрович, — что никогда раньше наши люди не жили так, как сейчас. Постой, не перебивай меня! — Он сделал останавливающий жест, хотя Леонид Михаилович и не думал перебивать. — Все, что ты хочешь сказать, я знаю: зажрался, бюрократ, а посмотри, мол, как люди живут. Каюсь: зажрался и бюрократ. Но все вокруг вижу: очереди, нет мяса, талоны на молоко... Более или менее прилично снабжаются только Москва, Ле

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            нинград, Киев, а в провинции на мясных и молочных прилавках хоть шаром покати. Есть нищие, бездомные, бродяги, голодные, бедные и гонимые... Но с другой стороны: очереди за автомашинами, кооперативными квартирами, погоня за импортными вещами — «вещизм», как пишут в газетах. В каждом доме холодильник и телевизор. Денежные вклады населения в сберкассах — полтораста миллиардов рублей, а сколько еще в кубышках... Понимаю, что дело не только в нас — изменился общий фон, и если раньше какой-нибудь дикарь прикрывал срам банановыми листьями, то теперь надел штаны. И все же: никогда раньше наш народ не жил материально так обеспеченно и никогда раньше он не выражал свое недовольство с такой злостью и откровенностью.

— Анекдоты стали просто ужасными, — согласился Леонид Михайлович, — Сталина боялись, над Хрущевым посмеивались, а Брежнева...

— Этого презирают, — не сказал, а припечатал Сергей Петрович. — Хрущева под конец тоже не жаловали, но этого даже ненавидят.

— За что?

— А ты, миленький, не понимаешь! Тебе надо, чтобы кто-то объяснил! «За что?» — он спрашивает... Изолгались и сами от этого устали, дошли до предела, до упора, до конца. Презираем в сущности самих себя.

Лёнечка готов был признать все это, но кричать-то зачем? Особенно после ухода на пенсию, когда твои вопли никого, как говорят теперь молодые, не колышут. Думая так, подспудно понимал однако, что раздражается не только от крика. Разве это крик? В нем ли дело? Произнесенное вслух как бы материализовало мысли, придавало им значение, и нечто невесомое, эфемерное словно бы превращалось в поступок, свершение — в реальность...

— Нам во всем мире никто не верит, а мы хитрим, подмигиваем — особенно собственному народу и делаем его соучастником глупостей и преступлений.

Все это так, так, но толку-то от разговоров! Ведь у нас все шестьдесят с лишним лет в основном только за разговоры и сажают. Сейчас, в данный момент, опасности, правда, нет — тут бурбон прав, — но нет в них и смысла, ничего нет, кроме расстройства от этого плетения словес. Зачем они ему?

Ба! Да Сергей Петрович уже изрядно поддал — в бутылке осталось всего пальца на три. Странным образом это открытие успокоило и даже настроило на иронический лад Леонида Михайловича. Не       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            спорить и не соглашаться — решил он. Не спорить, чтобы не врать. А не соглашаться? Соглашаясь, пропитываешься мыслями, как губка ароматической жидкостью, начинаешь сам, так сказать, пахнуть, создаешь вокруг себя ауру, которую безошибочно улавливают и различают люди искушенные и заинтересованные.

Сентенция о губке и ауре принадлежала не Лёнечке, а одной из его возлюбленных, которая, как однажды с пугающей неожиданностью выяснилось, как раз и относилась к числу искушенных и заинтересованных людей. «Меньше болтай, — посоветовала она. — От тебя и так попахивает». И довольно складно изложила теорию, по которой следовало, что об индивиде можно судить не только по тому, что он сам говорит или пишет, как слушает, улыбается, морщится, но и по ауре. Так и сказала.

Сергея Петровича понесло — это было очевидно, С Лёнечкой такое тоже случалось, и чаще всего потом жалел об этом. Но в тот самый момент невозможно остановиться. Вот и сейчас даже если сказать ему, что думаешь так же, как и он, все равно не остановится.

Лёнечка сам понимал, что ведет себя не совсем честно, но, став на этот путь, тоже не мог с него сойти. И не хотел! К тому же выпитое (хотя сколько он выпил!) сказывалось и на нем. Не желая всех этих откровений, он словно поддразнивал, наслаждаясь болтливостью шурина, такого в свое время неприступно важного, полного самоуважения:

— Так уж и преступлений?

На миг Сергей Петрович будто протрезвел:

— Дурака валяешь? Или в самом деле дурак?.. Я двадцать лет об этом думаю. Иногда кажется — вот он ответ. А потом видишь: нет, не то. Кто виноват? Что виновато? Сейчас на Сталина все валят. Защищать не буду. Но, если подумать, все пошло от самого Ильича...

Это был вопрос вопросов, запретная зона, полное табу. Лучше бы не трогать. И все же Лёнечка опять не удержался:

— Не понял.

Сергей Петрович, однако, отмахнулся:

— Об этом, если захочешь, потом. Ты сюда слушай... Народ, как водится, не виноват. Во-первых, это наш, советский народ, он просто не может быть в чем-то виноватым, а во-вторых, ему же и досталось... Но почему народ не виноват? Он кто, в конце концов? Хозяин своей судьбы, как мы любим говорить, или шлюха, которую может употребить каждый, кто захочет и сможет? Об этом, кстати, еще Маркс писал. Что же это за народ, если недоучившийся семинарист мог его в бараний рог согнуть?! — Сергей Петрович говорил тихо, почти шепотом, но воспри        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            нималось это как крик. — Говенный народ.

— А другие?

— На другие мне сейчас плевать — я о своем говорю. Есть такая «теория возрастов» в историографии. Одни ее ко всему человечеству примеряют, как, скажем, Августин, — шурин мотнул головой в сторону стеной поднявшихся до самого потолка книжных полок, словно призывая их в свидетели, — а другие — Аммиан Марцеллин, наш Константин Леонтьев (небось и не слышал о таком?) — к отдельным цивилизациям или народам. Суть в том, что история уподобляется жизни отдельного человека: детство, зрелость, старость. Что-то в этом есть. Сама-то идея идет от Сенеки, а может, и дальше...

Нет, он не был пьян, как показалось в какой-то момент, хотя и выпил немало. Но, видимо, это было немало по его, Лёнечки, меркам. А шурин говорил как-то, что одно из важнейших качеств людей его круга — уметь пить и не пьянеть...

И впервые, может быть, Ленечка подумал, что бурбон не так прост, и добротно сделанные застекленные книжные полки в этом кабинете стоят не только ради того, чтобы демонстрировать золоченые корешки.

— ...Леонтьев определил срок жизни народа в тысячу — тысячу двести лет. Даже по этим меркам, если считать от крещения Руси, мы уже состарились. Но правильнее брать другое: жизнь не народа, не нации, а той или иной политической структуры. Наша оказалась ни к черту. Износилась за несколько десятилетий. Суди сам. Молодость — с семнадцатого по тридцатый год. Вершина мощи и силы — сорок девятый...

— Почему именно сорок девятый?

— Победа в войне плюс появление собственной атомной бомбы. Тут уж море показалось по колени. Взвились соколы орлами. Нам нет преград ни в море, ни на суше... Потом — водородная бомба и баллистическая ракета — раньше, чем у американцев. Абсолютный пик могущества. И вслед за этим — бурно прогрессирующий маразм, который мы наблюдаем и сегодня. Такое бывает и в человеческой жизни. Но может ли это случиться вдруг в здоровом организме?

— А вы знаете, — перебил Лёнечка, — у меня недавно был разговор буквально о том же...

— Тьфу! — рассердился Сергей Петрович. — Да об этом на каждом углу надо говорить. Потому что это противоречит природе человека. Они ведь что хотят сделать? Надеть хомут своих догм на все человечество и тем осчастливить его. Навсегда. Дикий бред. Хотят переделать человеческую натуру. Упирают на сознательность, чистоту     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            помыслов, энтузиазм, коллективизм, а из этого ни черта не получается. И они, наши вожди и вдохновители, сами, собственным примером показывают, что ничего и не может получиться — ведут себя как последние сукины сыны, как скоты...

— Неубедительно, — опять возразил Лёнечка. — Эксперимент не был поставлен в чистом виде. А если бы во главе были порядочные люди?

— Да ты сам рассуждаешь, как сукин сын! — разъярился и закричал на этот раз Сергей Петрович. — Как можно называть эксперимен том уничтожение десятков миллионов людей?! И есть ли на свете безупречные люди, когда даже Иисус Христос не был таким? Можно ли делать ставку только на безупречность человека? А если он скурвится?

— По-вашему, обязательно должен скурвиться?

— Ну хорошо, — сдержал горячность Сергей Петрович. — Ты считаешь основоположников — Маркса, Энгельса, Ленина — безупречными людьми?

Лёнечка как-то неопределенно мотнул головой.

— Считаешь, хорошо. Безупречность подразумевает порядочность? Подразумевает. Очень хорошо. А теперь давай возьмемся за этих безупречных. Начнем с первого. Стоило горячо любимой супруге Женни однажды уехать, как Мавр — он же Карл Маркс — к тому времени уже не мальчик, а зрелый муж — тут же переспал со служанкой Ленхен и сделал ей ребеночка. Среди первых марксистов это вызвало переполох. Подозревали даже Генерала, то бишь Энгельса, а Мавр — заметь — отмалчивался — он был вне подозрений. Ребенок же рос и воспитывался на кухне, а когда фамильные черты стали проступать слишком явно, его вообще отправили с глаз долой...

— Но нельзя же так... — сказал Леонид Михайлович.

— Да я и не хочу. Ты думаешь, мне оно нужно или интересно? Их дело — пусть кувыркаются. Просто хотел показать тебе, что безупречных людей не бывает, и делать ставку на это глупо. А говорил я, пока ты не перебил, совсем о другом. Знаешь, как я относился к этим западным демократиям? Как большинство наших. Презирал. Дерьмо. Слабаки. Обречены. Мы их сломаем. Они изжили себя, не выдержат борьбы с нами. А мы самые могучие, самые большие. Конечно, и у нас есть недостатки, но сама наша система, нацелена на борьбу. Поджарый, тощий человек сильнее жирного. Мы можем, сцепив зубы, бросить все на выполнение главной задачи, жить в землянках, бараках и строить военные заводы. Голодать, ходить в опорках и недрогнувшей рукой            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ликвидировать остатки эксплуататорских классов в городе и деревне. Чистота идеологии превыше всего! Зато, когда пришло время подумать о хлебе насущном, мы бросили всю мощь государства на преобразова ние природы: плотины, каналы, великие стройки коммунизма, целина, лесополосы в тысячи верст... А отношение к самой природе! Нас как учили? Капиталист — хищник по натуре. Ради наживы он сведет леса, выпотрошит недра, изгадит реки и озера. То ли дело мы в условиях планового социалистического хозяйства! Экономика у нас орудие государства, которое выражает интересы народа, мы и называем его общенародным государством. А у них? Бизнес позволяет себе вольности, нередко вступает в противоречие с интересами не только народа, но и собственного капиталистического государства. Возьми энергетику. Они забросили добычу угля, сланцев, потому что это оказалось невыгодным — больше навара давали нефть и газ. А мы все время наращивали угледобычу. Хрущев, правда, в свое время пытался поставить это в вину Маленкову, но Хрущев известный мудак и правильно ему дали под зад. А рост мощностей в угольной промышленности продолжался. И тут грянул нефтяной кризис. У них паника, разброд, а мы хоть бы хны. Даже улучшили свои дела, потому что стали продавать нефть по хорошим ценам. Построили газопроводы в Европу. Вроде бы даже облагодетельствовали. Но горелки у них, а кран-то у нас, и перекрыть его можно в любое время. Помните об этом, господа капиталисты... Такие вот мысли о том, какие мы сильные и ловкие. Безбожники, а самого Бога за бороду поймали и заставили плясать под нашу дудку... Или возьми торговый флот. У них он захирел, особенно пассажирский. Первоклассные пассажирские лайнеры пошли на слом — не выдержали конкуренции с авиатранспортом. А мы свой торговый флот развивали. Кстати, с их, капиталистов, помощью. Размещали заказы на строительство новых судов за рубежом. Тоже облагодетельствовали: дали работу братьям по классу на верфях Дании, Франции, Финляндии. А на своих строили военные корабли. А потом они — особенно американцы — только ахнули, когда наш торговый, рыбацкий и прочий научный флот, как черт из бутылки, выпрыгнул — появился на всех морях и океанах. Не просто сейнеры и лайнеры, а род войск. Ты думаешь, после кубинского кризиса зря награждали наших морячков? Указы об этом не афишировали, но мы-то знаем... И блокаду Вьетнама наши ребята из торгового флота прорвали. Было дело. И таких примеров я могу привести сколько угодно. Куда ни кинь, везде мы выходим сильнее. Мы первые в космосе и мы же самая читающая страна в мире. А возьми спорт. У кого больше всех медалей на олимпиадах? У нас. И это,        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            конечно же, говорит о великих преимуществах нашего передового общественного строя. В боксе переплюнули и англичан и американцев, в хоккее — канадцев, а это же их национальные виды спорта. В борьбе, которая когда-то называлась французской, все чемпионы — наши, А возьми социальную сторону. У них безработица, бездомные, проститут ки, наркоманы, алкоголики. И чем дальше, тем больше. А у нас хоть и не без недостатков, но все же нормальное, здоровое общество... Вот так думал. А потом — не поверишь — будто пелена упала. Не сама по себе, нет — так не бывает. Но постепенно — один вопрос, другой, третий... Первый раз задумался после войны, когда сравнил, как живут у нас и там — в Австрии, Венгрии, Германии. Наши села и у них, как они одеты и как мы, какие дороги... Но охоту к этим сравнениям товарищ Сталин быстро из нас выбил, потому что был подкован в истории: декабристы с таких же сравнений начинали. Потом, уже при Хруще побывал на Западе. И как-то задался элементарным вопросом: а что мы, шагнувшие в космос, придумали за последние десятилетия житейски полезное? Пусть самое простое. И оказалось — ничего. Даже застежка «молния» и шариковая ручка из-за рубежа пришли...

— А сетка-«авоська»? — усмехнулся Леонид Михайлович.

— Разве что. И то не уверен. Просто пока я занимался одним своим делом, думал, что все остальное — более или менее.. Но участок — скажем так — у меня специфический, оборонный, все, что нужно, нам давали, требования к качеству достаточно высокие... Сбои, конечно, есть, но где их не бывает? Да и привык ко многому. Как привыкают к болезни. Ну побаливает, скажем, живот. А ты грелочку, таблетку, микстурку. Не ешь острого, и все будет о'кэй. Это пока думаешь, что у тебя гастрит или колит. Переможемся! И вдруг узнаёшь: рак! Самый настоящий, запущенный рак. Тут уж взгляд другой, и отношение к жизни другое...

— А вы что — в историю болезни заглянули? — опять усмехнулся Леонид Михайлович.

— А истории пока нет. Так — анализы, кардиограммы, температурные листки.

— И что же они?

— Эх, родственничек... Ты все с юмором и сатирой, а мне отечество жаль...

Леонид Михайлович понимал, что спорить и ссориться не следует. Никому это не нужно и ничего не даст, а отношения испортишь, и жена не простит: предстоял ведь еще главный разговор — о дочери Наденьке. Но, с другой стороны, до невероятности задела последняя фраза.      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Радетель отечества! Ишь выискался. И Лёнечка не выдержал:

— А что же вы раньше его не жалели, когда паек получали?

Против ожидания Сергей Петрович не озлился и вроде бы даже не обиделся.

— Прав, прав. Во всем прав. Сам ничего не пойму. На фронте смерти не так боялись, как здесь бумажки, или косого взгляда, или что начальство плохо о тебе подумает. То есть объяснение, конечно, всему есть. Я как-то с одним взводным своим об этом разговорился. Он приехал из Пензы, ночевал у меня. Еврей, между прочим, но парень, что надо. «Помнишь, говорю, Илья, как я под Понырями сам, ничего не дожидаясь, приказал выкатить батарею на прямую наводку против танков, стрелял вместе с вами, лично два танка подбил и ни черта не боялся?» Помнит, кивает. «Тебя, говорит, еще очень удачно ранило тогда,» — и смеется. Точно. Чуть яйца не оторвало. Но все, слава богу, обошлось — потому и удачно. Все осталось при мне, только три месяца в госпитале провалялся. Но не о том речь. Не боялись, и я не боялся. «Так почему же, говорю, я сегодня на коллегии так и не сказал министру то, что нужно было сказать: решение о строительстве нового завода в Сибири, которое он повсюду пробивает, — чушь собачья?» И начали мы с Ильёй разбирать — почему? Сначала: почему это чушь собачья? Во-первых, оборудование закупили у западных немцев шесть лет назад, и оно уже устарело, а частью испорчено, поскольку все время лежало в ящиках на открытой площадке под дождем и снегом. Во-вторых, работать на заводе будет некому. Мы и так за последние десять лет понастроили в стране три с лишним миллиона рабочих мест, не обеспеченных рабочей силой. В-третьих, производительность труда на существующих наших заводах втрое ниже, чем у тех же немцев, и потому есть смысл закупленное, пусть даже устаревшее оборудование отдать для реконструкции одного из старых заводов... Но почему я об этом не сказал?

Ответ на этот в общем риторический вопрос был ясен, и все же Лёнечка подбросил ожидаемую, как ему казалось, реплику:

— Почему?

Сергей Петрович однако не откликнулся на нее.

— Ты знаешь, я в своих размышлениях медлительный человек. Раньше таких называли кунктаторами. И все тянет на вечные темы. — Он скривил губы. — Говорят, это признак незрелости. Так что можешь посмеяться, Если о вселенной, то меня занимает тяготение — откуда оно и почему? И всемирное тяготение, и то, с чем сталкиваешь ся. Вот пью коньячок: почему он проваливается в желудок?          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Лёнечка рассмеялся:

— А потом бьет в голову...

— Тоже верно, — согласился шурин. — Бьет. Так вот... Если о жизни — о жизни как явлении, — то удивительная гармония и необходимость мужского и женского начала. А если о человеке, то главное в нем — сочетание добра и зла... А сегодня меня интересует справедливость, даже проще — разумность того, что делаем. Так вот: мы неразумное общество. Банкроты. Мы проиграли по всем статьям: в философии, экономике, политике. Знаешь, как когда-то Колумб: плыл в Индию, а попал в Америку, Так и мы со своей великой теорией болтаемся по воле ветров. Разорили такую страну! Промотали такое богатство! Да как! С угаром, кровью, с уркаганскими выкриками, по-хулиган ски... Возьми землю. Обесплодили до крайности. На черноземах Кубани урожаи хуже, чем в Голландии или Швеции. А тех, кто остерегал, предупреждал — того же академика Вильямса, — поносили и шельмовали. Вот уж чего действительно добились: убили в народе веру в Бога, любовь к земле и уважение к закону... А в политике! Это же надо уметь — восстановили против себя весь мир! На кой черт нам эти несколько японских островов или Восточная Пруссия? Зачем было отнимать территории у Финляндии? Для немцев Восточная Пруссия была житницей, а что такое для нас Калининградская область? И ведь нелепо было думать хотя бы и в сорок пятом году, что немцы — великая, что ни говори, нация — примирятся с аннексией Восточной Пруссии. Никогда! Мы же не смогли примириться в свое время с захватом поляками западнорусских земель...

— Это вы что — о смутном времени? — удивился Леонид Михайлович. — Когда это было!..

— А память народа вечна. На забывчивость тут рассчитывать не приходится. Семечко будущего конфликта, может даже третьей мировой войны — вот что такое эти ненужные нам захваты. Даже с китайцами перегрызлись... Но тут, правда, и не могло быть иначе, А в результате? Оказалось, что мы глупее, гаже и хуже всех. И дело тут даже не в нас самих, а в том строе, при котором живем, который делает нас такими никудышными...

— Странно как-то получается, — сказал Леонид Михайлович. — Я, простой, маленький и скромный, вроде бы защищаю этот строй от человека, который сделал при нем карьеру... Защищать не хочется, но скажите на милость, так ли он хуже других? В конце концов, любая власть это насилие, любая стремится навязать себя народу.

Слушая филиппики шурина едва ли не с удовольствием, Леонид         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Михайлович нисколько, однако, не лицемерил, задавая вопрос. Со стороны это, наверное, выглядело: если уж ты так разошелся, то подавай доказательства...

Сергей Петрович пожал плечами.

— Мы закостенели, а это конец. У нас совершенствуется только один орган — хватательный. Политическая полиция. Во всем остальном — технология, образование, медицина, сельское хозяйство, наука, культура — безнадежно отстаем и даже деградируем. На каждом шагу сталкиваешься с глупостями. Их можно, конечно, называть парадоксами, но легче от этого не становится.

— Будто в других странах не делают глупостей...

— Сколько угодно, но они их исправляют, а мы усугубляем. С опозданием — и это самое непостижимое — мы повторяем все ошибки Запада, и вообще все, что там происходит, начиная с моды и кончая фундаментальными проблемами. Причем повторяем, как дикари, утрированно, плюс к этому добавляем собственные глупости...

— Например? — сказал Лёнечка. — Только не о моде, конечно.

— Например, городов-миллионеров у нас стало больше, чем в Западной Европе и США вместе взятых. А их воздействие на природу ужасно. Предприятий-гигантов у нас больше, чем у американцев. А толку? Завод, где меньше тысячи человек, у нас считается мелким, а в Америке на таких производится почти половина продукции машиностроения. Металлообрабатывающих станков у нас больше, чем у американцев, западных немцев и японцев вместе взятых. Парадокс. Скота на каждого жителя страны у нас приходится больше, чем в той же Западной Европе, а мяса, молока, масла — гораздо меньше. Во многих областях мы отстали на двадцать-тридцать лет...

— А в той, которой вы сами занимались?

— Ты думаешь, на ней это не сказывается? Бардак, как и всюду. У нас просто больше средств и сильнее нажим. И нет разрыва между централизованным управлением и местными интересами. Для экономики в целом это проблема проблем, а мы плюем на региональные интересы. Можем себе позволить.

— А политическая полиция? — с осторожностью вернулся к однажды сказанному Леонид Михайлович. Не мог удержаться: эта таинственная тема всегда его волновала.

— Эти свои возможности не исчерпали. Методология, правда, старая, и даже фирменный цвет сохранили — голубой, но технику, науку, молодые кадры привлекают полным ходом. Хотя сам процесс напоминает развитие раковой опухоли. Она прогрессирует, расцветает, а для       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            организма в целом это смерть...

Глаза смотрели внимательно, тревожно. Ухмыляющийся, самоуверенный бурбон и этот взъерошенный дядечка — два разных человека. Но разве бывает такое? Сам же ответил: бывает. Не только с человеком, но и с обществом, когда его раздирает временами приглушаемая то ли обстоятельствами, то ли усилием воли душевная болезнь.

Странно, что вдруг подумалось о душевной болезни, а мысль о ней связалась с представлением об обществе. Но наше общество, сколько он, Леонид Михайлович, помнит себя, всегда было таким — с разорванным сознанием. Думается одно, провозглашается другое... И это не могло не сказаться на людях, потому что эпидемия складывается из заболеваний отдельных людей, хотя и возникает на каком-то общем, благоприятном для нее фоне. И он сам, Лёнечка, болен. И его жена, и его дочь. И расстрелянный сорок лет назад отец, каким он помнит его, судя по всему, тоже страдал этой разорванностью сознания, непониманием происходящего. Как и этот бурбон. И сочиняющий для Барбалаты патриотические романы Захар...

Да уж не все ли?

А мама?

А Петр Сергеевич?

Эти знали цену происходящему, но относились к нему, как к стихийному бедствию: что толку судить или осуждать землетрясение, засуху? Однако надо признать: на его, Лёнечкиной, памяти в сороковые, пятидесятые мама, Петр Сергеевич, в отличие от многих, может быть, даже от большинства видели в происходящем именно бедствие. Тут у Леонида Михайловича было два ключевых момента: как напутствовала его перед отъездом в Москву, перед поступлением в институт мама и как говорил с ним, уверившись, что женитьба этого молодого человека на Софочке дело неизбежное, Петр Сергеевич.

«Будь как все, не высовывайся, — заклинала мама. — Придерживай язык. Особенно когда речь о политике. Помни, что несколько неосторожных слов, какой-нибудь анекдот вроде того, что ты принес недавно, могут стоить свободы, а значит и жизни. И запомни хорошенько: об отце ты знаешь только одно — он умер. А что? Не только же расстреливали в те годы, люди и сами умирали... — Она, видимо, понимала неубедительность и шаткость своей версии, но другой не было, и мама цеплялась за эту. — Если же докопаются — не пугайся. Не пугайся! Удивись. — Мама попыталась изобразить удивление. Господи! Даже вспоминать об этом больно. — Удивись, — простодушно говорила она, — и все вали на меня. Ты же был совсем мальчиком и  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ничего не. знаешь. Говори: если это правда, то арест отца мама от меня скрыла... — Похоже, она не раз репетировала предстоящий разговор с сыном и готова была заставить его повторить эти слова. — Ты был летом в пионерлагере, а когда вернулся, я тебе сказала, что мы с отцом разошлись, и он уехал. Запомнил? А потом я тебе сказала, что отец умер...»

Кто знает, помогло ли бы это, или однажды возникнув, потаенное, скрытое, тенью затем поползло бы за Лёнечкой по всей жизни, если бы в пятьдесят третьем не закончил свои дни другой отец — отец народов и вождь трудящихся всего мира. Но так или иначе, а мама все понимала. Ключом к пониманию был у нее страх. Не страх даже, а ужас. Тут есть свои оттенки. Стихии не пугают, а ужасают. И потом страх рождает боязнь, а ужас... Однако, ну их, эти пустые рассуждения. Кто может сказать, что было на сердце у мамы все эти годы? Не было лишь сомнений, потому что сомневаться можно только во что-то все-таки веря. Она же не верила ни во что.

Петр Сергеевич говорил с зятем в другие времена. Вполне можно было обойтись без накала чувств. Он и обошелся.

Но как он тогда сказал о вступлении в партию!.. Собственно, вся соль была в том, что говорил он о партии, как говорят о валенках или теплой шапке. Ясно же, что в нашем климате без них не обойтись, так о чем раздумывать? Есть возможность, есть люди, которые с пониманием отнесутся к твоим маленьким сложностям, — так не будь дураком.

Позже Лёнечке не раз приходилось слушать другие рассуждения на эту же тему. О том, что такой-то или такая-то вступили в ряды исключительно по альтруистическим побуждениям. Не всё же идти туда проходимцам и карьеристам — нужно и порядочным людям, чтобы положительно влиять изнутри и делать добрые дела. Себя говорившие, понятно, причисляли к этим самым порядочным. Какая чепуха! Но такие речи пошли позже. В них тоже содержалось нечто. Не нам, мол, оказывают честь, а вроде бы мы снисходим. Тоже чепуха, конечно. Однако не без посягательства на устои, не без вольномыслия. Посягательства и вольномыслие были в самой постановка проблемы, в интонации, с какой это делалось. Оправдываемся. Дожили.

Однако куда это его, Ленечку Реша, занесло? Он вдруг почувство вал себя, как пацан, с которым взрослый мужик завел разговор о самом волнующем — о женщинах, о бабах, как это все с ними происходит. Со сверстниками уже приходилось это обсуждать, испытывая томление плоти, но так откровенно и с таким вот заматеревшим, всё испытавшим мужиком... — тут совсем другое.    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — У меня недавно разговор был, — оказал он, — о стремлении государства возвыситься до церкви, соединить в себе мирское и духовное. И мелькнула мысль: если заменить церковь партией, то наше государство цели уже достигло...

Ему было интересно, что скажет на это Сергей Петрович. Тот усмехнулся:

— Историки еще будут спорить о приоритете: кто первым достиг этой цели?

— То есть?

— Гитлер еще в тридцать третьем году законодательно объявил единство нацистской партии и германского государства...

Помолчали.

— А почему вы все-таки своему министру на коллегии ничего не сказали? — несколько неожиданно для самого себя спросил Леонид Михайлович.

— Не забыл... — усмехнулся шурин. — Илья успокаивал меня, а может, утешал. Ничего, мол, особенного. Обычное, дело. Даже историю одну вспомнил. О каком-то народовольце, который бомбы метал, а мышей боялся...

— И что же?

— Ерунда это. Оправдание всему можно найти. Или объяснение, что почти одно и то же. Но самому-то легче от этого не станет... Хотя какой-то феномен в этом есть. Синдром собаки...

— Что?

— Синдром собаки. Представь себе огромного пса, который может и волка загрызть, и чужого человека. И он же ползает на брюхе, лижет руки хозяину, поджимает перед ним хвост, скулит и как должное принимает порку... Что-то такое, видимо, и в нас сидит.

— Униженность?

— Называй как хочешь. Униженность, рабство, привычка, зависимость от теплой конуры и миски с едой... Бывают, правда, строптивые псы. Но умный хозяин это быстро поймет, он-то смотрит сверху. Вот и меня хозяин вычислил. Избавился, надо отдать ему должное, вполне элегантно. Знаешь, как в шахматах: фигуру снимает противник, а не тот, кто ее подставил под удар. Или как на войне. Убивает противник, а не командир, который посылает на смерть...

Все это время Леонида Михайловича грыз бес противоречия. И сейчас не удержался:

— Не убереглись?

Реплика прозвучала двусмысленно — то ли сочувственно, то ли         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            насмешливо. Он и сам это с некоторой неловкостью почувствовал.

— А это неизбежно. Жизнь, извини за банальность, то же минное поле. В сорок третьем мы попали на такое, еще нашими поставленное в самом начале войны при отступлении. Ставили, как видно, наспех, бессистемно, лишь бы немцев задержать. О том, что самим же придется разминировать, не думали, а может, и не верили в это. У нас опытнейший был старшина, фамилию, как сейчас, помню — Залупаев. Три медали «За отвагу» — для понимающего человека это о многом говорит. Поначалу смеялись из-за фамилии, а потом поняли, что рядом с ним все мы — дураки. И фамилия стала восприниматься по-другому: Залупаев — это голова. И звучала она для нас ничем не хуже всяких Онегиных и Печориных. Так вот этот Залупаев первым понял, что к чему, прикинул так и этак, пошел, пошел и все-таки подорвался. А я, балбес, хоть и старший лейтенант уже, рванулся напрямик и пробежал. Уцелел... Я к тому это, что «уберегся», «не уберегся» — не те слова. Иногда думаешь: а все-таки есть что-то высшее — судьба, предназначение, которые только маскируются под случай?..

«И этого на мистику потянуло,» — подумал Леонид Михайлович. В самом деле, что это все общество потянуло к потустороннему? Но шурин хоть спрашивает: «Есть ли?», а другие уверены: есть.

Вспомнилась недавняя газетная статья о ясновидящей Джуне с намеком, что она лечит самого Брежнева (а разговоры об этом шли и раньше). У Лёнечки мелькнула тогда шальная мысль: послать бы этому Брежневу или хотя бы в редакцию телеграмму — «Помните, чем кончили мои пациенты.» И подписать: Григорий Распутин.

— ...Может, и в том, что меня вышвырнули именно сейчас — во всеоружии опыта и не совсем еще старого — тоже есть смысл?

— Какой?

Хорошо, что спросил. Сергей Петрович все равно не остановился бы — это было очевидно, — но так получилось лучше.

— Какой? Да ты, наверное, заметил мой интерес к истории. Сейчас это почти всеобщий интерес. Наверняка где-то пишутся такие книги, снаряжаются такие бомбы, что разнесут в клочья наши сегодняшние идиотские представления. Но меня интересует единственный вопрос. Личный. Знакомый мне изнутри. Одна тысяча девятьсот сорок второй год. Почему именно он? Потому что сорок второй высветил как никогда все черты этого строя: авантюризм, глупость, бездарность и безжалостную жестокость...

— Ой! — негромко воскликнул Леонид Михайлович, смягчая, правда, это неуверенной улыбкой.         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Да что ты все прячешь голову под крыло? Пора же взглянуть правде в глаза. Говорят о трагическом сорок первом. Ужасный год. И ссылки на внезапность нападения, на отмобилизованность германской армии, на ее военный опыт не могут ничего оправдать. Но они все же были — и внезапность, и отмобилизованность, и опыт. А в сорок втором? Только что у товарища Сталина были полные штаны, не исключалось падение Москвы, и вот он уже говорит о переломе в ходе войны, о переходе от обороны к успешному наступлению. Он даже ставит задачу: сорок второй должен стать годом окончательного разгрома и изгнания немцев с нашей земли...

— Так и говорил? — В голосе Лёнечки было вполне искреннее на этот раз сомнение.

— Тьфу ты! — Сергей Петрович привычным движением снял с полки брошюру (Лёнечка улыбнулся: давно не держал ее в руках, а в студенческие годы была настольной книгой — И. Сталин «О Великой Отечественной войне Советского Союза») и бросил на стол. — Можешь сам посмотреть, если раньше не обращал внимание: страницы пятьдесят четвертая и пятьдесят седьмая. Да если бы только говорил — действовал соответственно! Авантюризм, бездарность и глупость, которые обошлись в миллионы жизней и поставили страну на край пропасти. В сорок первом Гитлер не смог поставить, а в сорок втором Сталин ему помог.

— Не враг же он сам себе!

— Наколбасил, а потом приказ: «Ни шагу назад!» Заградотряды в зеленых фуражках, штрафные роты и чуть что — расстрел на месте. Его бы и надо было первым расстрелять...

— Победили что же — благодаря террору?

— Нет, этого я утверждать не хочу, хотя и террор сыграл свою роль. Речь, братец ты мой, о другом. Давай начнем сначала. В конце сорок первого мы нанесли несколько сильных контрударов. Но первый раунд остался за ними...

— Болельщик бокса... — опять усмехнулся Леонид Михайлович.

— Говнюк ты однако. Даже не знаю, чего я разоткровенничался с тобой. Болельщик! Я, чтоб ты знал, был призером студенческого первенства Москвы в полусреднем весе. Я был готов и к войне, и к службе, и к чему угодно... Ладно. И было ясно, что в сорок втором с наступлением лета немцы опять попрут. Им просто ничего другого не оставалось. И Сталин ведь это понимал. Что надо делать в таких условиях? Проявить трезвость мышления и разум. Занять жесткую оборону и вести ее активно. Накопить резервы, чтобы измотать противника во  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            встречных боях и заставить его раскрыться... Наконец: определить направление главного вражеского удара! Но эта скотина, наш великий вождь и учитель, все сделал не так. С направлением главного удара ошиблись катастрофически: ждали нового штурма Москвы, а Гитлер ударил на юге. Вместо того, чтобы накопить резервы, профукали их, когда сами пытались весной наступать на Харьков. Ослабили именно тот фланг, по которому немцы ударили. Сами подставились. И тут возникает новый вопрос: Сталин Сталиным, а куда смотрели наши великие маршалы — Жуков, Василевский и все прочие? Они где были? Они как могли это допустить? А немцы в конце июня со страшной силой рванули... — Сергей Петрович вытер пот, помолчал, а когда потянулся за рюмкой (в ней оставалось немного на дне, а больше все это время не подливал), рука его слегка дрожала. — Нет, родственничек, страшнее сорок второго в нашей истории ничего не было. Даже с татарским нашествием не сравнить. Татары совершали набеги, грабили и опять уходили в степь, а эти собирались рубить под корень. Слава богу, что Гитлер оказался таким же мудаком, как и Сталин, и слава богу, что японцы не полезли...

— И кончилось все Сталинградом.... — подал голос Лёнечка. А Сергей Петрович как-то сник, будто выдохся.

— Да, — вяло согласился он, — кончилось все благополучно. Если не считать, что погибших могло быть на пару миллионов меньше. Но что нам пара-тройка миллионов людей? От голода в тридцать втором — тридцать третьем погибло не меньше, не говоря уже о коллективизации и прочем. И все по воле партии, все во имя торжества коммунизма. К тому же у истории ни черновиков, ни вариантов, ни обратного хода нет. Надо просто признать, что Господь Бог был и в сорок втором за советскую власть... Если ты это хочешь сказать, я согласен. Могу даже добавить: победителей не судят. Но посмотри вокруг — сколько прошло с тех пор! — где победа? В чем она? И сорок второй мне кажется идеальной моделью, лучшим примером того, как, какой ценой и во имя чего это ублюдочное общество добивается своих побед. Стыдно за страну перед миром. Мне приходилось наблюдать, как к нам относятся. Это не скроешь. То, что боятся и не любят, — черт с ними. Это судьба всех великих держав. Американцы тоже не могут похвастать, что их любят. Но нас еще и не уважают, даже презирают, хоть мы и стали страшилищем для всего мира, вооруженным до зубов монстром. Да мы сами себя презираем. Как мне не презирать себя, когда на моих глазах произошло полное — до уголовщины — разложение всей правящей верхушки? А сам я подбирал крохи с их стола. Поставлен был в такое положение, что   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            должен был подбирать, чтобы не выглядеть белой вороной. Единствен ное оправдание: а что еще оставалось делать? Но это не оправдание!

— Где же выход? — спросил Лёнечка.

— Нет его! Нет! Надежда на внутренние силы? Но пример Дубчека показал, чем все кончается. Стоило ему заикнуться о гласности, о свободе печати, как тут же убрали...

— Но убрали не чехи, а мы. У чехов нашлись внутренние силы.

— Потому что в недрах народа сохранилась демократическая традиция, которой мы никогда не знали. А у нас селекция, отбор кадров вот уже полвека поставлен так, что наверх могут пробиться только бесцветные приспособленцы, весь ум которых — если он был! — превратился в изворотливость и хитрость.

— А как же Хрущев? Приспособленец, хитрец, отплясывал, говорят, при Сталине гопака. А пришел его час...

— Вот именно. Аппарат привел его к власти, аппарат и съел. И как раз в тот момент, когда он поставил вопрос о сменяемости самого аппарата.

— Но прецеденты есть. И Хрущев и Дубчек пробились все-таки наверх.

— Исключение из правил. Как правило, Россия терпеливо ждет смерти тирана. А нынешний наш Ильич даже не тиран, а чучело тирана...

Сказано было хорошо. Леонид Михайлович рассмеялся и глянул на часы.

— Не суетись, — поморщился Сергей Петрович, — успеешь. Время — четырех еще нет, а тебе к восьми. Сядешь на троллейбус «двойку» — остановка рядом — и через двадцать минут будешь возле театра... Нельзя, чтобы все зависело от личности, — вернулся он к прежнему. — Даже самой распрекрасной. Потому что на смену хорошей личности может прийти плохая. К тому же власть развращает. У нас ведь как? Если приходят к власти, то до конца дней. Как дож в Венеции или римский папа.

— За одним исключением, — заметил Лёнечка.

— За единственным, — уточнил шурин. — Никита. Но дело не в этом. Править должен закон. Можно у нас этого добиться? Можно? Иногда думаю: во имя чего живем? Погоди! Не спорь. Это я знаю: высший смысл жизни в ней самой. Но мы же люди, человеки, и хочется иметь цель!.. И еще знаешь, о чем думаю? Был такой византийский историк Прокопий. Писал все, что от него требовалось. Прославлял, кого нужно, и кого нужно хаял, но, видно, невмоготу это было. И одно          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            временно писал другую, тайную историю. Вот уж где выложил правду-матку — вывернул наизнанку все... Неужели у нас такого нет?

— Насчет историков не знаю, — сказал Леонид Михайлович, — а о писателях говорят: пишет в стол...

— Доживем ли, когда.можно будет из этого стола что-то вынуть?

— Уже вынимают. У Бабеля, когда арестовывали, роман вынули. Так и пропал. А недавно, говорят, у Гроссмана. Самого не тронули, а роман арестовали...

— Что же всё — Бабель, Гроссман... А наши где — русаки?

— Вам мало Солженицына? Кстати, Гоголь — хохол, а Пушкин на четверть негритос. С ними как миритесь?

— Ладно тебе. Сделай из меня еще антисемита... Такое чувство, как ревность, можешь понять?

Леонид Михайлович промолчал. Ревность так ревность.

При желании в этом пассаже можно было увидеть знак особого доверия или расположения, признания «родственничка» своим, но Леонида Михайловича это не радовало. Всегда помнил, что сам он в глазах бурбона всего лишь сомнительный Реш, и чувствовал себя как бы голеньким.

Не понять было отца. Или дело в том нелепом, безумном времени, когда все они будто взбесились? Михаил Кузьмич Решетилов — как устойчиво и надежно! А стал Мишка Реш. Вертко и нехорошо.

— Хватит об этом, — сказал шурин. — Ты мне лучше о своих расскажи — как сестра, как племянница?

Слава богу, разговор сам повернулся в нужную сторону!

— Когда уезжал, все было в порядке, а сейчас не знаю — третий день дозвониться не могу.

— А ты отсюда попробуй. Звони, а я пока свежего кофейку сварю. Когда соединишься, позови — я тоже пару слов скажу.

Взяв кофейник, Сергей Петрович отправился на кухню, а Лёнечка придвинул к себе телефон. Только теперь заметил, что вместо диска-вертушки у аппарата были кнопки для набора цифр. Бурбон живет на уровне мировых стандартов... Производство хоть наше? Нет, конечно. «Мade in Austria».

А с кнопками впрямь удобней. У буржуев губа не дура. Сам аппарат легенький, изящный, и не надо держать его, пока вертишь диск. Вот только с непривычки ткнул пальцем не туда...

Судя по тому, что слышал об этих аппаратах, в нем должно быть еще одно удобство: если абонент занят, сызнова повторять весь набор не надо — комбинация цифр фиксируется, запоминается, и чтобы послать      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            повторный вызов, достаточно нажать одну из дополнительных кнопок. Но которую?

Прелесть. Не телефон, а игрушка.

Пошли гудки — занято.

Так которую из кнопок нужно нажать, чтобы повторить вызов? И нужно ли при этом давать отбой?

Ладно, отложим эксперимент лет на десять, когда в стране реального (раньше говорили более определенно — победившего) социализма научатся делать свои такие же игрушки, а пока дадим отбой и повторим набор. Тем более, что это даже приятно.

Итак, выход на междугородную, четырехзначный код и свой домашний номер... Знакомое «пи-пи» — пока все в порядке. Теперь пауза, а за ней пойдут гудки...

На этот раз, однако, паузы после привычного «пи-пи» не последова ло и гудков не было. Послышалось легкое («эфирное») потрескивание и тут же — отдаленный, но отчетливо слышный мужской голос.

Леонид Михайлович поморщился: не одно, так другое — нечаянно влез в чей-то чужой разговор... Потянулся, чтобы дать отбой и повторить набор, как вдруг услышал:

«Софья Петровна, зачем выдумывать и терзать себя и меня?.. — Даже вздрогнул от неожиданности: кого это его Софочка терзает? — Мы же вчера обо всем договорились. Прошу тебя — не дури... — Это кто же может позволить себе говорить так с его женой? «Прошу тебя — не дури...» А дальше — больше. С изумлением услышал: — Софочка, милая, с чего ты решила, что меня кто-то увидит? Ты посмотри за окно — метель... — «Значит, у нас снег идет,» — мелькнула у Леонида Михайловича следующая растерянно-дурацкая мысль. — На улицах пусто. А если даже увидит? Я что — не могу к тебе по делу зайти? Может, у нас ЧП...»

Мужик уламывает бабу. Так это называется в уличном обиходе. Не «кадрит» даже (пройденный этап!), а очередной раз уламывает. Под конец несколько даже усмешливо, с оттенком раздраженности: нечего, мол, душенька, кобениться — не первый же раз. Лёнечка мгновенно усёк эти оттенки: ах, нашу Софочку надо уговаривать, упрашивать, чтобы она не потеряла к себе самоуважения. Она должна поупрямиться, прежде чем уступить...

А мужик дымится от нетерпения. Конечно же, это не первый раз. Но баба-то не кто-нибудь, а его, Леонида Михайловича, верная жена! С ума сойти. Именно так: впору сойти с ума. Мог ждать чего угодно, только не этого.    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Это походило на чудовищный розыгрыш, напоминало фарс на тему «урок мужьям», анекдот из серии «муж в командировке». Как смешно! И Леонид Михайлович впервые, может быть, почувствовал, что слова «у него сжалось сердце» — не просто ставшая штампом метафора. У него сжалось сердце, стало трудно дышать.

«...Ну что — так и будем молчать? Тогда я просто выхожу, ловлю такси и еду...» — послышалось на том конце провода за полторы тысячи километров от Москвы.

И тут Лёнечка вдруг узнал говорившего. Это был «госпитальер» — Гурий Иоанникиевич, непосредственный Софочкин начальник. Госпитальером его прозвал Лёнечка из-за этого странного отчества. Здесь была целая цепочка ассоциаций, которая от Иоанникиевича привела к иоаннитам — рыцарям-монахам, называвшимся также госпитальерами. «Ну как там ваш госпитальер?» — бывало спрашивал жену. А он вот, оказывается, как...

«Господи, — прорезался наконец и Софочкин голос, от которого и вовсе стало невозможно дышать, — до чего же вы все одинаковы, когда вам что-то нужно...»

Свихнуться можно: «что-то»! «Когда вам ч т о - т о нужно»! И все мы, значит, одинаковы... Он плотнее прижал трубку к уху, чтобы не упустить ни слова, ни малейшей интонации, но здесь вернулся с кофейником Сергей Петрович.

— Дозвонился?

И это будто подхлестнуло Лёнечку.

— Алло! — заорал он в микрофон. — Софочка! Гурий Иоанникиевич, милейший! Я рад был вас послушать. Очень интересно! Это говорит Леонид Михайлович. Софочка! Желаю удачи! С тобой хочет поговорить братец Сергей Петрович! Передаю ему трубочку!..

Он сунул трубку шурину с поспешностью и отвращением — только что руки не вытер. И впал в прострацию. Собственно, делать здесь ему было больше нечего. Он сделал (пусть невольно) главное — возник перед ними (перед теми), как привидение. Судьба оказалась благосклонной к нему хотя бы в том, что не оставила в положении одураченного. Да пропади она пропадом, эта забродинская семейка! Единствен ное, что тешило: удовольствие от рандеву с этим козлом он милой женушке своими словами испортил. Надо же было такому случиться! Насколько он знает ее, рандеву вообще не состоится. Софочка, как и ее братец, из того типа людей, которые лишь кажутся уравновешенными и спокойными, а в сущности — невропаты. Неожиданность их начисто выбивает из колеи.  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Леонид Михайлович представил себе, как ей, эдакой чистюле, сейчас мерзопакостно. Поделом. Жаль, что он в этот момент ее не видит. Это надо же! Он, кого вечно (и признаем — не без оснований) подозревали (но только подозревали!) в изменах и пакостях, бесспорно уличил в этом свою обвинительницу. Однако ни злорадства, ни чувства превосходства не было. Пустота и крах. И: как же он раньше-то ничего не понимал?! До чего был глуп и самоуверен!

Все стало на свои места, все сразу прояснилось. Так вот почему она отказывала ему последнее время! А он страдал физически, мучился бессоницами, дурными снами и злился. Но тогда объяснял ее неуступчивость вздорностью, упрямством, глупостью, наконец — желанием наказать, отыграться за слухи и сплетни о муженьке, которые, видимо, доходили до нее. Объяснял это самому себе, и злоба проходила. Что ни говори, а он был виноват и понимал свою вину, хотя и раздражался ее женским (бабьим) чистоплюйством, этой особенной чертой, которая даже кошку и сучку делает в какие-то периоды недотрогами. А тут, оказывается, не упрямство и вздорность, а именно эта особенная и, кажется, сугубо человеческая, сугубо бабья черта, которая не позволяет иным дамам с принципами (их, похоже, становится все меньше) быть в известных отношениях одновременно с несколькими — пусть только с двумя — партнерами. Вот так и наша Софочка блюдет себя, не дает поцелуя без любви...

Господи, как ему было сейчас гадко!

— Алло! — сказал, взяв трубку, шурин. — Сестренка, здравствуй! — Потом прислушался, пожал плечами: — Как же ты говорил, если микрофон выключен? Она не слышит ничего, разговаривает с кем-то... — Сергей Петрович нажал кнопку на самой трубке, и повторил: — Алло! Сестренка, здравствуй! С кем это ты... Тьфу, разъединилось... Вот так всегда. Если хочешь, закажем разговор через телефонистку. Дедовский способ, но надежней. Хотя попробуй еще до этой телефонистки дозвониться... Представляешь, по развитию телефонной сети мы стоим на двадцать пятом месте.

«Да пошел бы ты к черту со своими рассуждениями!..» — готов был закричать Леонид Михайлович.

Надо же — микрофон был выключен. И придумают такую ерунду с кнопками! Значит, и вспугнуть не удалось... И здесь ты, Решка, опростоволосился...

Но, если по совести, никогда Софочка не была лживой. И теперь Леонид Михайлович не сомневался, что на любой свой вопрос получит ответ, даже если этот ответ будет для нее гибельным. Но нужны ли ему       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            самому вопросы и ответы? Мысль об этом была стыдной, оскорбитель ной, однако же приходила...

— ...Так будем заказывать?..

Хотелось крикнуть: зачем? Что это даст теперь? Момент упущен — микрофон был выключен. Но Сергей-то Петрович был тут ни при чем и думал о своем.

— ...Ну, как хочешь. Ты, я вижу, что-то осоловел. Давай-ка кофейку — это лучше всего освежает... — Он заботился о Лёнечке с трогательностью доброго собутыльника, который, как ему самому кажется, оказался крепче, трезвее и теперь имеет возможность снисходительно показать это. — А я знаешь, о чем подумал? Все-таки нет ничего дороже кровных связей. А ведь и на них замахивались. Вспомни Павлика Морозова. Сын выдал отца, и это преподносится как доблесть. Не знаю, существовал ли этот Павлик, но сам факт, что такое выдавалось за пример, достойный подражания, чего стоит!..

А Леонид Михайлович зубами готов был скрипеть от бессилия, от мысли, что происходит или спустя полчаса будет происходить в его квартире. Дочь Надя, как всегда, у бабушки, она и прописана у нее. А здесь — задвинутые шторы, разобранная тахта, бутылочка (без этого не обойтись) и дымящийся от нетерпения этот, как его, госпитальер... Тьфу!

— ...Я ведь тоже перед отцом виноват...

А вот это, — мог бы сказать Леонид Михайлович, — меня нисколько не интересует, хотя, — должен был бы тут же признаться, — в другое время и в другом состоянии с любопытством об этом послушал. Впрочем, за исключением подробностей и деталей, ничего нового наверняка не узнал бы. Виноват, голубчик, виноват.

— ...Интересно, он часто обо мне. вспоминал?..

Лёнечка промолчал, чтобы не залаять в ответ. А было что ответить. Было.

— ...В чем только не винил его! Даже когда из армии уволили, грешил на отца. Из-за него, думаю, из-за него! Как же: сам фактически в плен сдался. Не захотел, видите ли, раненых бросить. Долг врача и клятва Гиппократа для него, видите ли, превыше всего. А верность товарищу Сталину? А то, что карьеру родного сына пустил под откос? Вызывали ведь: «А знаете, что ваш отец добровольно сдался в плен?» А перед этим было: пропал без вести. Чувствуешь, что за этим стоит? Добровольно. Я спросил: когда и где? В Крыму, под Эльтигеном, в декабре сорок третьего. «Извините, говорю, но что-то тут не так.» — То есть? — «А то, говорю, что мой отец не дурак. А провоевать до           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            решающего перелома в войне и после Сталинграда, после Курской дуги, после того, как Киев освобожден, по своей воле сдаться в плен может только дурак.» Отстали, но в академию я так и не попал, а все было на мази. Какой же сукин сын! Какой пошляк!..

«О ком это он?» — безразлично подумал слушавший вполуха Леонид Михайлович. Оказывается, о себе.

— ...Первым движением души должна была быть радость: жив! Твой отец жив! А я? Стал оправдываться... И после не раз еще думал, как мне не повезло: прошлое семьи — непролетарское происхождение, новая женитьба отца — на раскулаченной, потом этот его плен, потом новый подарочек — ты... Ты хоть знаешь, как я о тебе узнал?..

Леонид Михайлович пожал плечами.

— ...Готовил документы на поездку в Штаты, перечислил всех родственников до седьмого колена — крестьян, мещан, попов, купцов, потомственных почетных граждан, — а месяца через полтора приглашают в спецотдел. Хорошо еще, что сидел там тогда неплохой мужик — сперва был войсковым разведчиком, а потом уже сделали особистом. Он и говорит: «Бумага пришла из твоей Тмутаракани. Мои тамошние коллеги, — смеется, — уличили тебя: скрыл от советской власти еще одного родственника...» А я ничего не пойму: о ком он? «Некий Леонид Михайлович Забродин,» — говорит. Не знаю такого. А он: «Есть, есть такой. Забродин, он же в девичестве Реш...»

Тут уж волей-неволей прислушаешься. Леонида Михайловича даже слегка перекосоротило. Помнится, что-то в этом же роде («в девичестве Реш») он сам говорил при первом знакомстве старику Забродину. Но каково это восхитительное стремление всё обо всех знать! А еще пишут в газетах об этих жалких недоносках из ФБР или ЦРУ, об их тотальной слежке за согражданами. Куда им до наших!

А шурин продолжал:

— И вывернул он передо мной все твои потроха, дорогой родственничек. Тут же, правда, простая душа, и успокоил, что не из бывших , мол, ты космополитов или, как их теперь называют, сионистов. Спасибо и на том. Сказал даже, что папашу твоего в рабочем порядке посмертно реабилитировали. Так это между прочим сказал. В рабочем порядке, дескать, расстреляли и так же списком, в рабочем порядке признали это деяние ошибочным. Ты хоть знаешь об этом? Молчишь? Тогда и меня осуждать нечего...

«Да на кой черт ты нужен мне, чтоб еще и осуждать!» — хотелось крикнуть Леониду Михайловичу, но и теперь промолчал.

— ...Тоска, братец, тоска. Негодяи все мы. И сами по себе, и   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            благодаря этому распрекрасному обществу. У других хоть какое-то нравственное начало есть. С детства учат: не убий, не укради, не лжесвидетельствуй, чти отца своего и даже — пусть будут у вас весы верные и гири верные...

Хотелось спросить: а ты что — сам всего этого не знал? И добавить: не прелюбодействуй. Но это разве что ради смеха..

— ...А тут — все гниль, все вранье, во все сует свой нос родная партия. Вспомни, как ополчился вдруг Никита на проблему отцов и детей. Теперь уже и не вспомнит никто, что его на это толкнуло. Неужели больше нечем заниматься? Орал свое: нет этой проблемы! Нет! А она есть и всегда будет. Но было ли такое, чтоб от отца отрекались из обыкновенных, пошлых шкурных интересов? Негодяи, конечно, но привело к этому общество. Подталкивало все эти годы...

«Он и меня, похоже, зачислил в компанию к себе,» — подумал Леонид Михайлович.

Было сильнейшее, почти непреодолимое искушение позвонить домой еще раз, но сказал себе: «Нет. Не раскрывайся. Не суетись. Поздно. Прибереги хоть этот ход».

— ...Сейчас я готов восхищаться отцом, — бубнил свое шурин, — сожалеть, что не был близок с ним. А раньше где был? А кто, кроме него, мог рассказать .мне о маме, которой я не знал? И это оказалось нужно... Я даже раненых, которых он спасал в немецких лагерях, нашел. Такая переписка завязалась!..

«Тоже мне красный следопыт...»

— ...Приезжали сюда ко мне. Только уже после его смерти. А где был раньше? И из армии меня выставили совсем не из-за него. Просто Никита, если помнишь, в то время армию сокращал, а у меня в полку как раз перед этим ЧП — лейтенантик застрелился...

Это было последней каплей. «Лейтенантик», «ЧП»... Госпитальер тоже говорил Софочке что-то о ЧП... Да ну вас всех!

Сейчас Леонида Михайловича особенно раздражало это стремление непременно найти оправдание себе. «ЧП! — подумал он. — Если бы только это! А то, что пьянствовал, пил, как свинья? Он, видите ли, все знает про нас... Мы тоже кое-что знаем...»

Поднявшись, сказал:

— Мне пора.

И на этот раз шурин не стал его задерживать.

EX ANIMO (4)

Как говаривал доктор Забродин, такой должности — «хороший          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            парень» на Черноморском флоте нет. Уж не в связи ли с Лёнечкой это было сказано? Старик нахватался словечек во время войны, когда служил с моряками, и после — побывав в лагере. «Нахватался» — звучит несколько вульгарно, особенно применительно к старому доктору, однако дело обстояло именно так... Интеллигентнейший, деликатнейший человек, он изредка, но очень всегда кстати пускал в ход эти словечки из кладезя народной мудрости, хотя некоторые были откровенно непристойны. И странным образом даже непристойность, если он бывал вынужден прибегнуть к ней, с ним самим не сливалась, продолжала существовать отдельно, как цитата, как нечто необходимое, но чужеродное, лично Петру Сергеевичу не свойственное.

Смею думать, что старик испытывал ко мне расположение. Да-да. И жена его Полина Матвеевна мне тоже мирволила. Именно у них я нашел на первых порах пристанище, когда бежал от своей благоверной. А случилось это после того, как мы вслед за молодыми Забродиными перебрались в город, в нашу областную столицу. Благоверная и сама, сталкиваясь с Петром Сергеевичем по работе, и через Софочку, с которой продолжала дружить, давила на стариков — «Кого вы приютили?!» — но Петр Сергеевич отмалчивался. Не желал он на эту тему говорить и баста.

Жил я у них недолго, но некоторые наши вечерние разговоры запомнились. А еще больше запомнился он сам. Это был богатырь, совершенно бесстрашный человек. Нет, не в физическом смысле. Он был высок, худ, а к тому времени, когда я узнал его, стал, словно от усталости, будто от .груза пережитого, сутулиться. К нему явно не относилось хрестоматийное: вот-де были люди в наше время... Во-первых, стереотип этот в XX веке изжил себя, дети-акселераты по физическим кондициям обогнали отцов и дедов, а во-вторых, Петр Сергеевич был из тех людей, что не зависят от времени и племени — он был как бы сам по себе. И видел мир таким, каков он есть. А это в наше время требует поистине бесстрашия.

Отнюдь не воевал с ветряными мельницами и баранами. Российская слегка курносая внешность и насмешливый ум исключали сходство с Дон Кихотом. И в то же время что-то общее было. Было. При этом хочется отметить, что его сын Сергей Петрович был корпулентнее, дороднее, выглядел в своей барственности даже величественно, но, пережив отца и достигнув его лет, никогда не внушал такого пиетета.

Старик проявлял бескорыстие и был в то же время очень практичен, даже хитер; с большой опаской (как к змее, от которой не знаешь чего ожидать) относился к многочисленным указам, постановлениям, инст

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            рукциям, законам советской власти и в то же время запросто, когда считал необходимым, нарушал их. Да вот, в частности, действовавшее в разоренной, несчастной, голодной стране запрещение абортов — его ввели после войны чуть ли не по личному распоряжению Сталина. Петра Сергеевича как врача это касалось непосредственно. Наказания предусматривались жестокие, но аборт, случалось, нужен был и жене прокурора, и дочке начальника милиции, и какой-нибудь обкомовской даме — все мы люди, все мы человеки. Старик пользовался этим, чтобы создать вокруг себя некую зону безопасности.

Отчетливо видел и понимал (в отличие от нас, молодых дураков) всю мерзость, всю ублюдочность нашей жизни. Никаких иллюзий на сей счет и никаких оправданий вроде того, что мы-де идем неизведан ной дорогой. Помилуйте, да разве изведанные дороги в истории есть? Путь любого общества — неизведанная дорога, и надо вести себя на ней осмотрительно.

Знал всему цену. И понимал, что в мире всегда было неизбежное зло. Оно есть и никуда от него не деться; оно всемогуще, всевластно, может раздавить и сожрать; оно меняет личину, появляется под разными масками, может выдать себя за добро, обрядиться в блестящие одежды и само себе воскурить фимиам, но от этого не перестает быть злом, черной силой, падшим ангелом человеческого духа. Кто-то не хочет этого понимать — его дело. Петр Сергеевич понимал и относился ко всему соответственно. Он даже принимал эту реальность (а куда от нее денешься?), однако приветствовать ее («звоном меча») или радоваться ей... — нет уж, увольте.

Вряд ли он думал доподлинно так. В чем-то был, видимо, тоньше, в чем-то — грубее, но канва была, пожалуй, такой.

Помнится один наш разговор втроем (Петр Сергеевич, Ленечка и я) у старика в кабинете. У всех на слуху был только что опубликован ный «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. Журнал был нарасхват, в библиотеках на него записывались в очередь, и мы, конечно, не остались в стороне. Лёнечка сказал: все, мол, хорошо, но не могу понять, почему Солженицын вытащил на свет божий какого-то занюханого Ивана Денисовича, когда столько поистине трагедийных, шекспировского масштаба и накала судеб в стране — один тридцать седьмой год чего стоит!

Старик, обычно корректный и сдержанный со всеми, а с зятем особенно, в тот раз ответил язвительно: ну, конечно, вам свет застил тридцать седьмой. А это был кровавый «междусобойчик». Грызлись свои, убивали друг друга пауки в банке.       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            «Я понимаю, — говорил он, — речь о вашем отце. И его, и других подло убили. Но он был коммунист, сам все это создавал, и убили его коммунисты. А какое дело до них мужику, который просто хотел пахать свою землю, а его за это разорили, сослали, и здесь он пропал, как бездомный пес, или Ивану Денисовичу, который попал в плен, а потом в наши лагеря, потому что сталинские генералы и маршалы — те же коммунисты — профукали какое-то сражение? Мужики-то в чем виноваты? Я не знаю, — говорил старик, — что еще напишет Солженицын, но это — великая книга. Именно потому, что главный ее герой — страдалец, ни в чем не повинный мужик».

Мы с Лёнечкой не сразу согласились, и немудрено — согласиться значило по-новому, без шор взглянуть на мир, а это не так просто. Даже больно. Как выйти из темной комнаты на яркий свет. Тут и слезами зальешься.

И еще один наш давний разговор. Когда это было? Незадолго до смерти Петра Сергеевича. Брежнев уже был дважды Герой, но главные награды его ждали впереди, он — душка — еще не стал даже маршалом... Синявского и Даниэля, кажется, уже посадили... Или нет? День помню, а год забыл, вот ведь как... А событие было для страны этапное, ознаменовавшее свирепое закручивание гаек... День же запомнился, потому что как раз находился в Москве и собственными глазами видел «бегущую строку» на здании «Известий»: НАЧАЛСЯ ПРОЦЕСС НАД СИНЯВСКИМ И ДАНИЭЛЕМ.

Так когда же? Вот более или менее точная привязка: незадолго до того удушили Чехословакию, ввели туда войска, и мир стонал от потрясения. Не надо было быть диссидентом, чтобы взвыть от тоски.

Солженицына, кажется, уже выслали. Перед этим испробовали разные полицейские штучки: обзывали «Солженицером» в публичных выступлениях, рассказывали в статьях и брошюрах о его буржуазном происхождении и скверных личных качествах — не помогло. Не эффективно. И тогда выслали.

Гнусные статьи о Сахарове и его жене еще, по-моему, не появлялись.

Из своей занесенной снегами и прокопченной едкими заводскими дымами провинции мы со сладким ужасом, трусливо, но сочувственно наблюдали за поразительным бесстрашием кучки людей, называвших себя и истинно бывших правозащитниками, и за жестокостью государства развитого, реального социализма, которое, по-видимому, любой ценой, плюя на весь мир, раз и навсегда решило выкорчевать в своих пределах крамолу свободомыслия.    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            С известным, предложенным еще самим товарищем Сталиным предостережением относительно исторических аналогий (они, говорил вождь, опасны) можно все же сравнить происходившее тогда в стране с тем, что было сто лет назад: мы жадно следили за событиями, как во времена народовольцев. И тот же мучительный вопрос: что дальше? Что же дальше, о Господи, с нами будет?

Петр Сергеевич пожал плечами:

— Чехам не привыкать. Их однажды — ровно тридцать лет назад — уже изнасиловали немцы и ничего — живы... А для нас насилие — вполне привычное состояние. Признаем все же, что сейчас в отличие от прежнего не сажают совсем ни за что. Сажают тех, кто добивается свободы и гражданских прав. А государство, построенное на несвободе и попрании всех прав, естественно, защищается. Оно просто не может иначе. Так что тут, по крайней мере, хотя бы все понятно... — Он помолчал, а я подумал, что иногда даже тривиальная мысль может оказаться смелой. В самом деле, то, что сказал старик о нашем государстве, было очевидно, но кто из нас решится произнести это вслух? Однако по-настоящему меня поразили другие его слова: — Что дальше, спрашиваете? Где выход? Мир идет к третьей мировой войне. Мы своей политикой сами подталкиваем, иногда провоцируем развитие событий в этом направлении. Как это ни ужасно, но возможность перемен, надежду на ликвидацию тирании сейчас можно связывать только с поражением Советского Союза в этой мировой войне. Что — испугались? А вы будьте так же смелы, как Ленин, который не побоялся в свое время выдвинуть подобный пораженческий лозунг. А я даже не о лозунге говорю... Другое дело — хотим ли мы этого, готово ли смириться с этим наше сердце... Я имею в виду и поражение, и саму войну. Война-то будет атомной. В свое время, если помните, еще Маленков говорил, что такая война приведет к гибели цивилизации. Наверное, перед тем, как сказать, консультировался с учеными — все-таки председателем Совета министров был... Хрущев тогда его оборвал: что еще за гибель?! Не наши это слова! Как говорили у нас в лагере: нам, татарам, все равно — что бороться, что — извините — бараться — лишь бы сверху быть. Вот и Хрущев такой. Азартный был человек. Но так или иначе, а внутренних сил для перемен я сейчас не вижу. Иногда кажется, что их просто нет.

Странно, но припомните: нечто подобное о внутренних силах говорил нашему Лёнечке и его шурин, хорошо осведомленный в этих делах человек...

Их вообще соблазнительно сравнить — отца и сына. Тем более,          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            что внешнее сходство было таким несомненным. Оба не стеснялись в выражениях по поводу власти, даже презирали ее, но оба же не стремились к ее уничтожению (я, по крайней мере, не слышал) — разумной, подходящей альтернативы не видели. Я думаю, ближе всего им обоим была бы идея Андрея Дмитриевича Сахарова относительно конверген ции, но, к сожалению, сам знаю о ней только понаслышке. А где и как узнать? Из радиопередач Би-би-си? Так их глушат. Да и материя эта настолько серьезна, что не на слух же воспринимать...

Оба, как мы знаем, не чуждались крепких словечек... И вот при всем этом мне, представьте себе, бросалось в глаза не сходство, а прежде всего различия. Те же крепкие словечки были для Петра Сергеевича, как я уже говорил, инородны, а у Сергея Петровича они передавали, мне кажется, его сущность. Петру Сергеевичу (тут я опять повторяюсь) было изначально свойственно критическое, вдумчивое отношение к происходящему — драгоценнейшее свойство человека ничто не принимать на веру, а Сергей Петрович пришел к своим скептическим мыслям на старости лет, когда жареный петух его самого в зад клюнул. На это можно сказать: а толку-то? Какая разница? Толку, конечно, в обоих случаях никакого, но его и не будет никогда, пока не появится множество деятельных людей, ничего не желающих принимать на веру.

Не знаю, как назовут в будущем тот отрезок истории, в который мы живем, но из общения с Петром Сергеевичем я вынес впечатление, что наиболее «революционной» частью общества были в наше время старики — повидавшие, хлебнувшие, так сказать, и опомнившиеся. Я не случайно взял «революционной» в кавычки. Скорее — скептической, не смирившейся, потому что свержения существующего строя никто, кажется, не требовал, на революцию не замахивался. В уточнении нуждается и слово «старики». Среди них были и те, кто вернулся с войны, кому в 50-х едва перевалило за сорок.

Петр Сергеевич не навязывал, не учил, не поучал, а просто высказывал иногда свои мысли . Вот и я пытаюсь вести себя так же.

Вернемся, однако, к нашему герою, к Леониду Михайловичу. Воленс-ноленс, но получается, что, рассказывая о нем, я словно бы исповедуюсь. И сам по себе, и, что самое удивительное, даже рассказывая о нем. Именно рассказывая о нем. Впрочем, так ли уж это удивительно?

Тут надо заметить, что исповедь — даже самая искренняя — никогда все же не бывает до конца откровенной. Другое дело — качество, не зависящее от пишущего, а вернее — не подконтрольное ему: самовыражение. Я уже мельком упоминал о нем, но, кажется, в другом смысле. Тогда я говорил о самовыражении как о стимуле, о честолю            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            бивом побудительном мотиве к творчеству. А сейчас — совсем о другом. 0 неизбежном, индивидуальном, личном. Неизбежном, как пот от тяжкого труда, и настолько же индивидуальном, личном, как отпечатки пальцев или запах, который наводит на след собаку-ищейку. Это и есть, на мой взгляд, самовыражение, самовыявление. Его не скрыть, от него не избавиться.

Да я могу как угодно стараться скрыть, что завидую тому же Лёнечке — его успеху у женщин, скажем, или Петру Сергеевичу — его умению быть в любых обстоятельствах самим собой. Ничего не выйдет. Не скроешь. И вы давно уже видите: завидует!

Однако не будем забывать и о первом (может быть, истинном) смысле слова «самовыражение». Оно, как страсть, движет всеми помыслами литератора, художника или музыканта. Именно оно — самовыражение, сравнимое с самыми могучими инстинктами... И пусть мне далеко до настоящих мастеров, но как Лев Толстой (пусть извинит меня старик) вкладывал в Анну Каренину частицу самого себя, так я, говоря о Лёнечке, рассказываю и о себе. Как дикарь, надев маску злого или доброго духа, пытается ужимками, походкой, голосом ей соответствовать, так я, проникнув в оболочку Л. М. Забродина, веду себя, как он. Вы скажете: к а к он! А сам ты? Но в том-то и дело, что я сам в эти минуты становлюсь как он.

Толчок же ко всей истории с Лёнечкой мне дал (только не удивляйтесь или, как сказала бы с присущим ей остроумием моя нынешняя жена: не падайте со стула), этот толчок мне дал Публий Овидий Назон, его «Метаморфозы». Дело в том... Но об этом, пожалуй, чуть позже.

И з газет

ВЫШЕ ЗНАМЯ СОРЕВНОВАНИя!

Главное — наметить и осуществить конкретные меры по дальнейшему совершенствованию организации социалистического соревнования в соответствии с задачами, вытекающими из решений Пленумов Центрального Комитета партии, выступлений Генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР товарища Л. И. Брежнева.

...С воодушевлением участники собрания избрали почетный президиум в составе Политбюро ЦК КПСС во главе с товарищем Леонидом Ильичом Брежневым...         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Чувство гордости

…В этих успехах воплощен самоотверженный труд рабочих, крестьян, интеллигенции, всех наций и народностей. В них — великая мудрость ленинской партии, сила и жизненность ее внутренней и внешней политики, которая отвечает коренным интересам широких масс всех национальностей, пользуется их безграничной поддержкой. В них — титаническая организатор ская работа Коммунистической партии Советского Союза, ее Центрального Комитета, Политбюро ЦК во главе с выдающимся деятелем современности Леонидом Ильичем Брежневым.

Трудящиеся Советского Союза, наши друзья за рубежом глубоко признательны Леониду Ильичу за его заботу о процветании социалистической Родины, каждой республики, об укреплении братской дружбы народов, всего социалистического содружества. Они высоко ценят его огромные усилия, направленные на обеспечение длительного и прочного мира на земле.

КАМПУЧИИ — ВСЕОБЩУЮ ПОДДЕРЖКУ

ОСУЖДЕНИЕ ПОЛИТИКИ ТЕЛЬ-АВИВА

К СОБЫТИЯМ В ИРАНЕ

Глава 8

Нежданный карась в вершу попал

Уже захлопывая за собою дверь квартиры шурина, услышал вдалеке телефонный звонок. Хотел вернуться, потому что уверен был — звонит Софочка, но, прыгнув, не остановишься — дверь захлопнулась. Задержался на миг, думая, что Сергей Петрович, если звонит действительно Софочка, окликнет, остановит, позовет. Не позвал.

Но — господи! — до чего же гадко на душе!..

С неожиданной для него самого злобой Леонид Михайлович, вспомнил вдруг Татьяну, ближайшую подругу жены и его собственную приятельницу, с которой, впрочем, никогда ничего т а к о г о не было. Это она, думалось, разбитная и шустрая, внесла порчу в их семью. Гнилой язык, гнилые мысли... Для Татьяны переспать с мужиком все равно, что в туалет сходить — естественное отправление. Лёнечка относился к этому усмешливо и определял как мужской склад характера и ума, а  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            сейчас повторял в ярости: «Блядство, обыкновенное блядство!..»

Очевидно же, что рано или поздно эта зараза должна была распространиться, перейти и на других. Как он мог мириться с тем, что Татьяна стала чуть ли не наперсницей его дочки Нади! Как вообще терпел ее в своем доме?!

Однако, злобясь, ярясь, изрыгая хулу и проклятия, понимал, что виноват во всем сам, и пребывал в полнейшей растерянности. Что же теперь? Сколь безжалостна оказалась к нему судьба, лишив возможности тогда же, только узнав, уличив, застукав на горячем, сразу выпалить все, и пусть казнится, пусть решает, как поступать и вести себя дальше. А что теперь?

Приехав, молча собрать вещички и умотать? К кому? Куда?

Начать выяснять отношения? Гаже ничего не бывает...

И еще думалось: сейчас-то куда он спешит? Зачем ему этот театр? Как он будет смотреть спектакль? При чем тут царь Федор Иоаннович?.. Тьфу, черт! Этот — Иоаннович, тот — Иоанникиевич... Он скрипнул зубами.

Однако подъехал троллейбус «двойка», и Леонид Михайлович машинально заторопился, вскочил в него и покатил навстречу дальнейшим событиям этой, оказавшейся такой нелегкой субботы.

«Какая дрянь, какая дрянь!..» — в такт спотыкающемуся, тряскому бегу троллейбуса с омерзением и ненавистью думалось о Софочке. Но с неприятной неожиданностью вспомнилось и другое. Как однажды, непонятно каким образом проведав об очередном лёнечкином «левом заходе», Татьяна спросила его:

«А ты не боишься?»

«Но ты же, надеюсь, не донесешь...» — парировал он, как ему казалось, очень ловко: и предупредил, и попросил, и дал вроде бы понять, что все это несерьезно.

«Дурак, — сказала Татьяна. Она вообще не очень при нем стеснялась, но это и для нее было резко сказано: впрямую они никогда не ссорились. — При чем тут я? Ты думаешь, Софочка ничего не подозревает и ничего не чувствует?»

Он достаточно цинично — надо это признать — ухмыльнулся:

«По-моему, и она не обижена...»

Стыдно вспомнить.

«Трижды дурак, — сказала Татьяна. — И пошляк. Разве это главное? У нее кроме тебя, дурака, никого нет и не было, А если в какую-то минуту — они, минуты, разные бывают — Софочка заплатит тебе той же монетой?..»  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Он не нашелся, что ответить, пожал плечами. И вот такая минута наступила.

«Курица, чалдонская дура! — думал с ожесточением, — Даже блудят так, что об этом тут же все знают...» Это было, кажется, невыносимей всего. Но еще невыносимей было представить себе, как он рано или поздно встретится с этим госпитальером...

«И чё ты в ей нашел? Овечья радость...» — говорила в незапамят ные времена, когда Лёнечка еще только женихался, хозяйка, у которой он квартировал. Не понять было: при чем тут «овечья радость»? Почему именно «овечья»? Даже в словарь заглядывал: а вдруг что-нибудь да стоит за этими словами. Ничего не нашел, зато наткнулся на другое: «бешеная овца». Удивился. Запомнилось: «Умного отца, да бешена овца». Потом все забылось и вот опять всплыло в памяти. Что-то в этом есть. Ей-богу.

Марианну, Анечку или как там ее, Леонид Михайлович увидел не сразу. Она сама нашла его возле памятника Островскому у входа в Малый театр, где договорились встретиться. Подойдя к нему и не здороваясь, будто уже виделись сегодня, Анечка сказала:

— А спектакль отменен. Говорят, Смоктуновский заболел...

Сказала едва ли не с упреком, словно Лёнечка виноват в этом. И то: она ведь даже принарядилась — вместо стеганки из серой плащевой ткани на ней было пальто, а в сумке небось лежали туфли, которые собиралась надеть уже в театре...

Ну и шут с ним, — готов был выпалить Лёнечка, однако сдержался и даже изобразил улыбку:

— Что же будем делать?

Идти на подменный спектакль, как понял, ни ему, ни ей не хотелось — настраивались-то на Смоктуновского. Но и немедленно разбежать ся в разные стороны — неловко да и не было почему-то желания. Она пожала плечами, и это понятно: инициатива в таких случаях должна исходить от мужчины.

— Вы не обидитесь, не подумаете дурного, если я предложу вам выпить со мной?

Предложил почти нечаянно. Право. Как-то само собой получилось. Остаться одному сейчас было невыносимо.

Она усмехнулась, будто ждала чего-то такого (значит, подумала все же: «Ах, эти мужчины!..» — ну и пусть думает...), и сказала:

— Не обижусь. — И добавила уже без улыбки: — Тем более, что нам, кажется, есть о чем поговорить.       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Вот и ладно. Тогда два варианта. Первый — ЦДЛ...

Она покачала головой.

— Дом литераторов... — внушительно объяснил он.

— Нет, — сказала она, — Сейчас там полно народу. Почти наверняка попадется кто-нибудь, кого я просто не хочу видеть.

Если по совести, то и Леонид Михайлович отнюдь туда не рвался. Его пригласительный билет был сомнительным пропуском в вечерние «ресторанные» часы, а к победительному своему обаянию после нескольких осечек стал относиться с осторожностью. Но сейчас подумал о другом: он, в сущности, ничего не знает об этой женщине. Откуда и кто она? Был соблазн расспросить Анну Аркадьевну, но, очевидно, не столь уж сильный, потому что так и не расспросил. Кого это она рискует и не хочет встретить в том доме? Почему не хочет? Уж не о Барбалате ли речь? Впрочем, леший с ними со всеми...

— Так... — сказал и хмыкнул. — Поскольку ни в какое другое заведение мы сегодня без боя не попадем, а сражаться ради этого нет охоты, мне остается только одно — рискнуть пригласить вас к себе в гостиницу. Авось там что-нибудь придумаем. Но как это будет выглядеть? — Тут же подстраховал себя на случай возможного отказа. — Одинокий мужчина приглашает к себе даму... Время, правда, вполне детское...

— Не прикидывайтесь, одинокий мужчина, и не стройте из себя бонвивана. У вас что-то стряслось?

«Значит, заметно все-таки...» — подумал Лёнечка и как никогда — в самом деле никогда такого не было — почувствовал желание отключиться, напиться.

— Почему вы решили?

— Я имею в виду вчерашнее. Почему позвонили так поздно?

Выходит, они уже успели обменяться информацией с Захаром... Подумал: вот и начальственный тон появился. И тут он попал в зависимость. Послать бы их всех подальше.

— Двушки не было.

— Тут я виновата, — сказала она. — Забыла проверить. Но можно бросить гривенник...

— Что я и сделал, — соврал он. — Хотя не сразу сообразил — провинциал все-таки...

Решил: не стоит ей говорить, что сигнальный звонок сделан из гостиницы.

— Слежки не заметили?

Он пожал плечами, а потом, не щадя себя, рассказал, как всполошился,         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            когда в троллейбус вскочил показавшийся подозрительным тип, как сам неожиданно выпрыгнул на Лялином и по-заячьи запетлял в переулках. Впрочем, знал, был уверен, что нисколько себе не навредит этим откровением. Чемоданчик-то доставил. И потом человек действитель но трусливый не станет сам выставлять себя в смешном виде. Да, и такое подумалось.

— Пойдемте отсюда, — сказала она и взяла его под руку.

— Так о чем же мы должны поговорить? — спросил Лёнечка. — С чемоданчиком-то все в порядке?

— В порядке, — скупо ответила она, и стало ясно, что расспраши вать об этом не следует. — А вы знаете, я ведь обрадовалась возможности увидеть Смоктуновского «живьем». А теперь думаю, что не так уж много мы потеряли. Кино в этом отношении дает больше возможностей: крупные планы, лицо, глаза...

Она будто знала или угадывала в нем готовность клюнуть на любую «интеллектуальную», так сказать, приманку, готовность поболтать, потрепаться. До чего же быстро женщины раскусывали его! Не потому ли они к нему и тянулись?..

— Как сказать, — возразил Леонид Михайлович. — Возможнос тей у кино много, кроме одной, существеннейшей...

...Даже в зрелые годы в нем оставалось что-то от котенка, готового тут же кинуться за подброшенной бумажкой.. Подхватил и на этот раз...

— Что вы имеете в виду? — спросила Анечка.

— Невозможность исправить недоработку, ошибку, уточнить акцент в роли после того, как фильм сделан. А в театре это можно — в следующем спектакле.

— Пожалуй, — рассеянно согласилась она. — Вы не жалеете о вчерашнем?

— В каком смысле?

— Что согласились помочь нам.

— А что мне оставалось делать?

— Умыть руки.

Она что — опять испытывает его? Зачем? Что еще ей нужно?

— А как бы вы отнеслись к этому?

— Не поняла.

— Как бы вы отнеслись ко мне, если б я умыл руки?

При всех своих многочисленных недостатках (а он и сам, случалось, говорил о себе: «При всех моих многочисленных недостатках...») Леонид Михайлович обладал, как ему казалось, одним важным качеством   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — чувством опасности. Сейчас этот тревожный сигнал трезвонил в его душе вовсю. Ах, как не хотелось впутываться во все эти наивные конспиративные дела! А идет к этому, к этому... Знал ведь себя: не откажется, не сможет отказаться. А смысла-то никакого нет. Какой смысл кидаться под самосвал?

Кстати, почему говорят именно так — «под самосвал», а не «под поезд», скажем? А дело вот в чем: под поезд — заведомое самоубийство, и тут все ясно, а под самосвал — глупость. Если кидаться под него, как делают э т и, в надежде самосвал остановить.

Однако Анечка ни вербовать, ни уговаривать, ни просить о чем-либо не стала. Пожала плечами. Как девчонка-задавака в школьной или дворовой компании: очень ты нужен мне, чтобы я как-то к тебе относилась... Не нужен. Даже обидно.

Если бы разговор был нечаянным или принял нейтральный, академический, что ли, оборот, у Леонида Михайловича было бы что сказать. Такое, например: каждый играет в свои игры, поступает, как может и хочет. Да-да, каждый непременно в свои, отдавая себе отчет в возможных последствиях. Они-то, последствия, наступают, как правило, не только для тебя, но и для твоих близких. Да-да. Это в царской России один брат мог быть осужденным на казнь революционером-террористом, а другой несмотря на это получал в гимназии золотую медаль и становился студентом университета. При советской власти такие номера не проходят. Если врагом народа объявляют одного члена семьи, то не поздоровится и всем остальным. Все мы заложники безжалостной и непредсказуемой власти. И это не бессмысленная жестокость с ее стороны, а гениальный ход. Все в заложниках! Вот и решай, кидаться ли под самосвал, зная, что он заодно сомнет, покалечит, зацепит всех самых тебе родных и близких.

Будь это разговор в о о б щ е, Леонид Михайлович сказал бы, что восхищается людьми, которые бестрепетно идут в тюрьму и лагеря, борясь за свои убеждения, но у него самого таких убеждений нет, а быть втянутым в чужие игры — занятие для него неподходящее... Но это — позиция в о о б щ е, а тут речь могла идти о каком-нибудь чемоданчике или чем-нибудь еще, и он не смог бы отказаться.

Анечка, однако, заговорила совсем о другом.

— Вы не нашли ничего необычного в настроениях Захара?

— Нашел, только не знаю, как говорить об этом.

— Вот и я тоже...

— Что?

— Не знаю.   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Час был ранний, и трудностей с тем, чтобы привести гостью к себе в номер, Лёнечка не ожидал, но не хотелось регистрировать ее у портье, как теперь принято, — в этом было что-то оскорбительное, унижающее. И он приготовился сунуть швейцару трёшку. Однако и она не понадобилась. Швейцар как раз отвернулся, и Лёнечка с дамой беспрепятственно прошли к лифту.

Швейцар был похож на жирного кота, и Лёнечка с неожиданным и непонятно кому адресованным раздражением подумал: «Совсем мышей ловить перестали...» Хотя — бог ты мой! — ему же от этого было лучше.

Дежурная по этажу сказала:

— Вас просили позвонить, — и протянула вместе с ключом клочок бумаги с записанным на нем телефонным номером.

Леонид Михайлович не стал его разглядывать, сунул в карман, но подумал: «Сергей Петрович. После звонка Софочки. Не буду звонить». Тут же, правда, усомнился: номер-то ему не давал. Впрочем, легко узнать по справочной...

Он уже отходил от конторки дежурной, поигрывая деревянной грушей, к которой был прикреплен ключ, когда задребезжал телефон.

Лёнечка непроизвольно задержался.

— Да, — сказала дежурная. — Да. А что? — Она посмотрела на Леонида Михайловича и, повернув голову, отыскала глазами стоявшую поодаль у колонны Анечку. — Да. Ясно. Все поняла.

Леонид Михайлович мог поручиться, что взгляд ее в чем-то переменился, и причина была в этом звонке. Тут же почему-то уверился, что звонок имел отношение к нему, Лёнечке, более того — что звонил снизу швейцар. «Чепуха, — сказал себе. — Зачем я ему? Мог бы остановить у лифта». Но озабоченность не покидала. В ответ на ожидающий взгляд дежурной спросил:

— Буфет на этаже открыт?

— До девяти. А гостям разрешено находиться в гостинице до одиннадцати.

Леонид Михайлович улыбнулся: вот и ответ на все сомнения. Надо будет все же сунуть швейцару трёшник. Этот кот своей мышки не упустит.

В номере было мило и уютно. Только сейчас заметил, что портьера, гардины и даже покрывало на кровати были в один тон — светло-коричневый с искрой. И обои на стенах с этим гармонировали. Правда,     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            выключатель в настольной лампе сломан, а в унитазе беспрерывно шумит вода, но тут уж — что поделаешь!

Распевало радио. Как видно, горничная, убирая номер, включила его да так и оставила. Это опять напомнило о жене: она вот так же включала с утра на кухне радиоточку. Едва зубами не скрипнул от воспоминания.

Приятный баритон в сопровождении оркестра народных инструментов проникновенно исполнял песню в духе старинных баллад — о Малой земле и воевавшем там героическом комиссаре. Пока Леонид Михайлович помогал даме снять пальто, эта песня закончилась и началась новая: «Мы славим твое возрожденье, родная земля...» — с искренним чувством пел тот же баритон.

— Интересно, как все это будет восприниматься лет через десять-пятнадцать?.. — не спросил даже, а скорее подумал вслух Леонид Михайлович, выключая радио.

Анечка не ответила. Вообще она как-то сникла. Само лицо ее, казалось, выражало удивление: где я и зачем? Но, если по совести, то и Лёнечка готов был спросить о том же. Тоска.

— Вы пока обживайтесь, а я выйду на минутку, — сказал он.

В буфете было людно. Очередь у прилавка. Спортсмены — мосластые парни и плоскогрудые длинные девчонки — в ярких тренировочных костюмах. Без них, видимо, немыслима ни одна гостиница. Как и без шустрых молодчиков, торгующих в разгар зимы гвоздиками и розами. В углу обособилась компания командировочных, сгрудившихся вшестером вокруг столика. Они и здесь продолжали обсуждать дела, не забывая тайком, но не очень скрываясь, подливать в стаканы некую жидкость (по-видимому, спирт) из сделанной каким-то умельцем из нержавейки плоской вместительной фляги. Не понять было, почему они занимались всем этим здесь, а не в номере.

Леонид Михайлович перехватил старуху (варикозные узлы на ногах и выцветшая татуировка на руке), собиравшую грязную посуду, и доверительно, как умел, шепнул:

— Бутылку шампанского и плитку шоколада. Сдачи не надо.

Все дело и впрямь заняло не больше минуты.

— Вы знаете, что больше всего меня поразило? — сказал он. — Вот эти слова. Я даже выписал их себе. «Если ненавистное счастие истощит над тобою все стрелы свои, если добродетели твоей убежища на земле не останется, если, доведенну до крайности, не будет тебе     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            покрова от угнетения, — тогда воспомни, что ты человек, воспомни величество твое, восхити венец блаженства, его же отъяти у тебя тщатся. Умри».

На сей раз Леонид Михайлович заговорил об этом сам, понимая, что от разговора не уйти. Вряд ли Анечка так просто спросила о настроениях Захара. Ну а если все же так просто, то на нет и суда нет.

— Вы знаете, кто это написал?

— Такое чувство, будто знаю и боюсь соврать...

— Радищев, — сказала она.

— А я, грешным делом, думал — Аввакум.

— Аввакум — церковный человек. Для него самоубийство — грех.

— А как же самосожжения староверов? — скорее по привычке, нежели из желания спорить, возразил Леонид Михайлович.

Вместо ответа она неожиданно спросила:

— Это не Захар просил вас позвонить?

Похоже, эта мысль беспокоила ее с самого начала. И сейчас сдержанный тон не мог скрыть волнение.

Леонид Михайлович достал из кармана бумажку, полученную от дежурной, и развернул, разгладил на столе. Кстати, и сам наконец заглянул в нее. Неприятно удивился: телефон был Жени Виноградо вой. Вот о ком думать не хотелось.

Анечка не то что повеселела, а как бы успокоилась, и Леонид Михайлович сказал:

— Вы слышали когда-нибудь о творческом синдикате под названием «Орел и Решка»? Захар не говорил? На третьем, кажется, курсе мы с ним сотрудничали, вместе писали рецензии для газет...

Она слегка улыбнулась.

— ...Представьте себе, печатали. Были даже замечены. Однажды какой-то обруганный нами поэт сказал, что вот-де в старину парикмахе ры будто бы учились работать сначала на муляжах, на болванках. Так вот неплохо бы перенести этот опыт в нашу литературную критику. А то отдельные сукины сыны — тут он назвал нас — упражняются прямо по живому... А мы с Захаром, надо сказать, обошлись с пиитом не очень любезно... — Говоря это, Леонид Михайлович открыл бутылки, плеснул по капле коньяку — даме чуть меньше, себе чуть больше — и долил стаканы запенившимся шампанским. — Тогда мы и взяли на вооружение этот напиток. Не часто — финансы не позволяли, — но после каждого гонорара пропускали по бокалу-другому. Стало традицией. Был малый традиционный тост — по капле коньяка (не совсем,          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            конечно, по капле...) и большой традиционный — коньяка побольше... Неужели Захар об этом не вспоминал?

Она покачала головой и впервые, может быть, посмотрела так, как чаще всего смотрели на него женщины: мило, открыто и чуть насмешливо.

— А это какой — большой? малый?

Он улыбчиво поморщился.

— Совсем крохотный. Лишь бы поддержать традицию. Я не хотел, чтобы вы подумали обо мне плохо...

Бог ты мой! Он вообще не хотел ничего. Тем более того, что произошло потом. Ему это было попросту не нужно, не нужно! Он не был, в конце концов, голоден. Неужели сработала проклятая беспомощность, слабость, замешенная на пошлой мужской жадности, на почти неосознанном, но явном стремлении ничего по пути не упустить?

Он оказался в постели с этой Анечкой.

Пошлость она и есть пошлость. Рядом с ним лежала в измятом (по-видимому, праздничном) платье далеко уже не юная женщина и всхлипывала, будто девица, только что потерявшая невинность.

К чему эти слезы? И без того тошно.

Зачем он это сделал?

И ведь это «зачем?» вспыхнуло и обожгло с самого начала, иначе зачем (опять же) было бы имитировать страсть, пыл, едва ли не ярость. От раздражения и злости? Бедная Психея несколько раз даже вскрикнула и застонала.

Боже! О чем он думает?! Да ведь не только от нас самих это думанье, леший бы его побрал, зависит...

Выйдя в ванную, Лёнечка глянул на себя в зеркало. Ничего не скажешь — хорош. Всклокоченные волосы. Проступила щетина. Следы помады на лице — это он размазал ее губы. Помада и на истерзанной рубашке. Надо отдать горничной постирать.

Висельник. Галстук выбился из-под воротника, висит на шее, как ослабевшая петля.

Молодежный, так сказать, вариант. Когда особи соединяются где-нибудь под кустом после короткой игры-борения. В качестве типичного, но пока еще не получившего достойного отображения ни в литературе, ни в искусстве примера такой пары можно привести солдата, отпущенного в краткосрочное увольнение из части до 22.00. и девочку из общежития, входная дверь которого закрывается бдительными стражами в 23.00. Этим приходится торопиться, эти потом отчищают (он с          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            колен, она — сзади) прилипшую к одежде траву и палые листья, но ты-то, Л. М. Забродин, уже старый пёс, а не мучимый дурными снами солдатик...

В который раз готов был возопить: господи! А началось с того, что он спросил, как все это, приведшее к нынешнему, с Захаром происходи ло. Она, оказывается, ничего толком не знала, просто была аспиранткой-заочницей... («Из тех дипломированных дур, которых тянет после окончания института в науку, к чистому разуму. Их, дур, гонят, им говорят, что ничего у них не выйдет, и даже больше — что этот номер у них не пройдет, а они не могут, не хотят забыть о грамотах, полученных на конкурсах студенческих работ, о словах профессора, уверявшего...» И т. д. Тут Леонид Михайлович усмехнулся: как все похоже! Почему только она говорит об одних дурах, когда были и дураки, в том числе и он сам, Лёнечка Реш, мечтавший одно время о заочной — если уж не попасть в очную — аспирантуре?). Итак, аспирантку-заочницу, когда пришло время определяться с научным руководителем, отдали в послушание кандидату наук З. М. Орлову. «Это который Орлов?» — «А вы читали? Помните? Да-да, тот самый. Только, знаете ли, он теперь приболел и вам придется встречаться с ним у него дома. Впрочем, вот вам телефон — звоните и договаривайтесь!» Он в то время еще передвигался по квартире. Аспирантке обрадовался и сразу сказал об этом: «А то ведь меня совсем забыли...» — «Ну что вы! Я отлично помню ваши статьи». Он грустно усмехнулся: «Спасибо. А телефон между тем молчит...»

Когда это было, дай бог памяти? Да уже лет пятнадцать тому назад.

Анечку, по ее словам, потрясли несправедливость («высшая несправедливость») его судьбы и мужество, с каким Захар держался. Блеск, остроумие, эрудиция, память... Неожиданность и смелость суждений...

«Милая девочка, — говорил он, — не сердитесь, но вы принадлежи те к поколению невежд. Вы, в сущности, не знаете даже того, что является вашей специальностью, — русской литературы конца девятнадцатого и первой трети двадцатого веков. Нас обокрали, посадили в клетку и превратили в зверей...»

И Захар, как понял Леонид Михайлович, начал ее образовывать.

Но на ее же глазах он терял подвижность, и несколько лет назад настал день, когда он уже не встал со своего одра. Анечке в тот день сказал:

«Помните, в Евангелии от Иоанна есть эпизод исцеления в купальне у Овечьих ворот?..»

Слушая ее, Леонид Михайлович подумал: до чего же все это знако     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            мо! Обычная Захарова манера: «Помнишь, старик, у Овидия в десятой книге «Метаморфоз» эпизод с Аполлоном и Гиацинтом?..» Или что-нибудь еще в таком же роде. Как, мол, неужели не помнишь? Лёнечку этот способ самоутверждения «путем выковыривания изюма из булочки» раздражал необычайно. Однако смирился, когда понял, что этого пижона Захара не переделать. Простодушной же Анечке все представлялось совсем по-другому: нет, она не помнит и не знает этого евангельского эпизода, да и немудрено — можно ли помнить и знать столько, сколько помнит и знает он?

«Там, у купальни, лежало великое множество больных — слепых, хромых, иссохших. Они ожидали движения воды, ибо, как говорит евангелист, ангел господень по временам сходил в купальню и возмущал воду, и кто первый входил в нее по возмущении воды, тот выздоравли вал. Тут был человек, находившийся в болезни тридцать восемь лет... А мне знаете сколько? — спросил Захар. — Ровно тридцать восемь... Иисус, увидев его лежащего и узнав, что он лежит уже долгое время, говорит ему: хочешь ли быть здоров? Больной отвечал: да, но не имею человека, который спустил бы меня в купальню, когда возмутится вода. Иисус говорит ему: встань, возьми постель твою и ходи. И он тотчас выздоровел, и взял постель свою и пошел... А потом исцеленного спросили: кто тот человек, который сказал тебе — возьми постель твою и ходи? Исцеленный же не знал, кто он... Вот и я ничего, ничего не знаю».

Рассказывая об этом, Анечка заплакала. Леонид Михайлович хотел было спросить, какой потаенный смысл нашла она в этих словах, но так и не спросил.

А задолго до того был другой случай. Захар еще передвигался по квартире, хоть и с трудом. Если точнее, это было к концу второго года ее послушания в этом монастыре (Захаровы слова). Он встретил ее в тот день несколько хмуро (обычно улыбался, расцветал и ковылял навстречу), но Анечка отнесла это на счет нездоровья.

Поговорили об очередных ее разысканиях в библиотеках, поспорили, уточняя формулировки, и вдруг Захар Михайлович (в то время она называла его так) сказал:

«Нам придется расстаться, мой друг...»

«Есть путевка?» — обрадовалась она. Перед этим был разговор, что неплохо бы ему попробовать лечиться грязями, съездить в Евпаторию или Саки.

«Путевки нет и не будет. А расстаться надо ради вашей же пользы...»

Она ничего не поняла.        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            «Вам надо найти другого руководителя. Я даже могу подсказать кого. Сотрудничество со мной погубит вашу работу».

«Но почему?»

«Потому что я — это я... Я думал, забыли, оставили в покое, телефон-то молчит... А недавно опять лягнули, поставили в один ряд с эмигрантами, облаяли отщепенцем...»

«Ну и шут с ними!»

«Все это верно — шут с ними и шут со мной. Но диссертацию вашу зарубят еще на ученом совете, не говоря уже о ВАКе. Она сама по себе спорна, возьмите хотя бы наши сегодняшние рассуждения об антиутопиях... А тут еще мое имя как научного руководителя! Оно, как камень, потянет вас на дно. Вы не знаете этих людей. Они отыграются на вас, чтобы сделать гадость мне, чтобы вогнать еще один гвоздь в мой гроб...»

«Нет, — сказала она, — нет!»

«Да поймите же: это все равно, что назло кондуктору купить билет и пойти пешком. Работа почти выстроилась. Интересное исследование, и я рад, что был вам полезен. Но сейчас я буду только мешать...»

«Нет!»

«Послушайте. Я все продумал. Есть подходящий человек, которого я могу попросить взять вас к себе, и он, надеюсь, не откажет.. С одной стороны, это и х человек, один из банды, а с другой — еще не окончательно потерял совесть и хочет выглядеть прилично. Ему даже выгодно будет щегольнуть некоторой левизной. Сейчас это модно, хотя и не поощряется...»

Слушая ее, Леонид Михайлович готов был поклясться, что Захар имел в виду преуспевавшего уже тогда Тофика Мовсесяна. Спросил: так ли это? Она кивнула.

Но главное было в другом. Не сомневаясь в искренности Захара, в его желании помочь своей послушнице, Лёнечка видел в этом также

и с п ы т а н и е, проверку для нее. Вполне возможно, что получилось это невольно, нечаянно, но было все-таки испытанием. И вот еще. что: тот разговор — уверен — был выяснением их личных отношений. Весьма важным, похоже, выяснением. Кто знает, дошло ли до объятий и прямых признаний, но несомненно: она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним. Что-то в этом роде.

Не сказать, чтобы Леонида Михайловича все это так уж и занимало. В известной мере, но не более того. Его вообще удивляла готовность людей рассказывать посторонним о своих обстоятельствах и делах. В этом случае было, правда, объяснение: женщина так одинока!        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            В какой-то момент показалось даже, что печать неприкаянности и одиночества висит на ней, как обрывок веревки на шее сбежавшей с живодерни собаки. Сравнение ужасное и, может быть, обидное, но вот показалось.

Тем более изумился (не показав вида), когда узнал, что она замужем и имеет сына, которому через год получать паспорт. Но об этом узнал позже и тут же подумал: а разве сам он, Леонид Михайлович, имея жену и взрослую дочь, не безнадежно, как оказалось, одинок?..

Ей надо было выговориться, выплакаться. И пусть. Лёнечка плеснул в стаканы коньячку (себе на этот раз чуть больше прежнего) и опять долил шампанским. Он молчал почти все время. До чего же жаль этих сукиных детей — род человеческий! И особенно жаль самого себя.

Вот тут и наступила кульминация. Он спросил, как давно Захар окончательно обезножел, а она вспомнила его рассказ об Овчей купели. И заплакала. Бог с ней, пусть поплачет, подумал он. Это даже к лучшему — станет легче. Чтобы не смущать ее, поднялся, отошел к темному, выходившему во двор окну. Постоял. Потом вернулся к Анечке и по-братски тыльной стороной ладони вытер ей слезы, приобнял, и она беспомощно уткнулась лицом ему в грудь.

За всем этим ничего пока не было. Просто двоих объединило горе, свалившееся на третьего — их друга. Как, однако, зыбки и непредска зуемы такие проявления! Дальнейшее приняло вдруг для Леонида Михайловича характер, увы, чисто рефлекторный. Динамический стереотип.

При этом мог бы поклясться, что какой-то импульс (может быть, даже неосознанный) с ее стороны был. Несколько озадачило, что она на первых порах была в его руках, как тряпичная кукла, но озадачило, пожалуй, только на миг. Лёнечка сталкивался и с такой манерой игры. Ей хочется чувствовать себя беспомощной? Ну что ж, пусть чувствует...

Вернувшись из ванной, заметил некую перемену. Ах, вот оно что: ее взгляд. Напряженные, если можно так сказать о них, глаза над рдеющими скулами. Анечка смотрела на него то ли с изумлением, то ли с испугом. Не мигая.

— У тебя что — со всеми так? — спросила она. Голос был непривычно хриплым.

«Итак, отныне мы на ты,» — подумал вяло. Грешным делом, подумал также, что этот вопрос — реакция на обращение с нею: привел,

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            напоил (хотя сколько там они выпили!) и — пардон — употребил, как девку, или, как некогда говорили, использовал. Ненавидел это слово — использовал.

А она по-прежнему смотрела едва ли не враждебно. Ну если и не враждебно, то во всяком случае неприрученно. Впрочем, не слишком ли много значения мы придаем всем этим взглядам? Рассуждаем, выдумываем: и такой он и этакий... Однако же Лёнечка помнил и другое. И твердо знал, что не выдумывает, а помнит. Не головной памятью, а, скажем так, чувственной. Отчего же она смотрит, как на врага?

— Ты инкуб, — сказала Анечка.

Он не понял. Бог с нею, подумал, пусть ругает.

— Ты знаешь, что такое инкуб? — И не дожидаясь ответа: — Это дьявол, который вступает в связь с женщинами.

— И что же? — спросил вполне равнодушно. Подумал, правда, при этом: она, случаем, не чокнулась?

— Да то, что женщина после этого не сможет быть с обыкновенным мужчиной...

Нынешние молодые в таких случаях говорят: «У меня отпала нижняя челюсть». Что за блажь! Впрочем, Лёнечку, если по совести, это не волновало. Однако спросил:

— Почему?

И новая внезапная перемена в ней. Такое бывает с людьми неуверенными в себе и изломанными, страдающими всяческими комплексами, хотя и демонстрирующими (иногда — небезуспешно) твердость. Бросок от враждебности (не истинной, наверное, а показной и потому жалкой) к едва ли не униженности. Она вдруг сказала:

— Я теперь не смогу без тебя. У меня никогда не было ничего похожего. Со мной никогда такого не было...

Так растерянно и простодушно! С такой беспомощностью и открытостью!

Завтра она будет вспоминать свои слова если не с ужасом, то со стыдом, а сейчас они вырвались. И до Леонида Михайловича дошло, что эта сорокалетняя Психея, мать взрослого сына и чья-то жена, впервые, только что, с ним, непутёвым Лёнечкой, почувствовала себя наконец вполне женщиной. Это и льстило и вызывало чувство, похожее на протест: я-то в чем виноват? Он совсем не хотел чего-то большего, нежели то, что уже произошло. Ему не нужны были слезы, клятвы и заверения. Он не хотел их и однако чувствовал себя теперь связанным. Странным образом стало казаться, что и у него никогда ничего подобного не было. Впрочем, было много лет назад, когда он

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            пробудил то же у своей Сонечки. Но тогда это скоро забылось, вошло в привычку, а сейчас будто снова вернулась молодость.

Он поцеловал ее рдеющую скулу, вытер своей щекой ее слезы и услышал тихий вздох женщины, надеющейся, любящей и готовой тихо подчиниться. Любовь и тоска, вина, ненависть и отчаяние, отчаяние... — куда от них деться? А еще были умиление и снисходительная жалость, чувство превосходства и глубочайшая униженность — ей-богу, впору самому чокнуться.

Когда в половине одиннадцатого Леонид Михайлович провожал Анечку, швейцар был на месте. Леонид Михайлович оставил даму и подошел к нему. Аккуратно, как умел, хотел сунуть этому болвану в его отороченный галуном карман свою трешку, но швейцар, поняв намерение, не то чтобы просто не принял, а даже отшатнулся. С чего бы это?

Чуть позже, заметив возвращавшегося Лёнечку, он демонстративно покинул свой пост и ушел в другой конец вестибюля. Что это с ним? Откуда такое бескорыстие?

Эта мысль в тот вечер долго не давала заснуть. Впрочем, хватало и других мыслей.

Неудержимо захотелось позвонить домой и сказать пару слов этой с у к е. Но так только говорится — «неудержимо». Понял, что это будет глупо, и сдержался.

Встал, вылил остаток коньяка в стакан, выпил залпом и спустя несколько минут отключился.

Глава 9

В духе старых анекдотов.

Добрый малый Тофик

С утра над Москвой повис зимний туман. До самой земли не опускался, но цеплял крыши и временами из него сеялось что-то мерзкое — то ли снег, то ли дождь. Даже не выходя из номера, легко было представить себе, что творится на улице.

Дворники скребли широкими лопатами тротуары. Лопаты эти пережили немалую эволюцию. Были деревянными, окованными железом, потом просто железными, а теперь — из алюминия — не того податли          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            вого и мягкого, что идет на кастрюли и провода, а из настоящего «крылатого сплава», который ничего не боится. Прогресс.

Машины брызгались. Москвичи чертыхались по поводу вконец испортившегося климата, поминали кто сретенские морозы, кто сретенские же оттепели, но сходились на том, что всему виною к о с м о с — истыкали ракетами небо, откуда же ждать добра? Говорили также об урожае, о том, что вымокнут-де и вымерзнут озимые — этот интерес замечался и раньше — традиционная российская черта, — но теперь его усилили скудеющие продовольственные прилавки да толпы шастающих по столице «десантников». Каждое утро они выплескивались на привокзальные площади, ныряли в метро и рассасывались по окраинным универсамам, закупая мясо, масло, селедку и доступную по цене колбасу. И ему ведь, Лёнечке, велено захватить с собой из Москвы сыру, масла и колбасы.

На бурчание аристократов-москвичей в очередях — «Понаехали тут всякие...» — «десантники» большей частью отмалчивались. А что отвечать, чего собачиться? Врезать бы между глаз, да не знаешь кому...

Некоторые были мобильнее, прибывали на автобусах (ярославские, калужские, рязанские, владимирские и тем более — московские областные номера), действовали дружнее, занимали друг для друга очереди — кто в мясном, кто в рыбном, кто в колбасном отделе. Называли их также т у р и с т а м и, потому что у каждого, независимо от возраста и пола, поверх пальто, плаща, ветхозаветного ватника, плюшевого жакета или модерновой куртки — рюкзак за спиной. А в руках — по сумке.

Добрый город Москва — всех накормит.

Леонид Михайлович вспомнил анекдот (надо будет рассказать Захару; но при мысли о Захаре окончательно испортилось настроение: как он посмотрит ему в глаза после вчерашнего с Анечкой?)... Так вот все же анекдот: «Нужен ли человеку при коммунизме личный самолет?» — «Конечно!» — «Но зачем?» — «Для удобства: сел на самолет, слетал в Москву, купил колбасы и назад, к себе в Свердловск или Саратов...»

Впрочем, и в Москве, как заметил Леонид Михайлович еще в первый день по приезде, стало с едой заметно хуже сравнительно с прежними годами.

С утра созвонился с Тофиком, условились встретиться под вечер, около семи, в к л у б е, как предпочитал говорить Тофик. Леонид Михайлович понимающе усмехнулся: ну, конечно! Джентльмен должен иметь свой клуб...

Заодно выяснилось, что семинар по современной отечественной сло

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            весности благополучно завершился. «А как же я попаду в к л у б? Приглашение-то больше недействительно...» — «Сошлись на меня, скажи, что я назначил рандеву. Встретимся в вестибюле». Ишь, как он уверенно...

Позвонила Женя Виноградова. Не здороваясь, спросила, передала ли вчера дежурная ее просьбу позвонить. «Да, но я пришел слишком поздно». — «Заседание затянулось?» — саркастически, совсем как это делала жена, спросила Женя, и Леонид Михайлович в ответ упрямо сжался: это еще что? «Представь себе, затянулось». Тут она суховато напомнила, что он забыл у нее часы. «Да-да, — сказал он. Видеть ее не хотел, но зайти, как видно, придется. — Только не сегодня — у меня уже назначена встреча». — «Ну как же, это я понимаю...» — врастяжку, с тем же сарказмом сказала она. — «Ничего ты не понимаешь, — вдруг озлился он. — В семь часов я должен встретиться с человеком». — «Ну-ну, валяй, — сказала она. — Только не забывай, что женщина, с которой переспал, тоже человек». — И, не давая ответить, положила (или бросила?) трубку. Черт знает что! Какая-то угроза даже почудилась в последних словах. Но это уже наверняка от мнительности.

Все эти разговоры Леонид Михайлович вел в постели. Болела голова с похмелья — почти так же, как после Жениного пойла. И мысль мелькнула: а может, в том пойле ничего особенного не было, и его подозрения — одни фантазии? Нет, что-то все же подмешала, знает, что он догадывается об этом, оттого и собачится...

Позже, часов в одиннадцать, когда уже встал, сходил в буфет, выпил чашечку кофе и заставил себя съесть пару сосисок, позвонила Анечка. И вот здесь испытал смятение. Слабый человек, он ждал и не ждал, хотел и не хотел этого звонка. Может быть, потому что знал, что за ним последует?

Настраивал себя даже против, пробовал, вспоминая о ней, называть ее Марианной («Ах, Марианна!..»), вкладывая в это нечто недружествен ное, находя само имя манерным. Не получалось. Анечка, Какой трогательно-беспомощной она оказалась! Вот уж чего не ожидал...

Но эти мысли пришли уже после звонка, после того, как договорился, что Анечка через полчаса будет внизу в вестибюле, где ее встретит дежурная и проводит в номер. «Скажи, что ты врач,» — попросил он. «Ты заболел?» — всполошилась Анечка. Он буркнул в ответ что-то неопределенное.

Дежурная по этажу уже сменилась. Теперь это была та самая, что в первый день томно и загадочно улыбалась охмурявшему ее волоокому         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            брюнету. Подкрепленная неизменным трёшником просьба встретить и проводить доктора ее не удивила, а что она будет думать при этом, Леонида Михайловича не интересовало. Так было проще, чем спускаться вниз и регистрировать гостью у стойки,

Против этой регистрации восставала душа, но было и другое: давно забытая настороженность не покидала Леонида Михайловича с тех пор, как разбередил себя разговорами с Захаром, а потом и выполнил его поручение. Конечно, можно сказать, что пуганая ворона куста боится, но тревога не оставляла. Давненько его пути не пересекались с молчаливым, загадочным и всесильным ведомством, а сейчас вот опять проснулись и страх, и гадливость, и чувство беспомощности. Так бывает, когда беспечно идешь по лугу и вдруг из-под ног у тебя метнулась змея.

А тут еще вчерашний швейцар...

Не хотелось углубляться в эти размышления. При желании можно доказать самому себе, что все они — чистейший вздор. Да, конечно, именно это и надо внушать себе. Но регистрировать Анечку у портье не хотелось.

А до этого мысли были о другом: что дальше? Оставшиеся дни с завтрашнего понедельника будут отданы институтским делам. В среду-четверг можно уезжать. В крайнем случае отметить командировку пятницей и вылететь домой вечерним воскресным самолетом. Но что дома?

Поистине: «мне отмщение...» Недаром всегда спотыкался об этот толстовский эпиграф.

Из средостения, из печенок, из простаты, черт бы ее побрал, поднимались такая муть, чернота, что проще казалось убить, нежели примирить ся. Но знал: никого не убьет, Так неужели примирится? Ну нет. Мысль о том, что его жену вот так же, как он вчера Анечку, изучал кто-то другой, была невыносима.

Облегчение пришло неожиданно. Впрочем, не облегчение, а осознание происшедшего и, пожалуй, решение. Ведь главное — понять и решить. А понял он, вспомнив вчерашний подслушанный разговор и кое-что из прошлого, что намечавшееся свидание Софочки с госпиталь ером было, увы, не первым, И не надо мучиться в надуманных сомнениях: состоялось ли оно? Не уподобляйся герою старого анекдота, который, глядя в окно, видит: разделась жена, разделся хахаль, легли в постель и погасили свет. Опять проклятая неизвестность!..

Не будь смешным.

Слава богу, что узнал обо всем без помощи добрых людей. Что ж до   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            решений и поступков, то замкнись, уйди в себя и никаких слов, тем более поползновений. Они бессмысленны. Разбитый горшок на склеишь. Есть давняя поговорка: то, что мужчина оставляет за порогом, женщина несет в дом. Но не спеши. Сцепи зубы и реши, как лучше. Как, в конце концов, будет удобней тебе самому. Ход за тобой.

Постучали в дверь, и шельма-дежурная сказала:

— К вам доктор.

Не удержалась от гримаски на прощанье и даже сказала двусмысленность:

— А вообще имейте в виду: у нас есть и свои доктора...

Но надоедать не стала, тут же «слиняла», как говорят нынешние молодые.

Интересно, Анечка просто не обратила внимание на последние слова или приняла их за чистую монету? Леонида Михайловича коробило амикошонство, но что поделаешь, если сам дал повод... Он обнял Анечку.

Странным образом хотелось заплакать. Право. Раскис. Но вспомнил еще один старый анекдот — о раввине в борделе, узнавшем в проститутке, с которой лег, дочку соседа. Вспомнил и усмехнулся.

— Ты что? — спросила Анечка.

Она чувствовала себя неловко — может быть, потому, что на этот раз очевидно было зачем пришла, — и,словно впервые, оглядела номер.

— На улице так гадко...

А он, как об открытии, думал, глядя на нее и вспоминая вчерашнее: ни худобы, ни костлявости — упругая, нежная кожа, изящная грудь... Впрочем, у женщин, которые не холят себя, лицо стареет быстрее тела — это в порядке вещей. Ни слова не говоря, он начал ее раздевать.

— Я сама, — сказала она. — Задерни хотя бы шторы... Отвернись.

И то, что вызвало бы раздражение, показалось бы жеманством в другой женщине — стыдливость (после вчерашнего?), зажатость, какое-то напряженное ожидание — здесь умиляло.

Каждая женщина была для Лёнечки, как неизвестный материк, который нужно открыть, завоевать, исследовать, где наверняка ждут неожиданности, но могут случиться и беды. Иногда казалось, что в таких открытиях, завоеваниях и есть его истинное призвание, хотя признаться в этом кому-либо было невозможно. Бывают же открыватели, путешественники, странники по призванию!

Впрочем, один человек его сам расшифровал или, как теперь говорят, вычислил. Это была все та же Татьяна, подруга жены. (Дежурный, но  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            не слишком частый — надо и меру знать — обмен репликами при их встречах был: «Ужель та самая Татьяна?» — «Та самая, — отвечала она нарочито сварливо, хабальски. — Та самая...»). «А ты, Лёнечка, любознательный...» — как-то заметила Татьяна, вроде бы не имея в виду ничего конкретного, но что-то все-таки подразумевая. Он не стал уточнять.

Опять-таки в безмолвных диалогах Лёнечки Реша с Леонидом Михайловичем Забродиным возникал, случалось, вопрос: это что же, его исследования и любознательность — естественное дело, имманентная черта или следствие чего-то? Отвечал старший и более умудренный: и то и другое.

Конечно же! Отчего Колумб отправлялся в моря? Потому, во-первых, что имел к этому душевную склонность. А во-вторых, ничего другого ему не оставалось. Кончились плавания — кончилась жизнь. Как говорится: «navigare necesse est, vivere non est necesse».* И ведь не один он был такой. Как и Лёнечка в своем жанре. Прецедентов, предшественников — в жизни и литературе — сколько угодно. Не всё здесь, ясное дело, однозначно, но в лёнечкином случае вполне можно вслед за пушкинским героем ( и с такой же искренностью) повторить: «Где ж видно тут обдуманность, коварство?» Обдуманности и в особенности коварства никогда не было.

Вряд ли стоит искать для всего этого сугубо социальные стимулы и корни, но не отбрасывать же их полностью! Тем более в лёнечкином случае. Служить было в школе — гадко, в газете — подло; для административной стези не доставало честолюбия (а на первых порах, в молодости, когда складывался человек, было очевидно, что эта стезя закрыта для него) и т. д. Что же оставалось?..

Зато теперь он осваивал новый материк. Радостно и проникновен но. И мог бы вслед за тем же пушкинским героем на вопрос дамы: «Любите давно уж вы меня?» ответить:

Давно или недавно, сам не знаю.

Но с той поры лишь только знаю цену

Мгновенной жизни, только с той поры

И понял я, что значит слово счастье.

Ей-богу. Он любил ее и знал за что. Хотя всегда раньше был уверен, что «за что-то» только НЕ любят, а любовь не имеет объяснений. Со смущением и неуверенностью готов был даже сказать самому себе, что, может быть, в п е р в ы е испытывает такое.            

                                   

            * Плыть необходимо, жить нет необходимости (лат.)    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            (Он не торопился, тихо ласкал, ощущая временами ее дрожь.

— Еще не согрелась?

В ответ она, сжав зубы, нетерпеливо прижалась к нему.)

Он любил ее за смирение, которое нежданно нашел, за готовность подчиниться, за то почти суеверное чувство, которое, отнюдь не стремясь к этому, вызвал у нее. Это последнее можно было объяснить просто и несколько даже цинично. Пусть так. Но и это ему льстило.

Какую-то роль, наверное, сыграла и общая их вина, общая забота: Захар. Странным образом сейчас это их еще больше сблизило. Правда, в первый момент беспокойство Анечки о том, как она в новом качестве предстанет перед Захаром, как встретится с ним, Леонид Михайлович не принял: множество раз за свою жизнь он видел женщин, которые спустя всего лишь несколько минут после любовного потрясения выглядели на людях — в толпе, на работе, дома — как ни в чем не бывало. В молодости, помнится, это невероятно удивляло. Не мог понять, как можно, едва отряхнувшись, тут же бежать по каким-то делам, болтать черт знает о чем, а то и улыбаться супругу (супруге) после свидания с любовником (любовницей). Ладно бы только с мужиками так было («Наше дело не рожать...»), но женщина, для которой это — таинство, которая восприимет, так сказать, в свое лоно!.. Впрочем, что вспоминать юношеский наив. Поначалу ее тревога по поводу встречи с Захаром показалась нестоящей, а потом и в этом увидел проявление душевной тонкости. Стерва Софочка, небось, ничего подобного сейчас не испытывает...

А разговор о Захаре зашел потому еще, что Анечка собиралась к нему. С самого начала собиралась, с этим из дому вышла, но не удержалась — позвонила сюда. «Я же говорила, что теперь не смогу без тебя...»

Тут, правда, прятался еще один — скрытый — поворот: а как же, милая, дом, семья? Допускал, что беспомощная и трогательная Анечка вполне может быть чьей-то ведьмой-женой, и даже то, что теперь-то она и станет для кого-то постылого настоящей ведьмой (а может, и не станет), но его это не касалось. А когда-то в молодости это вот потрясало еще больше, нежели вычитанная однажды и подкрепленная затем собственным опытом истина, что легче найти след корабля в море, чем след мужчины в женщине, — такие сентенции до поры привлекали его внимание.

Расстались умиротворенно и печально. Впрочем, что касается умиротворенности, то это больше относилось к нему. Анечка напоминала ребенка, знающего, что его собираются оставить одного (ненадолго, но        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ему это кажется вечностью), или, если хотите, собаку, привязанную у входа в магазин и с нетерпеливым беспокойством разглядывающую каждого, кто выходит: ах, как бы не прозевать любимого хозяина! Где же его, родного, носит?! Приди скорее, милый друг!

Ее уже сейчас снедала мысль о будущем, еще только предстоящем свидании. Это даже потеснило тревожные мысли о встрече с Захаром. И слава богу. Нет худа без добра.

Мысли о доме и о Захаре вернутся к ней. Предстоит врать и постараться выглядеть прежней Анечкой под проницательными взглядами. Сумеет ли? Получится ли?

Леонид Михайлович не пошел ее провожать, чтобы не привлекать внимание к визиту. К счастью, и дежурная куда-то отлучилась — никто не смотрел вслед доктору, чье посещение затянулось на два с лишним часа, не сверлил спину насмешливым, всё понимающим и всех уравнивающим взглядом: стучи, стучи каблучками, подруга, и — выше нос. Не ты первая, не ты последняя так вот идешь по гостиничному коридору. Рано или поздно наступает момент, когда все мы, милая, ощущаем себя шлюхами. Не согласна? Как хочешь. Дело хозяйское.

И лифт пришел тотчас же. И никого в лифте не было. Глянула на себя в зеркало и удивилась молодому блеску глаз. И румянец на скулах был ярче обычного, и морщинки разгладились...

Ужаснула было мысль: а ведь мы — настоящие животные... И этот неведомо откуда взявшийся Лёнечка с жадными, хозяйскими, умелыми руками, вкрадчивый, как бес... И то, что сама напросилась, пришла.. Но тут же упрямо уткнулась подбородком в воротник: и пусть! И пусть.

Хотя вечерняя жизнь только начиналась, у подъезда стояло с десяток машин, вестибюль был полностью освещен и по нему сновало немало людей.

Чтобы не нарываться на неприятные вопросы, Леонид Михайлович, не корча из себя завсегдатая, сам подошел к сидевшей за столиком дежурной:

— Мовсесян еще не пришел?

— Нет, но говорил, что будет обязательно. Тут его уже ожидают.

— Прекрасно. И я подожду.

Великий все-таки это дар обладать располагающей внешностью! Старушка улыбнулась. И гардеробщик улыбнулся, принимая пальто, и дал понять, что номерок брать незачем — свои, мол, люди.

Но за располагающую внешность приходится и платить. Леонид Михайлович прошел в фойе, где была развернута выставка книжной     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            графики, и стал разглядывать работы, не теряя, впрочем, из вида вестибюль, чтобы не прозевать появление Тофика, когда к нему подошел круживший до того по вестибюлю и по фойе странноватый человек.

Странноватость была в сочетании лица и глаз. Лицо мертвенное, ничего не выражающее, неподвижное — маска. А глаза — ищущие, напряженные, беспрерывно «работающие». Так вспыхнувшие вдруг фары придают едва ли не одушевленный вид даже стоящему на месте автомобилю.

Совершив несколько бесцельных по видимости кругов, человек рывком приблизился как раз в тот момент, когда Леонид Михайлович оказался у стенда один:

— У вас рубля не найдется?

Порывшись в кармане, Леонид Михайлович достал пятерку. Он держал ее за кончик, словно демонстрируя и извиняясь, что вот, мол, рубля нет. Но странноватый человек оказался готов и к такому повороту событий. Спокойно и властно (а может, это только показалось, что спокойно-де и властно, — мы часто ошибаемся, объясняя чьи-то поступки...) он вынул пятерку из Лёнечкиных рук и сказал:

— Сейчас принесу сдачи.

Обалдеть можно. В клубе, и вдруг ханыга. И не похож ведь с первого взгляда на ханыгу. Это уже теперь кое-что проясняется. Но как точно среди других людей он выделил именно его!

Ладно, шут с нею, пятеркой, хотя, если честно, то жаль...

Он все еще приходил в себя, когда увидел в вестибюле Тофика. Тот зашел по-хозяйски, но все же кивнул привставшей при его появлении старухе. И сразу к нему устремились наперехват двое или трое, до того слонявшихся поблизости совершенно, как казалось, без цели. Ждали. И кто-то заспешил навстречу из фойе...

Что-то театральное было в этом явлении. Господи, да кто он здесь такой? Однако силён мужик...

Тофик держался подчеркнуто прямо, как и тот скопческого вида человек, которому он давеча на заседании ассистировал. Каблуки и высокая меховая шапка добавляли ему роста, но нужно ли это было? Солидности и представительности и так хоть отбавляй.

При всей непохожести ситуации он напоминал форварда, которому дали пас «в игру», и сейчас он ищет кратчайший путь к воротам. Кого-то уже обошел, кого-то оставил с носом, с кем-то сыграл «в стеночку», кто-то ринулся вслед за ним, а этот «предлагает себя» для следующего паса... Сам же Тофик на ходу одному:

— Завтра.      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Другому:

— Напиши заявление.

Третьему:

— Обязательно позвоню.

Четвертому:

— Это не ко мне...

Пересекши вестибюль, эта роящаяся и распадающаяся мини-толпа с Тофиком-предводителем во главе вкатилась в фойе. Леониду Михаиловичу оставалось, по-видимому, лишь присоединиться к ней, но Тофик сам сделал неожиданный финт, шагнул к нему и протянул руку. Кое-кто из сопровождающих отметил внимательным взглядом новую личность.

И — надо же! — рядом возник оказавшийся ханыгой странноватый дядечка. Он протягивал Леониду Михайловичу четыре развернутых веером рубля:

— Возьмите сдачу.

Благородный человек.

Остальные, впрочем, не обратили на это никакого внимания. Только Тофик чуть позже, раздеваясь у себя в кабинета (довольно скромном), сказал:

— Совсем сошел с рельсов... А талантливейший поэт...

— Так уж и талантливейший!.. — возразил мордатый мужик с лауреатским значком на лацкане, который зашел в кабинет третьим, — остальных Тофик расшвырял по дороге. — Самому, что ли, запить и начать побираться, чтобы объявили талантливейшим?..

— Тебе-то зачем прибедняться? — миролюбиво сказал Тофик. — Ты у нас и так почти классик.

Мордатый не стал возражать, промолчал, как бы дал отстояться и закрепиться этой фразе, а потом словно бы превратил ее в свое собственное оружие:

— Когда нужно семинар проводить с графоманами где-нибудь в Чите или Череповце, я у вас почти классик, а кого посылаете в Италию? Кто едет сейчас в ФРГ?

Уж не ради ли выяснения этого «почти классик» вцепился в бедного Мовсесяна?

То ли спохватившись, то ли желая перевести разговор на другое, Тофик сказал:

— Вы, кажется, не знакомы?

Леонид Михайлович привстал и назвал себя. Мордатый ограничил ся тем, что молча подал руку. Его, по-видимому, должны были знать все.

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Похоже, он, Лёнечка, был для этого лауреата здесь и сейчас лишним, но в то же время чутье подсказывало, что Тофика его, Лёнечкино, присутствие вполне устраивает.

— Ты нам с Леонидом Михалычем составишь компанию?

— За рулем, — буркнул лауреат.

«Чайник,» — подумал о нем Леонид Михайлович. Показалось, что лауреат закипает — вот-вот начнет брызгать слюной или пузыри пускать губами. А может, давно уже кипит, да сдерживает себя...

— Жаль, — сказал Тофик и начал звонить: — Можешь устроить, как прошлый раз? — спросил кого-то. — Да. Через полчаса. Буду ждать у себя. — Потом позвонил еще куда-то, долго ждал ответа и, не дождавшись, положил трубку, сказав удовлетворенно: — Всё хоккей...

Леонид Михайлович тем временем исподтишка разглядывал лауреата.

— Список в ФРГ составлял не я. — Тофик повернулся к мордатому. — Меня не было. С тобой же ездил в Череповец. Так что зря катишь бочку.

— А в Италию?

— Не хочется говорить при госте, чтоб не подумал, что у нас тут полный бардак... Лучше вспомни историю с заявками на собрания сочинений. Как было? Я тебя включаю, а кто-то вычеркивает. Кто? Второй раз включаю — опять нет. Книготорг, мол, не хочет. Будто мы не знаем, как это делается. А чем кончилось? Двухтомничек вышел, и премия состоялась...

— Насчет этого ты не очень... Я тоже не пальцем деланный и знаю ходы.

— Знаешь, — согласился Тофик. — А я что — не один ли из твоих ходов?

«Сейчас брызнет и задребезжит крышкой,» — подумал Леонид Михайлович, но лауреат сжал губы, неожиданно тонкие на рыхлом лице, и сказал:

— Я свое выложил. Теперь ход за тобой. Надо определяться и решить с кем ты. — Помолчав, добавил: — Я тебе вот что скажу. Для нас кавказцы, к примеру, все на одно лицо. Кто грузин, кто армянин, кто азербайджан, кто абхазец — черт их поймет. Все чернявые, горбоносые и говорят не по-нашему. Так, наверное, и мы здесь со стороны выглядим одинаково. А мы тоже разные. Истинно русские и всякая дребедень, которой все равно, что Москва, что Париж, что Израиль. Понял? Вот и выбирай. — Он поднялся. — Пока. Счастливо повеселиться.       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Суровый мужчина, — сказал Леонид Михайлович, когда лауреат вышел.

А Тофик приложил палец к губам, поднялся и на цыпочках подошел к двери. Раскрыл. Пусто. Вернулся к столу.

— Имеет слабость подслушивать. Когда учился в литинституте, его за это даже били. А главная слабость знаешь какая? Борода не растет. Пробовал отпускать — не получается. Представляешь с бородой? Роскошный был бы мужик. А так лицо, будто старая жопа.

Тофик был прелесть.

— Хороший поэт? — спросил Леонид Михайлович.

Тофик пожал плечами.

Отличный костюм на нем. «Банкирский», как сказала бы тёща Полина Матвеевна. Ни одного живого банкира она никогда в глаза не видела, но хороший мужской костюм непременно именовала «банкирским». Жилеты, похоже, опять прочно вошли в моду. За столом президиума на этом совещании все почти были в жилетах. Надо иметь в виду... Хотя что, собственно, иметь в виду? Где и на какие шиши он пошьет себе такое?

— Что-то, говорят, в нем есть, — сказал Тофик. — Сам я в это не лезу. Совсем плохих сейчас не держат.

— А не боишься?

— Его? Да он трусоват. Это сейчас раздухарился, потому что дозволено. Им это дозволено. Вот и всё. Есть, конечно, своя команда, клан... А где их нет?

— Мафия? — спросил Леонид Михайлович. Тофик покосился на телефон и предложил:

— Давай лучше потом...

И тут в дверь постучали. На пороге появился какой-то непонятный, на Лёнечкин взгляд, малый, нагловатый, как это бывает с привилегиро ванной обслугой. В руках у него был сверток.

— Все хоккей? — спросил Тофик.

Малый улыбнулся: чё, мол, спрашивать?

— Пошли, — скомандовал Тофик.

Лёнечка понял, что спрашивать ни о чем не следует.

В вестибюле Тофик его дожидаться не стал, сказал только: «Я в машине» и проследовал прямо на выход, рассекая толпу, которая стала заметно гуще. Лёнечка даже заметил в ней два-три показавшихся удивительно знакомыми лица — то ли знаменитые артисты, то ли замечательные наши писатели. Общий же тон толпы был таким: мужчины развязны, женщины манерны и стервозны. Где-то вдали, на пери  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ферии, мелькнуло лицо давешнего ханыги. Тот стал еще бледнее. Есть, есть такие люди, которые от выпитого бледнеют...

Тофика со свертком в руках никто не стал задерживать. Тактичные люди. Понимали: спешит начальство.

Одевшись и выйдя на мороз, Леонид Михайлович глянул по сторонам. Машин у подъезда тоже добавилось. Сунулся к тихо пофыркива ющим на холостом ходу «Жигулям», но в них за рулем оказалась дама. Соседняя «Волга» была пуста, да и не стал бы он искать Мовсесяна в «Волге». Леонид Михайлович уже вычислил уровень Тофика, и уровень этот определялся словом «Лада». Да — улучшенная модель, да — экспортное исполнение, конечно же — новенькая с иголочки, но «Лада», то есть те же родимые «Жигули». А Тофик вдруг удивил. Похоже, хотел удивить и вполне преуспел в этом. Приоткрыв дверцу, он крикнул:

— Чего разглядываешь металлолом? Валяй, сюда.

Он по-хозяйски расположился в единственном здесь, а потому выделявшемся «Мерседесе».

В неистребимой своей склонности к сравнениям Леонид Михайлович подумал, что выглядит этот «Мерседес» рядом с соседней «Волгой» примерно так же, как башмаки фирмы «Саламандер», в которые, был обут, как он заметил, Тофик, в сравнении с башмаками прославлен ной отечественной ордена Ленина и ордена Трудового Красного Знамени фирмы «Скороход», в которые был обут сам Лёнечка.

Тофик ждал каких-то слов, и Леонид Михайлович не мог ему отказать в этом:

— Ну ты даешь...

— Знал бы, чего мне стоит эта красавица...

По-прежнему желая сделать приятное, Леонид Михайлович спросил, улыбаясь:

— Как содержанка?

Тофик хмыкнул:

— Ни одна женщина в этой стране не стоит столько деловому человеку, сколько мне эта красавица.

— Тогда зачем?

Но он и этого ждал:

— Чудак! Совсем другое отношение, другие возможности, другой, если хочешь, кредит. Окупается.

— А как достал?

— Вот этого не скажу — секрет фирмы. Но рука — будь уверен — с самого верха.  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Машину он вел лихо и с удовольствием. Пересекли Садовое кольцо, скатились вниз мимо высотного дома и станций метро, проскочили трамвайный путь...

— Почувствовал? — спросил Тофик.

— Что?

— Пересекли трамвайный путь, а она и не дрогнула. Подвеска — высший класс. На «Жигулях» меня тут раз подбросило — чуть крышу головой не прошиб...

Значит, в недалеком прошлом были все-таки «Жигули»... Но какое ему дело до этого?

А красавица и в самом деле отличалась поступью неслышной и мягкой. Где-то на Пресне Тофик повернул влево, и Леонид Михайлович перестал ориентироваться — он плохо знал этот район.

— Ты говоришь — мафия, — вернулся Тофик к старому. — Можно, конечно, и так. Только какая они мафия, этот Кирюша и его компания... Мелкие засранцы. Делают то, что начальство разрешает.

— Как видно, начальство все-таки разрешает немало... — Леонид Михайлович сказал это, просто отыгрывая, почти бездумно, не придавая сказанному особенного смысла. А Тофик особенный смысл сразу унюхал, хмыкнул:

— Кому как...

«Удивительное дело, — думал между тем Леонид Михайлович. — С кем только за эти дни не говорил — Захар, Сергей Петрович, теперь вот Тофик. Совершенно разные люди, а разговор — об одном и том же...»

— Я в том смысле, — продолжал Тофик, — что одним начальство что-то только разрешает, а от других чего-то определенно ждет...

— Слишком сложно для такого, как я, простого деревенского парня... — со смешком ответил Леонид Михайлович.

Тофик глянул на него хитренько:

— Не говори. На таких, как мы с тобой деревенских парнях, весь мир стоит.

«Ого,» — подумал Леонид Михайлович, но спорить не стал.

— Приехали, — сказал Тофик, заруливая во двор.

Двор был велик и со всех сторон замкнут. Пестрели освещенные окна.

— Пошли, — сказал Тофик, снова нахлобучив свою боярскую шапку. — Захвати пакет.

Лёнечка послушно поплелся следом. Решил ничему не удивляться и ни о чем не расспрашивать. Этот пижон хочет показать себя — пусть         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            показывает. Даже интересно, что у него на уме. Но смешанное с любопытством удивление появилось с самого начала и теперь возрастало. Как, в самом деле, было не удивиться: Тофик направился не к одному из подъездов громадного многоэтажного дома, а к неприметной двери в углу двора. Здесь нажал столь же неприметную кнопку и откуда-то раздалось:

— Вас слушают.

— Мовсесян из седьмой, — сказал Тофик.

— Проходите.

Открыв дверь, они прошли и оказались перед лифтом. На панели лифта была единственная кнопка — «10 этаж», и Тофик нажал ее.

Наверху — снова дверь. Тофик открыл ее своим ключом.

Длинный, слабо освещенный, совершенно пустой коридор. Весьма таинственно... У двери под номером 7 они остановились. Снова щелканье замка, и наконец зашли в помещение. Тофик включил свет, и Леонид Михайлович с удивлением — на этот раз нескрываемым — глянул по сторонам. Они были в студии художника.

В первый момент она показалась пустой и огромной. Но ярким пятном выделялась справа на стене большая и специально, как видно, подсвеченная картина обнаженной, «ню». Она намеренно подавалась так, что хочешь-не хочешь — смотри. А что смотреть? Стоящая враскаряку и оттопырив зад голая девка вполне могла украсить интерьер какого-нибудь борделя.

Леонид Михайлович отнюдь не считал себя знатоком и ценителем живописи и не высовывался — хватало ума — с собственными суждениями. Понимал, что при всей универсальности языка искусства он, этот язык, случается, бывает доступен и понятен только посвященным. И ничего страшного! Такое бывает и в музыке, и в литературе. Сколько угодно. Промолчал и на этот раз, хотя Тофик ждал выражения чувств. Ему, Леониду Михайловичу, картина показалась пародией на что-то или на кого-то. Может, так и было? Кстати, спросил себя: а есть ли такой жанр — пародия в живописи?

...Но до чего же не предсказуемы человеческие оценки кого- или чего-либо!.. Помнится, Татьяна, софочкина подруга, рассказывала, как всего лишь одна, к тому же походя брошенная и вовсе не существенная фраза отбила у нее всякую охоту к дальнейшему общению с неким молодым человеком. Они вместе пошли в ресторан, и там молодой человек сказал: «Нет, окрошку не надо, я больше уважаю борщ». И вот это «я уважаю борщ» вдруг решило все. Она видеть его больше не захотела.  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Нечто подобное происходило и сейчас. Впрочем, бог с ним, этим Тофиком. Хочет показать себя? Пусть показывает. В конце концов, человека нужно принимать таким, каков он есть. Тем более, что ясно — этот Тофик явно не дурак, совсем не лоботряс, каким казался когда-то. И потом Лёнечку — признаем — всегда тянуло к преуспевающим людям... Но брутальное это полотно с изображением принявшей похабную позу девки все-таки словно отбрасывало, возвращало к прежнему Тофику Мовсесяну, пахнущему потом и дешевым одеколоном, с вечно помятой рубашкой и несвежим воротничком.

Однако бог с ним. Удивительнее другое: Тофик все это почувство вал. И не то, чтобы сник (такого за ним не наблюдалось), но перестал на время что-то из себя изображать, взбивать пену и гнать волну.

— ...И потом я ухожу. Так что ничего они мне не сделают. Не достанут.

Это продолжался разговор о лауреате Кирюше. Леонид Михайлович не думал, что Тофика зацепит простое предположение, будто он боится этого Кирюшу и его компанию. Как видно, сам не решил: боится все-таки или нет?

— Куда уходишь-то?

— В науку, — сказал Тофик, отправляя в рот сразу несколько темных, ласково поблескивающих греческих маслин.

Расположились по-студенчески. Вкусно пахнущий объемистый сверток Тофик почему-то развязывать не стал — достал из бывшего здесь же холодильника початую бутылку водки, боржоми, банку маслин с пестрой этикеткой и раскрошившийся рокфор.

— Сколько можно мучиться с этими недоделанными гениями? Был бы один-два, а то ведь каждый мылится. Возьми этого Кирюшу. Ему осенью будет сорок, так уже сейчас голову прогрыз насчет юбилейного вечера. Подавай ему выступление в Политехническом. Я ему шутя: а может, Колонный зал Дома Союзов? И что ты думаешь? Без малейшего юмора: «Конечно, — говорит, — конечно!» Так вот, мой друг, — подмигнул Тофик, наливая по маленькой, — мне надоело смирять себя, становясь на горло собственной песни... Так им и скажу. Еще просить будут остаться. В Союз они меня приняли, так что честь имею представиться: не хуже прочих — очеркист, эссеист, литературо вед и критик. Диссертация готова...

— Защитил?

— Тут все будет хоккей, — отмахнулся Тофик. — Диссертация у меня ДСП, отзывы могучие, работа внедряется, оппоненты — лучше не     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            придумаешь, ученый совет — солиднейший...

Честно говоря, Леонид Михайлович ничего не понял. «ДСП» — значит «для служебного пользования». Первая, так сказать, ступень секретности. А какая секретность в литературоведческой диссертации? Уж не о тайнах ли Центрального Дома литераторов в ней идет речь? Даже смешно. И потом это — «работа внедряется». Что там можно внедрять? Способы выращивания отечественных гениев?

Осторожно спросил:

— А публикации?

— В закрытых сборниках. Лучший вариант. Никто не вякает ни за, ни против, а у ВАКа особое почтение к таким трудам...

— Ничего не пойму, — признался, наконец, Лёнечка, и Тофик, который, как видно, ждал этого, расхохотался.

— И не поймешь, пока не узнаешь. Диссертация, во-первых, о диссидентской литературе, а во-вторых, о самиздате и магнитофонной инфекции.

— О чем, о чем?

— У тебя что — нет записей Галича или Высоцкого?

— У меня и магнитофона нет.

— Молодец. Железный кадр. Реликт. Надо в Красную книгу занести. Магнитофонная инфекция. Эпидемия. Распространяется — с кассеты на кассету — неудержимо. По экспоненте. Я даже график для солидности вычертил. То есть не я, конечно, чертил, но это неважно. Мой научный руководитель — генерал между прочим — обалдел, когда увидел. Показатель степени «х» равен количеству магнитофонов в стране. А их же десятки тысяч... Но это — деталь. То есть для них, моих солдафонов, это, может быть, самое важное, а для меня главное — само явление, диссидентская литература. Анализ, исторический экскурс, нынешнее положение, распространенность, прогноз, международный аспект, оценка опасности, соображения о контрмерах...

— И какие же контрмеры?.. — с осторожностью начал было — не удержался — Леонид Михайлович, а Тофик опять рассмеялся.

— Вот тут ты ошибаешься! Не те, не те! Ты думаешь, реакционер Мовсесян предлагает хватать и не пущать? И наши костоломы так думали. А прогрессист Мовсееян напомнил им о событиях столетней давности, об императоре Александре Втором и его реформах. Не знают сукины дети об Александре Освободителе, их этому не учили. Кавказский человек Тофик Мовсесян — полуармянин, полуазербайджанец — должен им напоминать уроки русской истории!..

— Постой, разве ты еще и азербайджанец?          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Ха! Плод любви двух братских народов. Кирюша, правда, говорит, что все мы для вас на одно лицо...

— Перестань, — пытался протестовать Леонид Михайлович.

— А что переставать? Понимающий человек давно бы заметил, что имя у меня азербайджанское...

— Разве?

— ...а фамилия армянская. Это все равно, если б у русского, скажем, было — Гусейн Иванов... Да, но я не об этом. У меня в той истории свой интерес был — рассказал еще об одном кавказце — графе Михаиле Тариеловиче Лорис-Меликове...

— Он-то зачем?

— Затем что пар нужно выпускать из котла, а не завинчивать крышку. Реформы нужны! Реформы! Либерализация, если хочешь. Александру Второму впору за голову было хвататься после смерти папаньки — полный развал, болото. Но он сумел проявить самостоятельность и даже известную твердость по отношению к дворянству. Не побоялся. А сейчас разве нет дворянства? И у нас положение не лучше. Папанька пока жив, но все ясно и надо думать о будущем. Тот папанька — Николай Первый — ввязался еще, правда, в дурацкую войну, а нас пока бог миловал...

— И ты обо всем этом пишешь?

— Что я — с ума сошел? Прямо — ни в коем случае. Но я сделал экскурс в историю диссидентства и самиздата прошлого века, рассказал о реформах Александра, и наша публика читает это, как роман,

— Роман для служебного пользования... — позволил себе реплику Леонид Михайлович.

— Точно. А идею знаешь у кого украл? У Захара Орлова. Помнишь, была у него хитрованская статья о Герцене? Она еще нашумела тогда...

— Ты с ним видишься? — спросил Леонид Михайлович.

— Сейчас нет. И не потому, что он не в чести — меня это не касается, могу видеться с кем захочу, — а просто по глупости.

— То есть?

Тофик хмыкнул.

— Ну ладно, буду раскалываться до конца. Прислал он ко мне как-то аспирантку свою. Плоская, как доска, а туда же... Погладил я ее по одному месту — без всяких мыслей. Так просто. Ритуальный жест. Спасибо должна бы сказать — одни мослы, а она мне чуть в морду не заехала...

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Лёнечка рассмеялся:

— Поделом старому козлу.

Тофик охотно согласился:

— Поделом.

Неожиданности в этом не было и все же... Плоская, говорит, как доска. Болван ты, братец, болван... Так и остался на уровне дворничихи, к которой нырял в подвал.

— Поделом, — согласилоя Тофик, однако тут же добавил: — Но не больно-то и хотелось. Невелика потеря.

«Эх ты...» — пренебрежительно и насмешливо думал между тем Лёнечка.

— А при чем тут Захар? — спросил все же. Опять-таки со смешанным чувством спросил: стеснения — не надо бы! — и ревности. Вот уж не думал, что способен если не взревновать, то проявить обостренный интерес к прошлому женщины, которую несколько дней назад вообще не знал. А ведь и проявил и даже взревновал.

— Да у них же роман, — сказал Тофик. — Был или есть — черт их поймет. Хотя сейчас ему — сам знаешь... Сейчас ему не до романов. Хотя опять же — чем меньше мы можем, тем больше х о ч е м...

«Ах ты философ занюханный...» — подумал Леонид Михайлович и спросил дружески-насмешливо:

— Это что — из собственного опыта?

— Да нет, пока не жалуюсь.

— А как Захар отнесся к твоей идее?

— Диссертации? Сперва расхохотался: ты, брат, нахал. Кого и чему вздумал учить? Костоломов изящным манерам? Смотри, мол, как бы и тебя не замели. Потом, когда я стал ему подбрасывать эти диссидентс кие сочинения (надо же проверить реакцию на ком-то!), возгорелся: как интересно! Кстати, он же и сказал: ничего антисоветского. Рано или поздно это будут печатать и чем раньше, тем лучше. А под конец, вижу, мрачнеет: где ты их берешь? А где я могу их брать? У тех же костоломов, которые за ними охотятся. Ну а Захар-то наш стал чистоплюем...

— Что значит стал?

— Перестань! Будто сам не понимаешь. В институте был почетным отличником и сталинским стипендиатом в самые говенные годы. Институт-то у нас не строительный и не текстильный — кузница идеологических кадров. В партию приняли еще студентом, в аспирантуре сразу оставили... Это что — за красивые глаза? Остальные что — были его глупее? Я не нас с тобой имею в виду. Но разве никого больше не было? Вспомни.       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Леонид Михайлович промолчал. Он и сам ведь об этом подумывал. Но так, признаться, далеко можно зайти. Проклятое время!

— А теперь он чистоплюй. Надо признать — это ему недешево стоило. Может, потому и скрутило его. И вообще не понять: какого черта? Мог бы делать нормальную карьеру. Почему мы боимся этого слова? Почему это звучит всегда плохо — «карьера»? Давно был бы доктором и профессором, а со временем, глядишь, и член-корром...

Спорить не имело смысла да и не хотелось. Леонид Михайлович вернулся к прежнему:

— Ну а ты ему что?

— Дело не в том, что я ему, а что он мне. Разговор этот между нами, конечно... Полицейщиной, говорит, воняет от твоей затеи.

— Воняет? Не мог он так сказать.

— Ах, прошу прощения! Не воняет, а пахнет. Никого и ни в чем, говорит, ты не убедишь, а сам измараешься. — Тофик помолчал. — Ну ты же знаешь Захара... Лапки, как кот-чистюля, отряхнул. А тут еще история с этой красавицей...

О красавице продолжать разговор Леониду Михайловичу не хотелось. Спросил:

— А сам ты как относишься к этим диссидентам? Встречаться приходилось? Что за народ?

Уже спросив, подумал, что вопрос, пожалуй, некорректен. Тофик, однако, спокойно пожал плечами.

— Неудачники, вроде нашего Захара.

Ой ли, подумал Леонид Михайлович. И еще подумал, что теперь Захар нашел, как видно, свои каналы получения всего этого запрещенного... Но ему-то, Лёнечке, зачем все это? Через несколько дней он уедет в свою Тмутаракань и постарается все забыть. Ну если и не все, то Тофика — точно. Постарается больше не встречаться. Ни к чему это. Да, видимо, и с Захаром будет так же. Ты — провинциальный мужик, вот и оставайся им. А тут и впрямь воняет полицейщиной.

— Что же, по-твоему, Синявский был неудачник или академик Сахаров? А Некрасов или, скажем, Войнович?

— Ну если не неудачники, то фанатики.

Леонид Михайлович опять пожал плечами.

— Слушай, — сказал Тофик, — давай больше не будем об этом. Неудачники или фанатики — черт их поймет. Одних обстоятельства затянули, других — честолюбие. Как же — вертятся вокруг них корреспонденты из-за бугра. Этим тоже нельзя пренебрегать. Еще кого-то диссидентами сделали наши же костоломы. Тем важно одно   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — чтоб тихо было. А есть и настоящие, убежденные. Словом, как говорила одна подруга моего детства: жизнь дала трещину, да такую, что вместе ноги не сведешь... — Тофик глянул на часы. — Ко мне сейчас компашка должна завалиться. Мужик и две девки. Если хочешь, найдем третью. Мужика я генералом зову, но ты не пугайся — пока полковник. Меня он зовет профессором, хотя я тоже пока не профессор. Но будем — и он и я. Присмотрись к мужику — может многое, хотя кажется простоватым. Тащит меня к себе начальником кафедры...

— Начальником? Там же военный должен быть.

— Ну и что? Сделают военным. Аттестуют. Долго, что ли? Ты слушай сюда. Ему нужен литобработчик — книгу хочет издать. Мог бы найти среди своих, но хочет соблюсти реноме, положить на стол готовую рукопись. Знайте, мол, наших. Сейчас все помешались на писательстве. Могу рекомендовать...

— Кого? — спросил Леонид Михайлович, и получилось это, надо признать, довольно глупо. Тофик даже рассмеялся.

— Тебя!

— С чего ты решил, что я... — начал было Леонид Михайлович, ноТофик перебил:

— Сможешь! О Тютчеве смог написать, а уж это...

— О Фете, — поправил Леонид Иванович.

— Какая разница! — отмахнулся Тофик. — Ему нужно, чтоб этот литобработчик оставался невидимкой, никогда и нигде не возникал, имел дело только с ним. Гонорар — двести рублей за лист. Задаток — рублей пятьсот. Это он сам говорил. Но я бы задаток пока не брал. Мужик железный — своего, — Тофнк хохотнул, — своего не обманет. С таким отношения лучше строить на доверии. Он многое может. А деньги никуда не уйдут. Листов в книге всего будет пятнадцать -двадцать. Это и от тебя зависит. Я буду рецензентом... Ну?

— Разве можно так сразу?

— А как ты думаешь дела делаются?

— Дай хоть глянуть на него...

— Смотри и думай. Учти — это шанс. Я почему тебе предлагаю? Выбор есть, но людишки стали вонючими и трепливыми, а тебя я знаю. — Между прочим, это прозвучало и как предупреждение. Видимо, чтобы смягчить его, Тофик оказал: — Свой же человек... Да и сколько можно в дыре сидеть? А для этого мужика московская прописка — не проблема. Один телефонный звонок другому полковнику — и все дела. Если найдете, конечно, общий язык...         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ...Вот и поманили тебя, свой человек... Свой для Захара, свой для Тофика... Для кого еще свой? А для всех.

Хорошо, что не бабой родился — никому бы не смог отказать... Эту мысль вызывала, наверное, все та же картина с похабной девкой, которая невольно притягивала внимание. Другие полотна казались повешенны ми только для антуража — это-де студия, — а девка бессовестно и нагло утверждала себя.

...Однако же само упоминание о московской прописке, о Москве словно бы добавило в крови адреналина.

Может, это и есть выход после нечаянно подслушанного телефонно го разговора?

Кто сказал, что ему поздно начинать всё с нуля?..

Что-то пискнуло у двери, и Тофик сорвался с места. Ах, какой шустрый! Будто это и не он только что рассуждал так вальяжно, неторопливо и назидательно.

— Алло!

— Профессор, это я.

— Все в порядке, — сказал Тофик и нажал кнопку. Везде у них кнопки...

— Вы бы телевизор поставили, — позволил себе пошутить Леонид Михайлович, но Тофик отозвался совершенно серьезно:

— Обязательно. Самому надоел этот примитив. Как только будут импортные трубки. Наши слишком громоздкие. Может, видел в магазинах, на вокзалах, в метро кое-где... А нам нужно такую, чтобы вмонтировать в дверь, как глазок...

«Ну дают...» — подумал Леонид Михайлович и все-таки спросил:

— А как же ночью? Вы-то шастаете сюда больше по ночам...

— Да как сказать... Бывает по-разному. Но есть же что-то у вояк с инфракрасными лучами для ночного видения. Это не моя забота — пусть специалисты думают.

Крепко живут ребята...

А тут и гости появились. Дверь распахнулась едва ли не с треском, и в студию ворвались — иначе не скажешь — две юные красавицы.

Одна из них, показавшаяся маленькой, беленькой и, на первый взгляд, похожей на мальчика, влетев в комнату, остолбенела перед картиной.

— Ой, Люська! Да это же ты?!

В самом тоне — восторг и зависть. Только что не сказано: «И я хочу!» Предложи ей позировать — тут же азартно начала бы срывать и разбрасывать одежды, на ходу изобретать позы еще более вызывающие и похабные.    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Глядя на этого сорванца, невозможно было сдержать улыбку. Правда, сбросив шубку, которую подхватил Тофик, она дала возможность убедиться, что сорванец сорванцом, однако всё, так сказать, при ней — и сверху и снизу, с тыла и фасада. Разве что несколько коротконога. Но с такими малышками это, увы, случается...

Что касается Лёнечки, то он предпочел бы сохранить самое первое впечатление, ему смолоду нравились девчонки-сорванцы типа знаменитой героини «Петера», а Тофик наоборот — заулыбался и растаял при виде неоспоримых округлостей, которые скрывала шубка.

Судя по восклицаниям, беленькая попала сюда впервые и теперь с любопытством шныряла глазами по сторонам, не переставая изображать восторг перед картиной.

— Ой, Люська! Это надо же! И молчит — хоть бы слово когда-нибудь сказала!..

Между тем Люська в жизни была совсем не так вульгарна, как на картине.. Улыбалась даже надменно. Этакая дама полусвета. Привычно отвела плечи назад, помогая снять с себя дубленку. Переполох словно и не имел к ней отношения, его, так сказать, автором была беленькая. Производить шум и гам, по-видимому, входило в амплуа этой малышки. А Люська первой обратила внимание на стоявшего в глубине студии Леонида Михайловича, подошла к нему и дружески протянула руку:

— Люция.

С ударением на первом слоге. Никогда бы не сказал, что это проститутка. Право. И беленькая... Ей ведь лет девятнадцать, не больше. Люция была постарше.

На Лёнечку напала вдруг неуместная куртуазность, он поклонился и поцеловал ручку, чем несколько смутил даму. Представился:

— Леонид Михайлович.

Как в лучших домах.

Но главным тут был — и это следовало помнить — мужчина, который незаметно вошел вслед за дамами. Проходя мимо Лёнечки, он улыбнулся. Улыбка была, конечно же, дежурной, но постарался сделать ее дружеской. Одет был, кстати, в отлично пошитое короткое пальто с разрезными карманами. А когда вышел из закутка, где была вешалка, то оказалось, что и костюм на нем превосходный, и чувствует он себя в нем как нельзя лучше. Это Лёнечка понимал. Привычка к хорошей одежде (как и к плохой, впрочем), «умение носить костюм» даются не сразу.

— Вы, я вижу, без нас уже начали, — сказал, протягивая Лёнечке      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            руку: — Василий Иванович. Как Чапаев.

Похоже, это была привычная для него присказка.

— По-студенчески тяпнули по маленькой с мороза, — ответил Тофик. — Под разговор. Давно не виделись. Так что было о чем поговорить.

— И что же?

— Все хоккей.

Последние реплики показались Леониду Михайловичу неслучайны ми. Тут опять заявило о себе балованное дитя, роль которого не так уж и плохо исполняла беленькая. Словно только сейчас заметив Леонида Михайловича, она воскликнула вполне простодушно и даже как бы озадаченно, с милой недоумевающей гримаской на розовой мордочке:

— Ой, с кем же я буду? Их же двое...

— Я, значит, совсем не в счет? — пошутил Василий Иванович. — А с кем бы ты хотела?

Хорошенький вопрос.

Сжав пухленькие губы куриной жопкой, она переводила взгляд с Тофика на Лёнечку, больше задерживаясь на Лёнечке, но, видимо, боясь попасть впросак. А может, и не боялась она (чего бояться?), а просто дурачилась. Василий Иванович смотрел насмешливо на всех троих, явно чувствуя себя хозяином. Он был сейчас, как укротитель в цирке или мужик на скотном дворе.

«Ну и гад...» — подумал Леонид Михайлович. Он видел, как у Тофика раздулись ноздри и выступил пот на верхней губе. «Чайник,» — подумал Леонид Михайлович.

У него самого похолодело в низу живота. Так бывало, когда приходилось видеть что-нибудь подлое и жестокое. Последний раз испытал это от подробно показанной сцены изнасилования в кино.

Подумал: «Ну гад...» Почему-то больше всего оскорбился за Тофика, хотя все они были в дерьме. «Но какой сукин сын! Как уверен в себе! Как умеет!..»

А Василию Ивановичу надоело, как видно, держать паузу, и он добродушно сказал:

— Если Родина прикажет, и с обоими будешь. Ясно? Ну?

Вильнув бедрами, она дурашливо, но звонко ответила:

— Так точно, товарищ генерал! Если партия говорит: «Надо», комсомол отвечает: «Есть!»

— Вот и молодец. А теперь иди к Люсе, помоги накрыть стол.

Приобняв Тофика — нечего, мол, дуться; шуток, что ли, не понимаешь? — Василий Иванович сказал:     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Может, и мне нальете маленькую с мороза? День был сумасшедший. Разрядиться надо.

— Ну-с, как вам показалась столица в этот приезд? — поинтересо вался Василий Иванович, опрокинув рюмку и расслабившись.

— Да я ее как-то по касательной прошел, не залезал почти вовнутрь, — ответил Леонид Михайлович.

— Завидую. Можете себе позволить, А тут ковыряйся в этой требухе. Полицейские и врачи — самые несчастные люди. Не верите?

— Почему же? У меня жена врач.

Поймал себя на том, что старается понравиться этому человеку. Даже о жене-враче вспомнил. Этого еще не хватало... А тот снисходительно улыбнулся:

— Не терпится домой?

Леонид Михайлович несколько смутился, заподозрив подтекст. Уж не из тех ли он, что не могут без намеков и сальных подтекстов? Недолюбливал таких людей. Ты только упомянул о жене, а он уже увидел в этом желание побыстрее оказаться в теплой супружеской постели. И ты предстал одноклеточным, маленьким, простейшим, как амеба, а он, видите ли, проницательный, сильный, понимающий слабости ближних. И такое чувство, будто ты послушно, как дрессированный, бежишь по намеченным им дорожкам. А выглядел и в самом деле простоватым. Выходит, это ты, Леонид Михайлович, кажешься ему простаком. Ну что ж, пусть так и будет...

Но самому-то — это видно — не терпится. Ишь, косит на свою Люцию.

— Не все зависит от меня.

— Профессор говорит, что совещание закончилось...

— Я не только из-за него приехал.

— Дела?

— И даже несколько смешные дела.

— Не секрет?

— Орден для института надо выбить...

Тут и он удивился.

Говорить об этом Леонид Михайлович не собирался. С Сергеем Петровичем действительно хотел посоветоваться, но не получилось. И вдруг подумал: а почему бы и нет? Криминала в том деликатном поручении, что дал ему директор, отпуская в столицу, нет...

— Юбилей наш институт собирается отмечать.

— Сколько?  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — По документам все чин чином — сто лет. В 1879 году некий купец основал в нашем богоспасаемом городе фабрику. А при ней то ли экспериментальные мастерские, то ли лабораторию. Но для консультаций приглашались иногда серьезные ученые — купец был с размахом. Вот оттуда мы и ведем свою генеалогию, как Романовы от боярина Кобылы...

— От кого? — оживился Василий Иванович.

— Боярин был такой Андрей Кобыла.

— Но был же? — Опять улыбнулся — понимающе и поощряюще — Василий Иванович.

— И лаборатория у купца была.

— А у попа была собака... — заметил Тофик.

— Погоди, профессор. У человека дело, а ты развлекаешься.

— А он у нас всегда был таким, — позволил себе дружескую шпильку Леонид Михайлович, тут же, правда, добавив: — Что не помешало всему остальному.

— Вот именно, — сказал Тофик. — Давно пора плюнуть на эти дела. Ты бы почитал его работу о Тютчеве...

— О Фете, — поправил Леонид Михайлович.

— Вот так он всегда — уводит разговор в сторону, будто это сейчас важно — Тютчев или Фет. Да хрен с ними обоими. Можно подумать, что для тебя свет клином сошелся на них, что жить без них не можешь. Ты только не обижайся, но я на все это насмотрелся вот так... — Тофик провел пальцем по горлу. — Знаешь, как у нас это называется? Литературоедение. Есть пушкиноедение, лермонтоедение, есть толстоеды, гоголееды и т. д. Как блохи на собаке. Можно, конечно, жить и даже неплохо. Но ты время потерял, вовремя не защитился, поэтому плюнь. И на институт свой плюнь. Золотое перо у человека, легкая рука, а так и сгниет в своей Тмутаракани...

— Ну зачем так мрачно? — сказал Василий Иванович. — Все еще впереди. А где документы о награждении?

По совести говоря, ни директор, ни Леонид Михайлович толком этого не знали. Под институт давно уже копали. Огромную яму. Дескать, ни новых научных разработок у них нет, ни открытий, ни, естествен но, внедрения и распространения передового опыта... Хана приходила институту, и временами Лёнечка по этому поводу даже злорадствовал (достукались, бездельники), но, с другой стороны, где еще сам он найдет такую тихую обитель?

Чтобы избежать беды, чтоб не прихлопнули, и был придуман не лишенный изящества ход с юбилеем и орденом. Рыли-то яму, катили  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            бочку, пылили и пылали праведным гневом одни люди, а потихоньку, без шума хлопотали о награждении — другие. И — главное — ведомства разные. Конспирация была на высоте. Но: кто кого опередит? Весь расчет на то, что если появится наконец Указ о награждении Тмутараканского НИПКТИ (и не выговоришь) орденом в связи с юбилеем и учитывая его вклад в отечественную науку, Указ, подписанный самим Председателем Президиума Верховного Совета СССР (все с прописных букв) товарищем Л. И. Брежневым, крикуны-демагоги («чайники») так и останутся с разинутой от изумления варежкой, а скромные труженики, мирные люди («но наш бронепоезд стоит на запасном пути») вздохнут с облегчением. Пока, однако, все пребывало в подвешенном состоянии, посвящать в подробности посторонних не следовало, и на вопрос о документах Леонид Михайлович ответил:

— Должны бы уже поступить в наградной отдел.

Василий Иванович почему-то опять улыбнулся:

— Давайте договоримся так. Вы узнайте — здесь, в Москве, — все ли визы собраны и отправлены ли документы наверх. Если отправлены, я дам телефон одного хорошего человека. Позвоните ему и сошлетесь на меня, скажете, что я направил. Он вас примет и сделает все, что можно.

Глядя на вытянувшуюся от неожиданности физиономию Лёнечки, Тофик расхохотался:

— Только не забудь, когда пойдешь к хорошему человеку, захватить пару бутылок хорошего коньяку. Он толк в этом знает.

Лёнечка вопросительно глянул на Василия Ивановича. Тот, продолжая улыбаться, пожал плечами:

— Не обязательно, но можно. В качестве стимула и презента. За любезность, которая не входит в его прямые обязанности. Но дело-то чистое и святое. Нельзя же судьбу целого коллектива пускать на самотек...

— Да что ты агитируешь его, как маленького! Все прекрасно понимает. Просто обалдел. И я бы обалдел. Кто еще сам в наше время стал бы предлагать свою помощь?!

— Обычным путем ваши бумаги могут блуждать до следующего юбилея, — сказал Василий Иванович. — К сожалению.

— И чего тянуть? — воскликнул Тофик. — Пусть сразу записывает телефон.

— Сразу так сразу, — согласился Василий Иванович и продиктовал семизначный номер.

А Леонид Михайлович и в самом деле обалдел. Было с чего. Но в       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            то же время понимал, что само это написанное на его физиономии простодушное обалдение идет ему сейчас на пользу.

Не мог понять: повезло ему или чего-то следует опасаться? Василий-то Иванович не из тех, кто бросается на помощь первому встречному...

Сильны мужики. С такими не пропадешь. Но от таких и не вырвешься. Зачем он им? Неужто всё здесь так жидко и хлипко, что литзаписчика, подёнщика нужно искать в какой-то Тмутаракани? Или у них свои расчеты, и Тофик не врет?

А нужно ли всё это тебе самому?..

Позвали к столу. Черт бы их побрал, этих новых хозяев жизни! Не стол, а скатерть-самобранка, полная яств. И это на ходу, со шлюхами, в какой-то непонятной хазе. А как же они в своем кругу, принимая друг друга, шикуют и выкомаривают?..

Люция царила за столом и была поистине хороша. Это следовало признать. Леонид Михайлович силился и не мог припомнить, какую из трагических киногероинь она ему напоминает. Такой же нежный, матовый овал, чистый лоб, аккуратные ушки и нос... И как бы замкнутоеть, как бы сосредоточенность на своем внутреннем мире. Хотя так ли это? Ведь бывает же: она была молчалива, потому что была беспросвет но глупа. Бывает.

Вроде бы есть что-то южное либо восточное... Впрочем, последнее время мы почему-то перестали правильность, изысканность черт считать собственной национальной принадлежностью — тут же ищем чужую кровь и чужие корни. А иногда в самых простых русских семьях появляется вдруг нечто со столь аристократическими, барскими замашками, что впору диву даваться.

Но как этот облик прекрасной и юной романтической дамы совместить с похабной девкой-вакханкой на картине? Бывает, значит, и такой? А беленькая то ли по дурости, то ли уже поддавши, то ли специально дразня Тофика, который ей, по-видимому, не без умысла подливал, кокетничала, как могла (грубо и плоско), с Леонидом Михайловичем. Сопливка, совсем девчонка, пару лет назад ходила еще с заедами и цыпками...

Вспомнился случай из прошлого приезда в Москву. В подземном переходе на Калининском подошел пацан. Едва подумал, что сейчас будет просить закурить, как он сказал: «Хотите девочку?» И деловито добавил: «Умеет всё». А Леонид Михайлович увидел чуть поодаль такую же беленькую сопливку, но лет пятнадцати-шестнадцати, в ко    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            роткой голубой курточке и юбчонке выше колен...

Пора было уходить — Леонид Михайлович видел по обстановке. Он один оставался в пиджаке и при галстуке. Даже Люция все больше становилась Люськой. Его не задерживали. Остававшимся еще предстояло кое-что — не ради же застолья собрались. Но Василий Иванович и под конец удивил. Позвонил куда-то:

— Литовченко? Через десять минут встреть товарища и отвези, куда он скажет.

Даже так.

Беленькая напоследок показала язык. Тофик это заметил, и подумалось: «Даст он тебе сегодня под хвост. Костьми ляжет, чтобы продемонстрировать, на что способен...»

Тофик вышел его проводить.

— Ну, теперь ты понял, что это за человек? Может все. Так что не проморгай шанса.

Они обнялись на прощанье — Тофик был добрый малый.

Из газет

ГОРИЗОНТЫ ДЕЙСТВИЯ

Делегаты проходящих сейчас партийных конференций взыскательно анализируют деятельность комитетов по выполнению решений XXV съезда партии, обобщают накопленный опыт, намечают очередные задачи в свете требований ноябрьского (1978 года) Пленума ЦК КПСС, указаний Генерального секретаря ЦК, Председателя Президиума Верховного Совета СССР товарища Л. И. Брежнева, изложенных в речи на Пленуме.

УПРАВЛЯЯ КАЧЕСТВОМ

Когда вы садитесь за руль «Жигулей», выбираете в магазине элегантный костюм, покупаете бытовые приборы, на которых стоит почетный пятиуголь ник, то заранее проникаетесь уважением к этим изделиям. Вы уверены, что они сработаны добросовестными людьми.

Одно время наши предприятия ограничивались аттестацией на Знак качества в основном товаров широкого потребления. Но в век научно-техни ческой революции отличным должно быть все — от скромного утюга до гигантских станков...  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ПОЛИЦЕЙСКИЕ-ГРАБИТЕЛИ

Неуемная жажда наживы определяет прогнившую мораль буржуазного общества, в том числе и такого его эшелона, как полиция и жандармерия. В бельгийской столице в эти дни идет судебный процесс над тринадцатью полицейскими коммуны Иксель, которые продолжительное время занимались грабежами. На очереди — новые процессы, ибо, как выяснилось, в последнее время подобного рода деятельностью занимались «блюстители порядка» не только в Икселе...

РЕШИМОСТЬ ДЕМОКРАТИЧЕСКОГО АФГАНИСТАНА

«Мы будем продолжать напримиримую борьбу за ликвидацию всех оплотов феодализма в нашей стране. Мы отбирали и будем отбирать земли у феодалов и распределять их среди безземельных крестьян. Начатая земельная реформа будет доведена до конца любой ценой,» — заявил заместитель премьер-министра и министр иностранных дел Демократической Республики Афганистан Хафизулла Амин.

Глава 10

У всякой избушки

свои поскрыпушки

Инга Валерьяновна, заведующая приемной министра, поначалу недолюбливала Л.М. Забродина, время от времени возникавшего на пороге этой приемной, и даже объяснила — потом, когда отношения наладились, — почему: «Вы смотрите на каждую женщину так, будто только какие-то таинственные и непреодолимые обстоятельства мешают вам тут же, немедленно просить ее руку и сердце».

Если рассчитывала смутить этим, то ничего не вышло. Он искренне удивился: «Неужели на каждую?» Инга Валерьяновна рассмеялась. «И сейчас на вас?» — спросил Леонид Михайлович. Тут несколько смутилась она сама. А женщина жесткая, волевая — слабая на таком месте не удержится.

«А я действительно хотел просить вас…» — нерешительно сказал     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Леонид Михайлович, и поди пойми, насколько искренни эти нерешительность и незащищенность.

Напрашивался встречный вопрос с пренебрежением и усмешкой: «Просить руки и сердца?» Вполне в ее характере и в духе той игры, что здесь сию минуту вдруг возникла. Леонид Михайлович даже ждал его. В спорте это называется: осложнить игру. В дальнейшем возможны варианты: от еще большего усложнения, когда на шахматной, скажем, доске сам черт ногу сломит, до резкого упрощения. Она, однако, не захотела либо не решилась. Спросила, полностью отдавая инициативу: «О чем?» Вполне нейтрально. Но веки при этом подрагивали, и Ленечка это заметил.

«Просить совета».

«О чем?»

«Вот теперь вы на меня рассердитесь…»

«Да спрашивайте же».

А это уже нетерпение. До чего же мы все похожи!

Но и он не стал искать осложнений, уклонился, говоря языком шахматных комментаторов, от острого продолжения. Отчасти потому, что побаивался этой дамочки. Упрощение ситуации тоже связано с риском (вспомним хотя бы, как раздражаются дети, когда с ними на самом интересном месте вдруг прекращают игру) и все же пошел на это, полагаясь на ее здравый смысл и чувство юмора. С видом серенького козлика и пай-муженька Леонид Михайлович спросил совета: что привезти из Москвы жене к ее предстоящему дню рождения.

Бывают негромкие, даже бесшумные эффекты. Иной раз они настолько неочевидны, что объяснить на пальцах — да и словами — почти невозможно. Промелькнуло что-то в отношениях между людьми и исчезло. Но полностью ли исчезло или сохранилось все же какое-то остаточное электричество?

Впоследствии Леонид Михайлович не раз вспоминал этот нечаянно возникший разговор. Был обеденный перерыв, кабинеты опустели и телефоны ненадолго затихли — она осталась в приемной одна. Еще, помнится, спросила под конец (как музыкант, уже решивший отказаться от предложенного инструмента, возвращая его, зачем-то пробует напоследок струну):

«Вы любите жену?»

На этот раз он не стал чиниться:

«А вы мужа?»

Помолчав, Инга Валерьяновна ответила:

«Сложный вопрос».

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            И он подумал с удовлетворением: вот так-то…

Инга Валерьяновна не только дала тогда совет, но и позвонила приятельнице в универмаг здесь же, на Калининском, помогла без помех купить французские духи, какой-то особенный шампунь и колготки. Духов он взял два флакона, и один, улучив момент, незаметно сунул ей в ящик стола.

Сейчас Леонид Михайлович опять направился к Инге Валерьяновне за помощью и советом. А той на работе не оказалось и, как сказали, не будет до конца недели. Вот те и раз.

Позвонить домой? Телефончик на всякий случай был записан. Именно на какой-нибудь непредвиденный случай, хотя, записывая, был уверен, что домой звонить не придется — тут нужен другой уровень отношений. Узнал-то ведь номер не от нее. Случайно узнал — тогда же и записал.

И все же придется звонить. Спустился в вестибюль к автомату.

— Инга Валерьяновна?

— Нет. А кто ее спрашивает?

До чего же высокий, пронзительный голос! Даже мембрана дребезжит.

— Как? Забродин? Леонид Михайлович?

Начинались маленькие хитрости. Одни закрывают микрофон рукой, другие повторяют имя вслух… Не повезло. Теперь наверняка скажет, что Инги Валерьяновны, к сожаленью, нет или что лежит с высокой температурой.

Ошибся. Она взяла трубку.

— Алло…

— Инга Валерьяновна, голубчик, что с вами? Мне сказали, что вы больны, а я так надеялся повидать вас до отъезда…

— Вы откуда звоните?

— С уличного автомата недалеко от конторы. Поднялся к вам, девочки, как всегда, были милы, но без вас — пустыня. Ей-богу, как в пустыне…

В других обстоятельствах Леонид Михайлович такой суетливости себе не позволил бы. Но время поистине поджимало, и что поделать, если в общении с женщинами большей частью проходит даже самая грубая лесть!

— А когда вы уезжаете?

Вот, вот он, шажок в нужном направлении: проявлен ответный интерес. Что ей, в сущности, отъезд и приезд какого-то Л.М. Забродина? «Какого-то» — да, а совершенно конкретный Леонид Михайлович    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            сумел заинтересовать своей персоной.

— Видимо, послезавтра. Звонил к себе на службу — торопят. А я, честно говоря, не мыслю себе уехать, не повидавшись с вами…

Вот так. Понимай, как хочешь.

— Что-нибудь случилось?

Не дай бог свести все к служебной прозе. Зевнет и положит трубку.

— И да и нет. Но я оказался на перепутье, а посоветоваться, кроме вас, больше не с кем…

Молчание. Леонид Михайлович готов был поклясться, что сейчас она рассматривает себя в зеркале, решая достаточно ли хорошо выглядит. Наконец, сказала:

— Записывайте адрес…

Жила она безбожно далеко — где-то за Речным вокзалом. А Леонид Михайлович опять, выходит, ошибся. «Опять», подумал, вспомнив Женю Виноградову. Женя, так ему почему-то представлялось, должна была жить на окраине, в однокомнатной секции панельной пятиэтажки, а оказалась в добротном старом доме и в центре; Инга же Валерьяновна, которой он отвел место внутри Садового кольца, жила на выселках…

«Зачем мне все это? — спрашивал себя чуть позже, расплачиваясь с кудрявым, не по здешнему смуглым молодцом, торговавшим цветами. — И что я— миллионер?..»

Розочки стоили два с полтиной за штуку, но не мог же он явиться к даме без цветов... Такси обошлось еще в пять рублей (с ума сойти от этих московских расстояний!), зато не пришлось бродить между корпусами, и на месте был уже через полчаса.

Если уж до конца откровенно, то ехать к ней домой и лебезить перед этой тетей-лошадью не хотелось, но куда денешься! А предстоит ведь еще вызвать ее сочувствие, пробудить, так сказать, активность, заставить действовать… Единственное, что может помочь в этом, — искренность, но опять-таки не выворачиваться же наизнанку… Слава богу, что с самого начала удалось недрогнувшей рукой содрать романтический флер, который грозил опутать их отношения. Будь оба помоложе лет на двадцать, возможно, возник бы и романтический вариант… Впрочем — нет. Лет двадцать назад эта Инга была небось той еще стервой. Очень бы ты ей нужен был в то время со своей тонкой шеей, эмпиреями и в единственном — для будней и для праздников — костюмчике из синтетики.

Вот такие раздраженные и несколько циничные мысли. При всем      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            том испытывал к Инге Валерьяновне расположение, симпатию и отнюдь не только потому, что надеялся на помощь. В чем причина? А кто ее знает? Не даром же говорят: лучше с умным потерять, чем с дураком найти. А она была умна и тоже ведь расположена к нему. И вполне, судя по всему, бескорыстно. Да-да. В этом тоже есть своя логика. Как была она, кстати, и в том, что сейчас Леонид Михайлович шел в этот дом не без любопытства.

И был ли вообще повод раздражаться? Из-за того, что пришлось обращаться за помощью к секретарше? Ну и что? Ты-то чем лучше ее? Уж не она ли виновата в том, что ты не можешь выйти прямо на министра?

— Так что стряслось? — спросила наконец она, когда цветы были поставлены в воду, а Леонид Михайлович, сняв пальто и переобувшись в шлепанцы, уселся в кресле, с которого был предварительно изгнан жирный, судя по всему, кастрированный кот. — Что произошло?

Странное дело, но, ожидая этого вопроса и готовясь к нему, Леонид Михайлович оказался к нему не готов. Может, потому и сказал то, о чем меньше всего собирался говорить:

— Похоже, что жизнь моя, любезнейшая Инга Валерьяновна, раскололась. Как бы не пришлось начинать все с нуля…

— Вот как… — откликнулась она.

— Получил предложение — пока, правда, полуофициально — перебраться в столицу…

— По этой вашей литературной части?

— В некотором роде.

— То есть?

— Строго говоря, к литературе это отношения не имеет. Предложили мне написать книгу за одного человека…

— Разве такое бывает, и книги пишут за других?

Тут уж он удивился:

— Извините меня, Инга Валерьяновна, но есть выражение — святая простота…

— Это вы обо мне?

— Да я эти дни только и слышу о книгах, написанных для других и за других. Похоже, в Москве помешались на этом…

— Хорошо, а какое это может иметь отношение ко мне? Я чем могу помочь?

— Человек, который предложил переезд и работу, говорит, что мог бы быстро двинуть дело с награждением нашего института.  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Вам-то это зачем, если собрались уходить?

— Но окончательно не решился. И хочу выяснить, действительно ли он это может. Если да, то и вопросов нет — серьезный господин.

— Резонно. А я тут при чем? — Она смягчила вопрос улыбкой.

— Пришел посоветоваться — стоит ли на старости лет играть в эти игры. А заодно хотел спросить: отправлены ли наградные документы наверх?

Вот и сказано главное, ради чего шел сюда. И она это поняла. Усмехнулась. Взяла трубку.

Уже оказавшись здесь, Леонид Михайлович засомневался вдруг в успехе и даже пожалел о потерянном впустую времени. Не переоценивает ли он возможности Инги? Документы такого рода и готовятся и идут по другим каналам, не через общую канцелярию… Не уподобился ли он провинциалу, который заискивает перед швейцаром только потому, что тот удостоен чести подавать шубу самому его превосходи тельству?.. На эти мысли навел его и дом, и вполне затрапезный вид Инги Валерьяновны. Он-то привык видеть ее другой и ждал другого. Не чего-то необыкновенного, нет. Но Инга Валерьяновна на работе — жесткая и властная тетя-начальница (откуда-то из глубин памяти вылезло: «кавалерственная дама»), покрикивавшая, случалось, и на людей, стоявших по официальной субординации куда выше ее, — как-то не сопрягалась с запахом жареной рыбы, доносившимся сейчас из недр квартиры.

Словом, произошло снижение образа. Будто нечаянно подсмотрел как божественная Гера стирает подштанники своему Зевсу. Ну и что? Да ничего. Просто подумалось, что люди до тех пор, пока мы их не узнаем ближе, кажутся порой значительнее, чем стоят на самом деле. Однако не все, не все. Случается и прямо противоположное. Вполне ординарный на вид человек — тесть Петр Сергеевич оказался, когда узнал его по-настоящему, интереснее, крупнее.

А тут вдруг бросилась в глаза и пестрота обстановки. Вот, скажем, этот дурацкий декоративный вазон. Зачем он и как попал сюда? А очень просто: чье-то подношение за какие-то услуги. Как видно, недешев. Импорт, ручная работа. Или эта картина в нелепой раме. И бра с хрустальными подвесками. И неуместные здесь, как надгробный памятник, кабинетные часы… Станет ли нормальный советский человек сам покупать все это для себя?.. А он, Леонид Михайлович, пришел, значит, с цветочками... Ну-ну.

Телефон, по-видимому, был занят, и Инга Валерьяновна положила трубку.   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            …Любопытно: а кто он — Зевс? Торгаш, начальник, какой-нибудь комбинатор или обычная мелкая сошка? Тоже ведь не исключено. Принц, так сказать, консорт. Бывает.

А вообще — ничего особенного, жилье как жилье. Единственное, что можно сказать: неинтеллигентный дом. Увы. Это не мешает, впрочем, где-то в Подмосковье иметь дачку с гаражом и службами...

— Ради бога извините, что пришлось побеспокоить вас, поднять с постели… Температуры-то хоть сейчас нет? — сказал Леонид Михайлович.

Она посмотрела на него проницательно, холодным козьим взглядом:

— С чего вы взяли, что я больна? Мне нельзя болеть.

Фу-ты ну-ты… Честно говоря, ничего не понял, однако выжидающе помолчал.

— Приболела племянница, с которой мы вместе живем.

— Это, видимо, она мне отвечала?..

Но Инга Валерьяновна уже переключилась, говорила в трубку:

— Алло! Гарольд Игоревич? Здравствуйте, голубчик. Как вы там без меня поживаете?.. Ну-ну, не заставляйте меня краснеть… Как Мариам? Можете передать, что я все для нее сделала. Да. Может идти. Но пусть предварительно позвонит, чтобы ее ждали и встретили, а то вы же знаете, как они встречают людей с улицы и что там обычно творится… Сослаться на меня? Конечно, конечно.

После этого наступила довольно долгая пауза, во время которой Инга Валерьяновна, с усмешкой поглядывая на Ленечку и словно делая его соучастником, терпеливо слушала. Он же прикидывал: кто этот Гарольд и зачем ей понадобился? Тоже усмехался — думая о неистребимой тяге людей определенного круга то к громким, то к нелепым именам: Гарольд, Гамлет, Фрунзик… Однажды встретился даже Галилей. Тем временем Инга снова решительно вступила в разговор:

— Скажите ей, если она даже рассердится, что ее камень все-таки изумруд. Да. При чем тут мода? Есть вещи незыблемые и вечные… Да, изумруд. Что для ансамбля? Над этим нужно подумать. Обещаю.

«Ах, ах! — ухмылялся Леонид Михайлович. — Какие утонченные вкусы, какие изысканные интересы!.. — Но тут же остановил себя: — А может, это у меня от зависти?»

— Нет-нет, — говорила Инга, — мне ничего не нужно. Впрочем, постойте, что-то я хотела узнать… Ах, да! Где документы о награждении этого нашего института, название которого я никак не научусь выговаривать?

«Лихо, — подумал Леонид Михайлович, почти устыдившись пре        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            жних своих мыслей. — Лихо и вполне непринужденно. Молодец!»

— Все еще у вас? Я почему спрашиваю — Егор Петрович перед отъездом в Италию просил не затягивать с ними, побыстрее отправить наверх. Да-да. Совершенно верно. Там свои хитрости. Егор Петрович считает, что эта интрига идет… ну вы знаете, кого я имею в виду. Хотят отнять у нас старейший институт с такими традициями и прикрываются громкими словами… Что? Уже прислали бумагу? Протест? Вот наглецы! — Услышав это Леонид Михайлович помрачнел: опередили. Однако Ингу Валерьяновну это, как видно, не очень смутило. — Что? Экономика должна быть экономной? Так и пишет? Вот прохиндей! Что? Слова Брежнева? А мы разве против?.. Вот что, голубчик. Давайте сделаем так: их бумагу положите мне в стол, а я зарегистрирую ее, когда выйду. Это почти неделя выигрыша. Положу ее в папку на доклад Егор Петровичу — он возвращается через две недели. А наградные документы отправляйте сегодня же. Их там ждут. Исходящий номер поставьте вчерашним днем… К тому времени, когда те спохватятся, авось и Указ выйдет. Да, такая возможность есть. — Неожиданно она рассмеялась и не деланно — вполне искренне. — О ком это вы? Красавчик, говорите? Какой? Конфетный красавчик? — Состроив уморительную гримаску и смеясь, она смотрела на Ленечку. — Не выдумывайте. С чего вы взяли, что он мой протеже? Я ко всем отношусь одинаково. А касательно красавчика вы бы лучше сами остереглись… Не вам ли строят глазки наши девицы из машбюро? Да и я, хоть не в том возрасте, иногда испытываю волнение… — Разговор явно шел к завершению, и наконец Инга Валерьяновна поставила последнюю точку: — Очень прошу вас, когда отправите бумаги, позвоните мне…

Положив трубку, она какое-то время с улыбкой рассматривала «красавчика». Предложила:

— Чашечку кофе?

А за этим стояло: «Вот и все, дурачок, решено…»

— Если вас не затруднит.

— Валюша! — крикнула Инга Валерьяновна. — Приготовь нам кофейку.

— Хорошо, мамуль, — ответил уже знакомый Леониду Михайлови чу высокий голос.

— Моя семья, — сказала Инга Валерьяновна. — Валюша, я и этот толстый бездельник. — Она кивнула на разомлевшего под настольной лампой кота. — Видите, какой у нас хозяин в доме…

Кот и впрямь разлегся царственно посреди стола. Когда понадоби     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            лось вытащить из-под него какую-то бумагу, недовольно пошевелил хвостом.

В словах был подтекст, но Леонид Михайлович не все понял, а в таком случае лучше промолчать. Он и промолчал.

— Я думаю о вашем переезде… Извините, конечно, за откровенность, но не поздновато ли? И потом: как вам это мыслится? Сразу всей семьей?

О семье говорить не хотелось, и он повернул на другое:

— А какие перспективы в нашей Тмутаракани? Готовить доклады для шефа?

— Да, шеф у вас звезд с неба не хватает…

— И потом вы же сами понимаете — институт попал под пресс. Никчемный, кстати говоря, институт.

— Это я знаю. Но знаю и то, что закрыть в нашей стране что-нибудь труднее, чем открыть. И нынешние игры с закрытием не надо принимать слишком всерьез. Старик собирается открыть в Москве филиал вашего института…

Это было нечто новое. Стариком называли министра, который действительно был стар.

— А разве так можно: филиал провинциального НИИ в Москве?

— Когда хочется, все можно. У него внук — от дочки, фамилия другая — недавно защитил кандидатскую. Вот и будет директором филиала. Да и Егор Петрович, наша надежда, считает, что нужно иметь свой выход в науку, а не зависеть от разных там академиков.

— Выходит, все наши провинциальные страхи и заботы — мои в том числе — ни к чему?

И тут она сказала:

— Неужели вы думаете, я стала бы возиться, если б это было ни к чему?

Как сказала! С какой уверенностью в себе! С каким пониманием собственного значения! Нет, с этой теткой шутки плохи…

— Старик мог ошибиться, проколы у него уже были — хотя бы в прошлом году с госпремией… Да и академики, что под вас роют, могут оказаться сильнее, чем нам кажется. Так что себя вы не уничижайте. Егор Петровичу я обязательно при случае скажу о вашей идее подтолкнуть все это. Он любит энергичных людей и, кстати, тоже собирается писать книгу…

Здесь, возможно, следовало проявить интерес к творческим планам Егора Петровича — не случайно же она сказала о них, — но Леонид Михайлович пропустил это как бы мимо ушей и, возможно, это было

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            еще более правильно… Черт их поймет, этих столичных штучек. Поди угадай, чего они ждут от тебя!

Сказал о своем:

— Еще неизвестно, что из моей попытки получится.

— Ну что ж, это и будет пробой сил, испытанием возможностей — так вы, кажется, говорили…

— А этот ваш Чайльд Гарольд не может все испортить ненароком?

— Он человек военный, наш бывший куратор. Делает то, что ему говорят.

Леонида Михайловича всегда удивляла эта вера в чью-то исполнительность. Миф! Нет таких нерассуждающе-исполнительных людей и вообще не бывает.

— Не рискованно ли было ему так откровенно все говорить?

Если по правде, не так уж его это и волновало — да пропади он пропадом, этот никчемный институт! В какой-то степени был бы даже рад, если б его прикрыли. И все же, и все же…

— Неужели вы не понимаете? Я же говорю: это наш бывший куратор по линии органов. Он и так все знает. С ним лучше в открытую. А что касается риска, то он всегда есть. Вы думаете, нам, канцелярским крысам, не приходится рисковать? Еще как! Иногда такие баталии разворачиваются… Кое-кто думает, что все сводится к одному — притормозить бумагу или дать ей зеленую улицу. А в действитель ности здесь такие тонкости, такие бездны! Можно вроде бы открыть документу дорогу и одновременно сделать так, что он будет зарублен. Вы даже не представляете себе…

Леонид Михайлович промолчал. Он хорошо это представлял. Ему не приходилось сдерживать раздражение или усмирять гнев, слушая все это, потому что в данном случае машина работала на него, но невольно спрашивал себя: а если против? Можно, конечно, утешиться мыслью о вечном несовершенстве человеческого общества, о том, что так было всегда и всегда будет. И все же, все же…Где еще это воинствующее плебейство, это самоуверенное безбоязненное хамство так откровенно и простодушно торжествует?..

Но поспел кофе. Девица, которая внесла поднос с кофейником, молочником, сахарницей и чашечками, была так сосредоточена на этом, что, глядя на нее, нельзя было не улыбнуться. Наконец поднос был поставлен (кота пришлось все же прогнать со стола), и Инга Валерьяновна сказала:

— Это моя Валюша. А это Леонид Михайлович.

Валюша выпрямилась, посмотрела с кокетливым любопытством, и у

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Леонида Михайловича улыбка сошла на нет: он увидел, что девушка дебильна. «Самка йэху,» — мелькнула мысль. Однако привстал и поклонился.

— Иди, Валюша, — сказала Инга Валерьяновна, но девушка, улыбаясь, продолжала пялить глаза на гостя. Пришлось встать и вывести ее. Через минуту-другую Инга Валерьяновна вернулась. Разлила кофе. Вздохнула.

— Единственное близкое мне существо, для которого, как понимаете, я бы ничего не пожалела. Увы, бессильна.

— А что же родители? — позволил себе вопрос Леонид Михайлович.

— Родителей как таковых нет. Есть где-то моя непутевая сестра. Я взяла у нее Валюшу совсем младенцем. Муж был вначале рад — я говорю о своем муже — у нас не было детей. А потом… — Инга Валерьяновна махнула рукой. — Хотя ничего ужасного в сущности нет… Беда, конечно, беда, но таких людей тысячи. Девочка читает, считает… Вернее, умеет читать и считать, если это не сложно. Есть даже что-то трогательное, как она воспринимает мультфильмы, скажем, по телевизору. Совсем по-детски… И вдруг такая грязь — мужик нужен.

— В каком смысле? — глуповато спросил Леонид Михайлович, хотя все было так ясно. От неожиданности спросил.

— В том самом. Пробудилась сексуальность, а я это прозевала. И в результате аборт в семнадцать лет…

«Кто же этот умелец, этот сукин сын, который «не прошел мимо»?..» — подумал Леонид Михайлович. И стало ясно, что Зевса у данной Геры нет.

— Вы спрашиваете, зачем я все это говорю? Не знаю. От беспомощности, наверное. Это же неостановимо. Особенно после случившегося. Я консультировалась, говорила…

— И что же? — На сей раз спросил потому что увидел: это ей необходимо.

— Бездна. Темная бездна. Единственное, что оказалось практичес ки можно сделать, это перевязать ей…ну вы знаете о чем я…Фаллопи евы трубы, яйцеводы. — Она будто выплюнула эти слова. — Бедная дурочка…Все время говорила, что хочет себе родить маленькую лялю…

Вот так. Не ожидал. Хотя чему удивляться? У каждого своя котомка.

— Чем больше узнаю, тем больше отчаиваюсь…Безысходность. Теперь она не остановится. Тормозов нет, а опыт появился. Что де      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            лать? Не выводить же ее гулять на привязи, как сучку — извините — в поре… А с тех пор, как окунулась в это, узнаю истории одна гаже другой. Оказывается, у нашей буфетчицы происходит что-то похожее с сыном. Так она — представляете?! — сама живет с ним. И не особенно это скрывает. А что мне, говорит, остается? Ждать пока он изнасилует кого-то? Я уже думала: может и мне найти Валюше кого-то? Чтоб ее не таскали хотя бы по чердакам и кочегаркам. Но как и кого?

«Как и кого?» — мысленно возопил Леонид Михайлович. — Это же додуматься надо! С ума сойти! И впрямь: только что говорила — ничего страшного, а что может быть страшнее этого? В самом деле — бездна. И многое ведь еще не договаривает… Но я-то при чем? Мне зачем все это?»

К счастью, раздался звонок. Гарольд доложил, что бумаги отправлены. Инга Валерьяновна переспросила и записала исходящий номер. Отдала бумажку Леониду Михайловичу.

— Дело сделано, — сказала, положив трубку.

А его потряс этот переход от отчаяния к сугубой деловитости. Примета времени? Всеобщая наша особенность? Умение подчинить личное общественному, черт бы его побрал? Или утрата обычных человеческих качеств? Впрочем, ему ли судить?..

— Спасибо, — ответил Леонид Михайлович, а сам подумал: «Если бы! Если бы! «Дело сделано»!.. Ой ли. И тебе недавно говорили, вычистив, обесплодив девку, что дело, мол, сделано. А все ведь, все впереди…»

— Не знаю, почему я с вами разболталась— может, потому что тоже жду совета? А что можно посоветовать? Все варианты известны и ни одного хорошего. Жизнь сломана. Вот вы говорите: как бы не пришлось начинать все с нуля. Но это же счастье, если еще можно начать!

Леонид Михайлович в ответ невесело усмехнулся.

— Не сердитесь на меня…

— За что?

— За вторжение.

— Не будем об этом, — сказала Инга Валерьяновна. — Я знаю, у вас здесь родственники…Но бывают случаи, когда к постороннему проще обратиться, чем к родственнику. Посторонний не будет допытываться, выспрашивать, с ним можно отмолчаться, а родственники этого не терпят…

«Ну-ну, — подумал он. — Как близко ты подберешься?» Следовало отдать должное поистине цыганской проницательности этой жен          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            щины. Вроде бы ничего не говорил о своих делах…Неужто все так запросто просчитывается?

— …Мы так и не поговорили о ваших проблемах. Звоните, не стесняйтесь. Если решитесь переезжать, то на первых порах будет трудно. Я знаю, да и вы это знаете…

Ему казалось, что она хочет к этому добавить еще что-то, но Инга Валерьяновна в прихожей сказала:

— Валюша, попрощайся с Леонидом Михайловичем.

Дело в том, что дверь на кухню была приоткрыта. Валюша тут же вышла. На ней был уже другой — более нарядный — передничек.

— Хорошенькая девочка, правда? — сказала Инга Валерьяновна.

«Зачем это она?»

Потупив голову, дурочка улыбнулась и совсем по-деревенски закрылась рукавом.

«Мужик нужен,» — вспомнил Леонид Михайлович и даже, как говорится в таких случаях, внутренне похолодел. Спросить бы: «Кому?» Но вспомнил также и то, что, открыв зеленую улицу, ее сразу же можно закрыть. Это так просто. И, прощаясь, поцеловал протянутую хозяйкой руку. Поцеловал, сам же спрашивая себя: как джентльмен или как пес, которого погладили и приласкали?

За все нужно платить.

Глава 11

Притча о плевелах

— Я, чтобы разобраться в этом, хотел даже написать пьесу…

Шел обычный их треп — будто и не было позади двадцати с лишним лет. Не вовсе, надо сказать, пустой и бесполезный. Очевидно, что-то нужное для обоих было и в этом трепе. Что-то узнавалось, шлифовалось, выверялось друг на друге.

— А разве это так просто — написать пьесу? — Вполне дружески, но все же не без иронии усомнился Леонид Михайлович.

— В чем-либо разобраться иной раз не легче. А пьеса… Может, это слишком сильно сказано, может, и не пьеса… — Захар теребил пальцами пегую от седины бороду. — Все требует своей формы. Скажем, в театр женщина одевается так, на свидание — эдак, а на работу как-то еще по-другому. От нее даже пахнет по-разному… —         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            «Чего это он? — с некоторым беспокойством подумал Леонид Михайлович, заподозрив намек. — Неужели что-то заметил или почувствовал?» — Есть и расчет, — продолжал между тем Захар, — и нечто бессознательное. Форма в какой-то степени сама навязывает себя. Тут много загадочного. Почему, например, об одном и том же кто-то пишет прозу, кто стихи, а кто-то пьесу? Можно сказать: склад таланта. Но, с другой стороны, почему один и тот же человек — Пушкин — об Онегине пишет роман в стихах, о Дубровском — прозу, а о Борисе Годунове — пьесу? Думаю, и сам он толком не объяснил бы. Так было удобнее. Форма навязала себя. Диалоги Платона, конечно, не пьесы. Однако мне все-таки представлялось что-то вроде пьесы… — «Нет, ничего не подозревает,» — подумал Ленечка. — Главный персонаж — сумасшедший, который сидит в психушке, — говорил Захар, и, господи, до чего же знакомо было это желание выплеснуть на люди свои даже не состоявшиеся замыслы!.. — К нему несколько раз заходит надзиратель. В конце, когда мой псих начинает буйствовать, надзирателей появляется несколько. Надевают смиритель ную рубашку. Это, так сказать, реальные персонажи. Остальных сумасшедший выдумал, вообразил, это фантомы, но нам они являются как реальные люди. Женщины — его мучают эротические видения, — товарищи по прежней работе, друзья (или друг), дети (или кто-либо из детей)…Тут полной уверенности у меня нет. Я даже еще не решил: настоящий он псих, всегда был психом или свихнулся уже здесь? Может, его упекли в психушку просто за то, что думает не как все…Может, сидит по доносу одного из тех, кто является ему в воображении, может, они даже говорят об этом. Выясняют обстоятельства. А вторая главная фигура — Ленин.

— Это еще зачем? — оторопел Леонид Михайлович.

— С ним он больше всего спорит.

— О чем? Зачем?

— Чтобы во всем разобраться, понять, откуда все пошло.

— И ты видишь причину?

— Я хочу разобраться. А как это сделать? Писать трактат? Не по мне. И потом, уверяю тебя, этих трактатов написана уйма, особенно за границей. Людьми, в распоряжении которых огромные библиотеки и архивы. А у меня только общеизвестные факты да сочинения вождя. И признаюсь: писать трактат, выковывать, извини за банальность, мысль, доводить ее до упора — страшно. Страшно! Надо полностью раскрыться, показать себя антисоветчиком, как говорят у нас. А это еще долго будет смертельно опасно.          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Как долго?

— Чтобы открыто во всеуслышание назвать Ивана Грозного злодеем, понадобилось больше двух веков…

— Но со Сталиным в наше время разобрались быстрее.

— Потому что представили узурпатором. Но, извини, я о своем: мешает не только прямой страх, но и скованность души. Трактат требует от души разогнуться, а это еще труднее, чем преодолеть страх. Потому я и выбрал пьесу, где этот псих и Ленин как бы вне зависимости от меня сами по себе спорят. Болтают о чем хотят, а я вроде бы не имею к этому отношения… — Захар даже рассмеялся.

«Смеется, будто кашляет…»

— Ты можешь спросить: о чем болтают?

И Леонид Михайлович спросил:

— О чем?

— К психу является Владимир Ильич. А псих, надо сказать, Ильича недолюбливает. Даже не так. Не то, чтобы недолюбливает — это было бы слишком мелко, — а видит в нем причину всех последовавших затем бед. А Ленин, во-первых, ни о каких бедах не знает. То, что было при нем самом, на его взгляд, обыкновенные издержки большой политики. Что-то надо подправить, что-то новое придумать и — шагом марш дальше к светлому будущему. И во-вторых, ему естественно думать, что будь он сам жив, ничего такого не было бы. Даже когда заходит речь о Сталине, он сначала просто по-человечески огорчен: не послушались, не убрали… Эх, дурачки!

— А знаешь, в этом есть резон, — заметил Леонид Михайлович.

— В чем?

— Да в этом — «Эх, дурачки!» Мне как-то попалась книга Сомерсета Моэма «Подводя итоги». Там он вспоминает политических деятелей, властителей дум своего времени, с которыми встречался, — Черчилль, Ллойд Джордж, по-моему, — и поражается «кухонностью» их мышления. Судьбы государств и наций решаются, как проблемы коммунальной квартиры…

— А у моего психа это вызовет ярость. Что же выходит? Миллионы сосланных, посаженных в лагеря, раскулаченных, умерших от голода, расстрелянных, а для тебя все сводится к тому, что вот-де дурачки не послушались и не убрали?! Так ты же сам во всем виноват! «Да в чем? — отбивается Ильич. — Можно ли все до мелочей предвидеть? Сами-то вы где были? Еще Карл Маркс с Энгельсом говорили, что дают только общие контуры будущего коммунистического общества…» — «А я и говорю об этих общих чертах, намеченных Марксом сто лет           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            назад в «Критике Готской программы», — отвечает псих. Видишь, какой он у меня образованный… — В этой «Критике Готской программы», — говорит он Ильичу дальше,— которой ты так восхищался, — Вот наглец! На ты, на ты с самим Ильичем! — и гнездятся, — говорит, — истоки всех художеств товарища Сталина. Недаром же повсюду писали: «Сталин — это Ленин сегодня». — «Неужели так и писали? — изумляется Ильич. — Вот идиоты!» — «Конечно! — говорит псих. — У тебя все, если не идиоты, то сволочи или дураки…» — «Но, позвольте, позвольте…» — «А что позволять? Вспомни хотя бы свое завещание, в котором ты всех своих ближайших соратников обосрал, — Захар сказал это с неожиданным смаком, а ведь никогда не ругался… — и еще хотел, чтобы они это зачитали съезду. Умный, умный, а сам оказался дурак. Не сообразил, что они ради того хотя бы, чтобы не выглядеть в глазах всего мира обосранными, не допустят обнародования письма. Вот Сталин и уцелел…» — «Это инсинуация! Архиподлая клевета! Никакого завещания не могло быть и не было. Так вы чего доброго еще припишете нам, коммунистам, и престолонас ледие…» — «Не припишу, — говорит псих. — Какое в чертях престолонаследие! Была всякий раз грызня за власть. И после тебя, и после Сталина. Грызлись, как кобели за сучку, так что шерсть во все стороны летела. Перед миром стыдно. А завещанием сами же твои ученики, сраные твои апостолы назвали письма к съезду…»

— Что-то он все больше мне Никиту напоминает… — сказал Леонид Михайлович.

— Ну что ты! — возразил Захар. — Никита — догматик. Это его и погубило.

— Я о другом. Интерес твоего психа к анальному отверстию. Помнишь, ходил анекдот о Никите? Будто дал он почитать Аджубею свою речь, с которой собирался выступить в ООН. Аджубей и говорит: «Все прекрасно, Никита Сергеевич. Замечательная речь. Только «в жопу» пишется раздельно, а «насрать» — вместе…»

Захар опять то ли закашлялся, то ли рассмеялся — будто поперхнулся смехом.

— Гениальный анекдот! Ты мне его обязательно запиши…

Леонид Михайлович поморщился: зачем?

— Не бойся, — сказал Захар, — о Никите сейчас все можно…

Ему была свойственна эта манера: уязвить, подколоть, поддеть при самом, казалось бы, добром отношении к человеку. Вот и сейчас: «Не бойся». А он, значит, ничего не боится… Захар сам знал это за собой и как-то назвал «комплексом злого мальчика». В прежние времена     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Ленечке случалось одергивать его, а как сейчас? И все-таки решился:

— Что-то не понял… Я дал какой-то повод?

— Извини, — сразу же сказал Захар, — извини… — Помолчали. — Кстати, я все хотел спросить: в тот раз с чемоданчиком тебя ничто не насторожило?

— Что-нибудь случилось? — спросил Леонид Михайлович.

— Ничего! Абсолютно ничего! Просто не дает мне покоя тревога Анечки. Фантазии это или в самом деле следят? И соседка наша совсем охамела. Вчера маму толкнула в коридоре. А изначальная-то причина конфликта — не поверишь! — телефон. То, что установлен он здесь, у меня, а не в коридоре. Но для меня — ты же понимаешь — это не прихоть, а единственная связь с миром. Я уже согласился на блокиратор — знаешь, это когда на одной линии два номера. Пока говорят по одному, другой отключается. Тут даже согласия моего не требовалось. И они обрадовались. А потом эта стерва сказала Филиппу Семеновичу, другому соседу, что блокиратор, мол, нельзя, это будет мешать, поскольку мой телефон прослушивается. Представляешь? Ну, чего молчишь?..

А что он мог сказать? Успокоить? Утешить? Но из головы не выходило свое — странное поведение швейцара в гостинице. Сейчас был уверен, что швейцар с самого начала видел и его и Анечку, но не остановил, дал возможность беспрепятственно пройти. Почему? Зачем? Несомненно одно: если бы по своей воле — взял бы деньги. Такой ничего не упустит. Но не взял — отшатнулся даже. В системе обычных, нормальных, так сказать, координат объяснить это невозможно, но стоит принять всерьез опасения Захара и Анечки, как все становится на место: он, Л.М. Забродин, тоже «под колпаком». Однако рассказать об этом Захару невозможно…

— Так что ответил Ильич твоему психу? — преувеличенно бодро спросил Леонид Михайлович.

— Спасибо, Решка, — сказал Захар. — Ты прав. Я как собака, которой перебили позвоночник… Ни уползти, ни спрятаться. Отсюда и страхи. А псих спросил: «Писал письма?» — «Писал». — «На что надеялся? На коллективное руководство? «Ввести в Цека еще столько-то рабочих…» Дурачок. Думал, это поможет? Ввели. Сталин и ввел. А толку? Ты что, в самом деле не понимаешь или только притворяешься? Или вы со своим марксизмом окончательно спятили? Только жизнь показывает, что не спятили, а придуряетесь. Прекрасно понимаете, что обязательно кто-то в лидеры пробиваться будет. И плевать этому лидеру на рабочих, на пролетариев всех стран. И партия ваша            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            никакой не ум, тем более не честь и не совесть, а просто машина для власти…» Воть такой у них разговор пошел… — Захар помолчал. — Вся беда в том, что художественных задач тут нет, потому и не написал пьесу. Уже по ходу дела понял, что хочу показать безнадежность первоначального ленинского замысла силой и на основе одних умозаключе ний переустроить мир. Пустое дело. Чтобы это показать, не романы и не пьесы нужны — их вон сколько написано…

— Например? — как бы возразил Леонид Михайлович.

— Да те же «Бесы» Достоевского. А огромная литература конца прошлого — начала нынешнего века! В ней что — только горьковская «Мать» да «Песня о Буревестнике»? А Замятин, Шмелев, многие другие — разве не о том же?

— О чем?

— Ах, Решка! Не упрямься. Не придуряйся, как говорит мой псих. Сам ведь все понимаешь, да боишься признаться себе. И я боялся, и сейчас боюсь. Так и живем. «О чем?» Ха! О том, что глупо— понимаешь: глупо! — пытаться преодолеть, переделать саму природу человека, то, что дано ему от Бога. А эти наши о другом и не думают. У них цель (так по крайней мере говорят) — создать «нового человека» без собственических инстинктов, без низменных, как им кажется, побуждений, страстей и предрассудков. Не понимают, что ли, что одно и то же качество может быть и возвышенным и отвратительным? Насколько мудрее, да просто умнее в этом отношении церковь с ее заповедями, в которых будто сосредоточилось само понимание несовершенства человеческой натуры и стремление — пусть даже тщетное — наставить на путь сдерживания (потому что полностью устранить их нельзя), исправления пороков и несовершенств. Единственно возможный вариант! Все равно будут убивать, грабить, блудить… Будут? Будут! И Бог знает это. Но пусть хотя бы стыдятся и знают, что это нехорошо…

«Нехорошо, — повторял про себя Ленечка, — нехорошо…»

— Ведь тот же Ильич — лучший из них! — был далеко не ангелом, — продолжал Захар. — По цинизму сравним с Макиавелли, а они представляют его примером и образцом. Я почему его взял? Ты почитай его письма в последних томах… Я представил себе эпизод: когда псих начнет цитировать эти письма — Орджоникидзе, Троцкому, Межлауку, Склянскому, Сталину да и другим, — Ильич за голову схватится. Стыдно! Неловко-то как! Что поделаешь, у каждого из нас есть эпистолы, о которых думаешь: как это угораздило меня их написать?.. Знал бы он, что когда-нибудь будут опубликованы эти письма! Расстрелы, система заложников, требования «образцово-беспощадной» расправы…    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Безнравственность и принцип — «цель оправдывает средства». А какова цель, мы теперь хорошо видим… На Троцкого (а каким был этот «гуманист» мы тоже хорошо знаем!) обрушивается за то, что Троцкий будто бы пожалел мирное население, не стал уничтожать Казань артиллерийским огнем. «Необходимо, — пишет, — беспощадное истребление». Врагов, разумеется врагов… Но если, так следует из письма, придется зацепить всех прочих, — тоже не страшно… Все это, само собой, секретно, шифром, более того — «оригинал вернуть» и даже «прислать мне копию шифра», чтобы, не дай Бог, не выплыло наружу. Тьфу! А нынешние взяли и выболтали — посмотри пятидесятый том… А письма по национальному вопросу! Все тот же безмерный цинизм. Впрочем, в политике это называется тактикой...

А Леониду Михайловичу думалось, что сдержанная (у Захара от неподвижности — вынужденно сдержанная) страсть иногда действует сильнее, чем размахивание руками. Много лет назад, глядя, как заходится от крика, краснеет и гневно гримасничает его запеленутая дочь, впервые подумал об этом и вот сейчас — снова…

— Безнравственность была заложена уже тогда. Им. Им самим…

Неожиданно появилась Анечка — ни звонка, ни стука в дверь не было. С Захаром здороваться не стала — значит, виделись, а ему, Леониду Михайловичу, еле кивнула в ответ.

Похоже, она уже давно находилась в недрах квартиры — может, на кухне или в ванной помогала Анне Аркадьевне по хозяйству, а может, была в соседней комнате за знакомой Ленечке ширмой. Впрочем, последнее — вряд ли. При ней Захар не стал бы употреблять слова из лексикона Никиты Сергеевича.

Ее строгость и сдержанность не удивила, но понравилась. Другого, собственно, и не ожидал. Смолоду терпеть не мог сопливых бабьих штучек, с которыми не раз сталкивался: «нечаянные» прикосновения, многозначительные взгляды, вздохи, стремление, проходя мимо, зацепить тебя хотя бы подолом платья… До чего же глупы бывают эти телки, думая, что посторонние не замечают их ужимок! То ли дело такая благородная сдержанность…

Комната была узка, и он придвинулся вместе со стулом к кровати, когда Анечка возвращалась, уходила. Истинной нужды в этом не было. Если на то пошло, его движение было тоже из ряда телячьих ужимок. Но об этом подумал уже потом, а в тот миг был ошеломлен тем, как демонстративно она обошла его, как глянула при этом. С отвращением, едва ли не с ненавистью. Право.

И дело было, пожалуй, не во взгляде даже, а в судорожной гримасе,   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            передернувшей анечкино лицо. Орлов этого, к счастью, не видел, но не мог не заметить, как переменилась, вытянулась физиономия Решки.

Захар сказал:

— От любви до ненависти один шаг…

Странно сказал. Вроде бы банальность, вполне дежурную фразу. И в то же время словно что-то открывая для себя, прозревая. Ах, как он смотрел на бедного Решку, пытаясь что-либо понять! Так прожекторы во время войны хватали с земли, высвечивали в ночном небе вражеские самолеты.

Леониду Михайловичу мучительно захотелось встать и уйти. Он даже не знал — зачем. Для того ли, чтобы догнать эту дурочку и спросить: за что? За что? Или чтобы скрыться от этого взгляда?

Он бы отвернулся или закрылся рукавом, как давеча Валюша… Нельзя. Непростительно было уже то, что, забывшись, потерял на миг контроль над собой. В конце концов, если Захар и заподозрил что-то, след, повод настолько слаб, что, ей-богу, разумней всего еще раз пожать плечами. Что Ленечка и сделал.

Как быстро и внезапно все произошло! И не поймешь: то ли земля еще взлетает, то ли уже падает вниз, отбивая барабанную дробь, после взрыва. А может, и не было ничего?

— Странная — она — у тебя… — сказал вразбивку.

И почувствовал: подействовало. Особенно это: «она — у тебя»…

— Наверное, опять соседка… — неуверенно предположил Захар. Господи! Как нам не хочется поверить в худшее!..

Еще пахло порохом и курилась, так сказать, пыль, но все вроде бы целы… Ленечка слабо усмехнулся: не есть ли их разговоры — укрытие, нора, куда можно в любой момент спрятаться, как прячется суслик от лисы?

— Но тут надо еще не поддаться предубеждению, нужно убрать шоры, — сказал между тем, будто отвечая на какие-то свои мысли, Захар. — Помнишь евангельскую притчу о плевелах? Обычно в ней видят пример, как скверное отделяют от хорошего, плевелы от пшеницы. Но есть и еще один смысл. Вспомни, как было. Испокон человек сеял доброе семя на своем поле. А однажды пришел враг и посеял между пшеницей плевелы. И они вместе взошли, пшеница и плевелы, и показался плод. Что делать? Работники хотели повыдергивать плевелы, а хозяин сказал: нет, нельзя. При этом пострадает пшеница. Надо ждать жатвы.

— Не долго ли придется ждать?

— Вот и я о том же. В Евангелии сказано: жатва есть кончина века. Так что понимай, как хочешь.   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — А как ты понимаешь?

— Не будем уподобляться бабкам. Они лукавят, толкуя Библию, особенно Новый завет. Знаешь, как мы заглядывали в конец задачника, где написан ответ, и подгоняли решение под него. Вспомни самое начало Апокалипсиса: это откровение, чтобы показать, чему надлежит быть вскоре. Так и написано. Вот народ и размышлял. О звере с семью головами и десятью рогами, которому дракон дал богохульные уста и власть действовать сорок два месяца. Не больше и не меньше. А в Политбюро было, заметь, в свое время как раз семь членов и в правительстве, кажется, десять наркомов… Люди и ждали, когда истекут сорок два месяца. Впустую. А что касается жатвы, то моя мама прямо говорит: кончина века есть конец века. И баста. Значит, если считать с сегодняшнего дня, осталось терпеть двадцать лет с хвостиком. А я ей на это: век обыденки — день, век дуба — тысячелетие.

— Но плевел не дуб…

Леонид Михайлович с тревогой, но и с нетерпением ждал нового появления Анечки. Что случилось? Какая муха ее укусила? Ведь повода, ей-богу же, никакого не дал… Однако добиваться объяснений бесполезно. Что-что, а это за свою жизнь усвоил. Наберись терпения, и все само собой станет по местам. Одна беда — времени нет. Он ведь и сюда прямо от Инги приехал, чтобы нанести предпрощальный, так сказать, визит. Кто знает, как дальше все сложится? Завтра предстоит звонить по поводу этого дурацкого награждения какому-то неведомому сукину сыну. Послезавтра надо найти Мовсесяна и окончательно решить: играть ли в предложенные им игры? А там и домой. Это, правда, не радовало. И даже более того — впервые снова почувствовал себя отрезанным ломтем, тем никому на свете не нужным Ленечкой Решем, каким стал много лет тому назад после смерти мамы.

Шаркая шлепанцами, зашла Анна Аркадьевна. В своей захлопотан ности она не забыла однако дежурно улыбнуться Ленечке. Сегодня особенно были заметны выцветшие, обескровленные губы, жидкий пук волос и просвечивавшая сквозь них сероватая кожа, подернутые склеротической дымкой глаза. Было до боли ощутимо, что ею движет иссякающая, остаточная сила. До чего же старой и немощной она казалась в этот миг! Просто не верилось, что совсем недавно они пешком по гололедице одолели путь до театра и назад…

— Я, пожалуй, пойду? — сказал вдруг Леонид Михайлович.

Решение пришло неожиданно. Да, именно так он и сделает: уйдет, не прощаясь с нею. Самое разумное и правильное. И будь, что будет. Да и от греха подальше.     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Леонид Михайлович даже представил себе, как Анечка снова зайдет в комнату, а его в ней нет. Тю-тю. Понимай, как хочешь. Да и что понимать, когда все ясно: обиженно, но скромно и достойно удалился. Дверью не хлопнул. Телефон известен. Следующий ход остается за вами.

А Захар сказал:

— Милые ссорятся — только тешатся…

Значит, заметил непроизвольное движение, когда скрипнула дверь. Значит, все-таки вычислил…

В этом была непонятная, почти неразличимая интонация: вопрос? Окончательная догадка? Горечь? Насмешка? Но если насмешка, то над кем — над ними или над самим собой?

— Не понял, — сказал Ленечка и сам почувствовал звеневшее в голосе лицемерие.

А что еще оставалось? Слава Богу, что Анна Аркадьевна к тому времени прошаркала в другую комнату.

— Ладно, — сказал Захар, — иди.

Значит, тоже все время думал об этом? И страдал. Если ты недоумевал и раздражался, то он страдал, мучился от покинутости, тоски и ревности…

Невозможно было оторваться от этих скорбных, больных глаз. И все-таки Ленечка заставил себя оторваться. Нельзя было оставлять его сейчас. Надо бы хоть в чем-то разуверить. Но это значило нагло и беспардонно врать либо шкодливо молчать. И, чувствуя себя сукиным сыном и предателем, Леонид Михайлович поднялся.

Господи! Какая пропасть, какое отчуждение сразу пролегло между ними! Смиренность-то была от бессилия, а оно никогда и ни у кого не рождало добрых чувств.

— А обед? — сказал Анна Аркадьевна, возвращаясь. — Без обеда я вас не отпущу. Ведь все эти дни небось на сухомятке. Разносолов, которыми кормит вас жена, у меня нет, но, как говорится, чем богаты…

Этого только не хватало…

— Спасибо, Анна Аркадьевна, но я опаздываю, меня ждут.

Спускаясь по лестнице, остановился у окна, где, как говорила давеча Анечка, сидела показавшаяся ей подозрительной пара. Окно выходило во двор. Из него хорошо были видны и мусорные баки, и арка, сквозь которую он, Ленечка, шмыгнул, унося чемоданчик. Конспираторы! Кого они надеялись переиграть? Смертники с бутылками против танков… Одна надежда, что никому эти игры не нужны и никого в тот вечер здесь не было.          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Машинально потрогал отопительную чугунную батарею под широким подоконником. Она была ледяной. Похоже, что она была такой с самого октября 1917-го года.

А ведь очень может быть, что на этом подоконнике сиживали и шпики охранного отделения… Вот в чем преемственность, постоянство, верность национальной традиции!

И еще одна традиция, но уже наша, благоприобретенная — неухоженность всего вокруг. Это особенно бросилось в глаза на окраине, когда уходил от Инги, пробирался, не зная дороги, между домами к троллейбус ной остановке. Справа была строительная площадка с битым кирпичом, брошенными в грязь да так и вмерзшими трубами, валявшимися повсюду прутьями арматуры. Слева — какой-то очаг культуры, судя по облупившимся колоннам и лозунгу на фронтоне — «Искусство принадлежит народу». Ветер оглушительно, пушечно, то ли напоминая о себе, то ли пробуя свою силу, хлопал время от времени тяжелой дверью, но никому до этого не было дела. Над дверью было написано: «Агитпункт» и «Все на выборы!» Ветер тряс укрепленные на колоннах два больших выцветших щита. На одном в виде лучей прожектора была изображена цифра ХХV — в честь состоявшегося три года назад историческо го (все они исторические) 25-го партийного съезда и сверху надпись: «Наша цель — коммунизм!» Другой щит был отдан медальному профилю Брежнева и словам: «Советский Союз — оплот мира, демократии и социализма».

«Ильич», — подумал Ленечка.

На высоком челе и на волевом подбородке вождя были грязноватые следы от снежков. А откуда тут взяться чистому снегу? Как видно, пульнул без всяких раздумий пацан-двоечник из поколения, которому предстоит достраивать коммунизм в грядущем ХХI веке.

В центре столицы было ненамного чище и лучше.

Леонид Михайлович пересек расквашенную колесами улицу Кирова, чуть не попал под трамвай (и был за это справедливо облаян) у метро Кировской, постоял у памятника Грибоедову со снежной шапкой на голове классика и поплелся вдоль Чистопрудного бульвара.

Подумалось: «Мне хорошо, я — сирота…» А ведь и правда. В прежние времена мотался бы сейчас по магазинам, выполняя поручения семейства. И вот— свободен. Но радости — нет. Как у арестанта, который после двадцати лет тюрьмы не знает, что с этой свободой делать.

Проходя мимо ресторана-стекляшки, вспомнил Женю Виноградову. Мало сказать — с досадой. Даже поморщился.           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Но какая все же муха укусила Анечку? Нет ничего утомительнее женской инфантильности…

… На расчищенном от снега льду пруда катались на коньках дети. Мальчишки, кто в пальто, кто в куртке, кто в свитере или школьном форменном пиджачке — такие разные и в чем-то одинаковые (среди них затесался переросток, расшвыривавший мелюзгу) — с визгом гоняли шайбу, а чуть в стороне девочка в который раз пыталась исполнить прыжок с поворотом — падала, шлепалась на попу, вставала и снова разгонялась…

Как было не вспомнить свой двор и себя на «снегурочках» — теперь, наверное, таких коньков и не знают. Да и в те времена довоенного ленечкиного детства «снегурочки» были уже непрестижны. Мама никак не хотела этого понять (взрослые вообще относятся к детским амбициям пренебрежительно), а отец понимал. Посмеивался, но понимал. «Ты научись, — говорил, — сперва на этих. А потом купим тебе не хуже, чем у Гарика Голишевского или этой, как ее, Анжелы…»

Гарик был хвастун и задавака. Коньки со специальными ботинками, гамаши, вязаная шапочка с помпоном… Сын директора завода. Папа ездил на персональной «эмке». Вот-вот должны были перебраться в новый дом, который строился для начальства в самом центре, на улице Революции, бывшей Рождественской. Не успели перебраться, папу-директора арестовали «за вредительство». Гарик сразу сник, а он, Ленечка, стыдно вспомнить, злорадствовал: «Так ему и надо». И неожиданно схлопотал затрещину от матери: «Типун тебе на язык. Чтоб больше не смел об этом вспоминать ни дома, ни во дворе — нигде. И никогда. Понял?» Захныкал было от обиды, но схлопотал еще раз и подействовало: не вспоминал. А что-то хилым своим умишком понимать начал, увы, только после того, как через полгода арестовали собственного отца.

Много лет спустя, уже студентом, Ленечка Реш встретил в Москве замухрышку из их двора Вальку Тинякова и узнал, что Гарик сразу после войны связался со шпаной, вроде бы влип в какую-то историю и сгинул непонятно где. Дворовая красавица Анжела дважды побывала замужем и умерла от аборта, который ей делала какая-то бабка. Сам Валька кончил «ремесло», отслужил в армии и теперь, завербовавшись, ехал на одну из великих строек коммунизма — кажется, это была Куйбышевская ГЭС…

Носились за шайбой пацаны, падала и вставала упрямая девчушка, а Леонид Михайлович стоял и думал: бедные дети! Знать бы им, что ждет их на веку!..           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            И еще одна мысль пришла вдруг, как открытие: сколь не легкое, оказывается, это дело — хорошо прожить жизнь. Да что — хорошо! Хотя бы просто достойно, прилично. Удалось ли ему самому это?

Какой серый, тусклый город! Даже странно, что в этой серости так неукротимо пульсирует жизнь.

В рыбном магазине у Покровских ворот была очередь. А ведь Леонид Михайлович в прежнем своем качестве несвободного человека должен был сюда непременно зайти. За селедкой. Купить домой килограмма три селедки. Поделились бы с друзьями и с соседями, теща приготовила бы по ей одной известному рецепту потрясающий форшмак и, готовя, вспоминала бы покойного мужа Петра Сергеевича, который особенно любил это блюдо…

… Вдруг вспомнился один из разговоров, бывший в доме вскоре после того, как молодые покинули районную дыру. Вошел в семью Забродиных, постепенно узнавал обстоятельства, подробности, предания, неизбежные в каждой семье тайны… И тут как-то произошел любопытный эпизод. Ленечка заговорил с женой о подарке теще ко дню рождения.

— А что если серьги? Ты, надеюсь, не обидишься, но у Полины Матвеевны восточный, я бы сказал, цыганский тип. Ей должны пойти серьги. Даже странно, что она их не носит…

Вообще-то ничего странного — у каждого свои привычки и склонности. Но теща следила за собой, любила всяческие побрякушки и была не старой женщиной. Серьги ей и впрямь были бы к лицу.

В тот же день за ужином, когда собралась вся семья, Софочка спросила:

— Мама, почему ты не носишь серьги? Ленечка говорит, что они тебе пошли бы…

Полина Матвеевна глянула на мужа, и Петр Сергеевич кивнул:

— Покажи.

Теща убрала волосы и слегка оттянула пальцами мочку уха:

— Вот посмотрите. Видите шрам?

«Шрам» было, пожалуй, слишком сильно сказано (Полина Матвеевна любили преувеличения), но от середины мочки книзу шел шрамик.

— Одну он у меня снял. Ловко так, воровски. Я даже опомниться не успела. Схватил за косу — у меня длинная коса была, — обернул несколько раз вокруг руки — не вырвешься. И снял…

— Мама! — с мягкой улыбкой перебила Софочка. — Ничего ведь не поймешь! Кто? Что? Зачем? Когда?

— Господи! — неожиданно рассердилась Полина Матвеевна —         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            она никогда почти не повышала голос на Софочку. — Что тут понимать? Раскулачивали нас. Все уже забрали, перерыли, только одежду, что на нас была, оставили, когда этот Васька, наш же станичник из Старотитаровской, заметил у меня сережки. Мне их бабушка подарила, когда умирала. Одну он снял, а потом я коленом ему ниже живота и вырвалась. Но видно, не попала, куда нужно, он опять схватил меня и вторую сережку прямо с мясом выдрал, ухо разорвал…

— Бедная ты моя! За что? — ужаснулась Софочка.

— С тех пор я серьги не могу носить. Боюсь. А за что — это у них надо спросить. Батя в колхоз не хотел вступать. У нас пара волов была, корова, телка…

Ленечка с удивлением смотрел на тещу. Вот уж с кем не вязалось представление о волах, корове и телке — такой барыней она держалась, такую даму из себя изображала. Впрочем, подумалось тогда же, ничто не ново под луной, и это уже было. Вспомни Авдотью Самсоновну, Дуню, дочку пушкинского станционного смотрителя Вырина…

Стыдно сказать: тогда эти литературные реминисценции заняли его больше, чем главное из услышанного — раскулачивание, высылка, этот дикий случай с сережками, вырванными из ушей девочки.

Вот такие воспоминания посетили вдруг Л.М. Забродина вместе с мыслями о форшмаке, который так и не приготовит на сей раз теща.

… Мало кто знает, что неприметный магазин — одно из немногих в нашей великой стране мест, которое словно бы символизирует стабильность. А Леонид Михайлович со студенческих своих лет, когда жил неподалеку, знал и помнил.

Чудо! Сначала по карточкам, потом без карточек, с довоенных, как уверждали старожилы, времен, при Сталине, Хрущеве и вот при Брежневе здесь всегда в продаже бывала селедка, даже когда ее не было больше нигде. В их провинциальной дыре это воспринималось как миф, как легенда, как рассказ, скажем, о том, что в Троицко-Сергиевой лавре будто бы на протяжении уже нескольких веков у раки Сергия Радонежского идет беспрерывная служба и не гаснут свечи… Мысль о том, что где-то всегда есть селедка (пусть даже надо постоять в очереди) иногда скрашивала жизнь. Но отныне — все. Леониду Михайловичу незачем заходить в этот магазин и спрашивать: «Кто последний?», почти наверняка зная, что кто-нибудь буркнет в ответ: «Последние знаешь где? В тюрьме да в бардаке. А в очереди — крайние…» Отныне он свободен.

И тут сквозь уличный гул до него донеслось вкрадчиво-назойливое:

— Михалыч, а, Михалыч…

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Мог бы поклясться, что мгновением раньше уже звучал этот зов, но он не обратил на него внимания потому, во-первых, что так никто к нему не обращался, он не терпел панибратства, да и звучал голос странно — словно сквозь сон либо сквозь дождь или метель. Словом, сначала подумал, что ему просто почудилось (бывают же слуховые галлюцина ции), хотя сам голос, не то детский, не то женский («…тонок, да нечист» — можно было бы сказать о нем), показался знакомым и более того — с ним было связано что-то недоброе, неприятное.

Конечно, почудилось — ни одного знакомого лица рядом. Так и чокнуться недолго — говорят, слуховые галлюцинации одна из дурных примет…

Подошел троллейбус, толпа на остановке рассосалась, Леонид Михайлович снова двинулся вниз по улице в сторону Садового кольца и остановился — пришлось остановиться: перед ним, на пути у него стояло и улыбалось (радостно и в то же время тревожно) небольшое существо женского пола, закутанное в серый пуховый платок.

—…А я зову, зову — не слышит. Ну, думаю, загордел Михалыч… И то — гляди, каким важным стал…

Страшный суд! Даже в самом кошмарном сне не ждал такого. Но перед ним была она, она самая. Ненавистное существо, хромоножка Настя.

Из Газет

С гордостью за достигнутое

С небывалым патриотическим подъемом идут советские люди навстречу выборам. В стране продолжаются встречи избирателей с кандидатами в депутаты Верховного Совета СССР. Их участники заявляют о единодушной поддержке ленинской внутренней и внешней политики КПСС, высоко оценивают трудовую и общественную деятельность кандидатов — представителей нерушимого блока коммунистов и беспартийных.

Документы съездов партии, Пленумов ЦК КПСС, труды Генерального секретаря ЦК, Председателя Президиума Верховного Совета СССР товарища Л.И. Брежнева — яркий пример подлинно ленинской разработки назревших проблем общественного развития…    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Воинственная программа администрации картера

Президент США, судя по его выступлению, не прислушался к голосу разума, и, как видно, исходит из мотивов, отнюдь не направленных на достижение военной разрядки…...

По поводу интервью Дэн Сяопина

… В самых мрачных тонах Дэн Сяопин рисовал современную международ ную обстановку и особенно перспективы ее развития. В укреплении позиций прогрессивных сил и развитии внутренних революционных процессов в Эфиопии, Афганистане, Иране и ряде других стран ему мерещится «установле ние контроля» и «утверждение влияния» Советского Союза. Он приписывал СССР стремление к «военному превосходству» и оперировал при этом мифическими данными, к которым не прибегают даже оголтелые антисоветчи ки на Западе.

Воля народа Афганистана

Заместитель премьер-министра и министр иностранных дел Хафизулла Амин подчеркнул, что правительство намерено построить общество, свободное от эксплуатации, единственной политической партией в котором будет партия рабочего класса, защищающая интересы всех трудящихся.

Ex animo (5)

Могу представить себе, как Леонид Михайлович, полистав эти страницы, сказал бы:

— Что это вы, голубчик, охоту на меня затеяли? То выслеживаете: где? с кем? когда? То преследуете, догоняете, а то в упор из двух стволов…

И в подтексте: собираешь, мол, всякие сплетни, дался тебе Ленечка Реш!

Что-то в этом есть, но разве вообще словесность (начиная с Гомера) не есть сплетничание обо всем роде человеческом? Перед целым миром выворачивается наизнанку самое порой неприглядное и стыдное. Я еще жалею своего Ленечку, не унижаюсь до вранья. Ну а правда есть правда…

Вот сугубо мужская черта: если не быть, то казаться или хотя бы        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            воображать, чувствовать себя эдаким лихим парнем. Кое-кто находил это у Ленечки. На самом же деле бывал, увы, нерешителен и даже робок. При его бравой внешности догадывались об этом, надо признать, немногие. Софье Петровне это так и не удалось, а вот упоминавшаяся уже райкомовская дама раскусила его, как мне кажется, сразу.

Каким обескураженным он пришел от нее в последний раз!

Был уже взят расчет на работе, упакованы нехитрые пожитки (Софочка уехала к родителям раньше) — оставалось получить открепительный талон в секторе партучета райкома. Там ему и сказали, что Мария Степановна просила зайти.

С первой встречи чувствовал интерес этой дамы к себе и сам откликнулся на него некоторым волнением. Надо признать: мощный круп, широкие бедра и «выдающийся» («одна из районных достоприме чательностей») бюст не тяжелили ее — двигалась легко и свободно. Кустодиевский, я бы сказал, тип.

Вообще-то говоря, такие женщины, у которых «много всего», не привлекали нашего героя, рядом с ними испытывал, как признавался, нечто вроде комплекса неполноценности («Куда мне справиться с такой!»), но эта своим усмешливым выражением и взглядом, в котором я лично усматривал по отношению к Ленечке «желание съесть», всякий раз вызывала волнение.

— Ну что, дружок, убегаешь от нас? — спросила она, выходя из-за стола.

Ленечка кивнул: да, мол, убегаю. И было в этом как бы признание вины перед остающимися.

— Ладно, не казнись. Это даже хорошо, что ты так думаешь.

Она стояла напротив и была не намного ниже его, а Ленечку Бог ростом не обидел. Руки, согнув в локтях, сцепила за спиной (была у нее такая манера), плечи отошли назад, словно выставляя напоказ главную районную достопримечательность. При этом слегка покачивалась, чуть-чуть привставая на цыпочки. Будь это не в кабинете секретаря райкома, можно было бы сравнить ее с обольстительницей, начавшей под одной ей слышную музыку ритуальный танец. Ленечка даже сглотнул от волнения.

— Все мы, кто может, разбежимся. И я через год убегу в столичный город Свердловск, в Высшую партийную школу. Авось там отхвачу себе кого-нибудь… А? Ну, чего молчишь? Чего глаза прячешь? — Вынув руку из-за спины, она подняла его голову, прикоснувшись к подбородку. — Эх, если б не Петр Сергеевич, увела бы я тебя от этой пигалицы…  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Соблазнила бы и увела. И плевать на этот райком и на их партийную школу… Не веришь?

Ленечка смущенно улыбнулся. Пусть хоть этим потешится…

— Ну иди… товарищ Забродин. Иди, — подтолкнула его к двери.

Странное чувство испытал тогда Ленечка. Сожаления, признавался мне, но и облегчения тоже, будто совсем рядом прошелестела какая-то неведомая опасность.

Давняя, конечно, история, но вот запомнилась.

Пережив реальную или выдуманную опасность, мы нередко хорохоримся, и я словно слышу слова своего друга:

— Что ж вы зацепили слегка тему диссидентства и сразу в кусты? А почему бы пошире ее не раскрыть? Подумать только! Как раскачала эта горстка людей общественное мнение всего мира!..

Наверное, в самом деле можно и надо было сказать больше. Встреча с Захаром Орловым и Анечкой такой повод давала.

Когда-нибудь появятся капитальные работы о русском и советском инакомыслии. Я думал об этом и о многом другом. Скажу больше: в самой жизни одно время боялся, как бы под влиянием творимых властями жестокостей не произошел срыв, не раздалось нечто подобное выстрелу Веры Засулич. Слава Богу, у нас до этого не дошло, хотя какие-то глухие, тревожные слухи временами возникали.

Размышлял я и над тем, почему до этого не дошло, но кому нужны эти мои размышления? Впрочем, нет — почему все-таки?

При Муссолини, Сталине, Гитлере и Франко была по этой части тишь да гладь. А потом, десятилетие спустя, при демократических режимах, Италия, Испания, Западная Германия стали вдруг центрами терроризма. Не потому ли нас это обошло, что мы и после Сталина остаемся тоталитарным государством? И не ждет ли нас вспышка насилия, если мы — пусть через пятьдесят, через сто лет — станем когда-нибудь демократическим обществом? Неужели через это обязательно надо пройти?

Думал я и о традиции непротивления злу насилием, о правозащитном, требующем соблюдения собственных законов акценте в нынешнем инакомыслии, о призыве жить по совести… И — о безнадежности, безысходности положения. Может, эта безысходность и заставила, слегка зацепив тему, сразу спрятаться в кусты. Совсем ничего не сказать не мог, без этого картина была лживой, а на большее чего-то не хватило.

Можно, однако, сказать и по-другому: а было ли что-то большее, чем всеобщее недовольство, которое отдельные лица осмеливались выра      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            жать вслух? За что и преследовались — иногда жесточайшим образом.

Но я опять отвлекся и надо бы сказать: меня, мой друг Леонид свет-Михайлович, интересуете прежде всего вы. Хотя реальный Л.М. Забродин перепутался с моим представлением о нем, а если по совести, то и со мною самим. Право. Иногда думаю (чувствую?), что он — это я. Но с одним уточнением. Не претендую на то, что есть все же в нем привлекательного. Вот когда речь о слабостях, сомнениях, пороках — это и обо мне. Хотя опять-таки нужно оговориться: некоторые его пороки мне тоже, увы, не по зубам.

Как говорил уже, все время испытываю сомнение относительно достоверности. Так ли на самом деле было? Чаще всего свидетели да и участники событий говорят потом описавшему их: не так! Не так!

Случается, впрочем, что описание подминает само событие и тогда уже участнику, свидетелю, если они вздумают говорить правду, раздраженно пеняют: не так! Не так! Мы-де читали об этом совсем другое.

А бывает, что и участник и свидетель принимают даже не совсем точный рассказ-версию, принимают, повторяют его — это становится как бы их собственным вариантом. То есть сами рассказывают не как было, а как об этом кем-то написано. Чего только не бывает!

Да вот случай. Представьте себе парней, а если точнее, то парня — почти мальчика и уже заматеревшего молодого мужика, связанных теми отношениями, которые у нас регулируются соответствующей статьей уголовного кодекса: лишение свободы до года или высылка на срок до трех лет; те же деяния, совершенные с применением насилия или в отношении несовершеннолетнего, оцениваются Фемидой строже.

Само существование такой угрозы делает для нас скрытой жизнь этих людей. А в ней, надо полагать, бывает всякое, в том числе и бешеная ревность. Отелло, убившего Дездемону, мы все же готовы понять. А если бы на месте Дездемоны оказался мальчик, как в том случае, о котором я говорю?

Мне эту историю рассказывал адвокат, человек циничный, но как видно профессионал. Хозяин города, наш первый секретарь, зубами щелкал, требовал подвести убийцу-жопника под вышку, так как считал, что педерасты растлевают или оскверняют (точно не помню) советский образ жизни и им не место на нашей земле. Хозяина особенно выводило из себя, что незадолго до того портрет отщепенца-жопника повесили на районной Доске Почета за успехи в предоктябрьском социалисти ческом соревновании. «Скотина, — говорил он, — баб ему не хватало… Да еще убивать!.. А мы его в партию чуть было не приняли…»            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Наглец же адвокат не только отводил статью об умышленном убийстве при отягчающих обстоятельствах, но, ссылаясь на какое-то постановление Верховного суда, доказывал, что в данном случае имело место неумышленное и в состоянии сильного душевного волнения причинение тяжких телесных повреждений, приведшее, увы, к смерти. А это грозило всего несколькими годами отсидки.

Думаю, не стоит говорить, кто победил. Хозяин есть хозяин.

Я вспомнил этот случай, нечаянно наткнувшись в «Метаморфозах» Овидия на историю Аполлона и Гиацинта. С трудом добыв этот изящный том, иллюстрированный, кстати, Пабло Пикассо, решил полистать не сон грядущий и вот — наткнулся. Пересказывать историю, может, и не стоило бы, но хорошие книги по-прежнему в дефиците — где вы ее найдете? Словом, перескажу.

История один к одному похожая на то, что произошло в нашем областном центре. Аполлон нечаянно убил Гиацинта, однако запираться, отнекиваться ему не было нужды. При всем величии человека труда в нашей стране (даже занесенного на районную Доску Почета) он все же, как сказано в пролетарском гимне, «не бог, не царь и не герой», а обыкновенный человек. Аполлон же — бессмертный бог. И всемогущий Зевс для него не только «Хозяин», но и родной отец, сам, между прочим, имеющий слабость по той же части («…к Ганимеду фригийцу страстью зажегся…»). И Публий Овидий Назон пишет об этом куда как сочувственно. Послушать его, так Аполлон несчастнее убитого им Гиацинта.

«Стоп, — сказал я себе. — А ведь что-то в этом есть…»

Как часто в великих книгах под верхним событийным слоем прячется второй, а то и третий — еще более потаенный! Они даже не прячутся, и потаенности никакой нет — просто надо захотеть их увидеть. И я вдруг услышал вопль тоски и угрызенной совести:

Ты — моя скорбь, погублен ты мной; с моею десницей

Смерть да свяжут твою: твоих похорон я виновник!

............................................

О, если б жизнь за тебя мне отдать или жизни лишиться

Вместе с тобой! Но меня роковые связуют законы.

Вечно ты будешь со мной, на устах незабывших пребудешь.

Так причитает Феб. Но полно, не сам ли Овидий — о себе — говорит это? Что-то слишком уж личное пробивается за этими словами…

Однако пора по-настоящему сказать себе: стоп! Не далековато ли занесло меня? Гомосексуальные истории никакого отношения к нам не         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            имеют. Сам этот мотив возник сейчас случайно. Главное совсем в другом. Накануне у меня побывал Леонид Михайлович — он иногда забегал по пятницам после тенниса, благо я живу рядом с кортами. Был невесел, и я достал бутылку вина. В который раз он вроде бы позавидовал моей холостяцкой к тому времени жизни…

— Холостой, — поправил я со значением.

— А у кого она не холостая? — возразил Ленечка и добавил, черпая не знаю уж откуда — то ли из собственных запасов, то ли из чужой мудрости: — Жизнь, как холостой выстрел…

Я, чтобы не втягиваться в дискуссию, похвастал последним своим книжным уловом — этим томом Овидия. Он полистал. Рисунки Пикассо не произвели ожидаемого мной впечатления, однако сказал:

— Умеем издавать, когда захотим… — И вдруг предложил: — А что если погадать по ней?

Я несколько удивился.

— Валяйте.

— Двести пятидесятая страница, двадцать пятая строка, — сказал он.

Там — на этой и предыдущей странице — и был весь эпизод с Аполлоном и Гиацинтом. Но в нем я разобрался уже потом, оставшись один, а тогда Ленечка отсчитал двадцать пять строк сверху и прочел:

В чем же, однако, вина? Так, значит, виной называться

Может игра? Так может виной и любовь называться?

Посмотрев на меня вопросительно— оценил ли? — он молча (не раз, по-моему, и не два) перечитал это. Строчки и в самом деле были удивительные.

Леонид Михайлович сказал:

— А вы знаете, это и впрямь, кажется, обо мне…

Сказал, как говорят о недобром пророчестве, не желая принять его слишком всерьез и не рискуя (чтобы не ожесточить судьбу) просто отмахнуться.

Совершенно удивительные строки. Они сразу меня поразили. Но я тоже только пожал плечами, боясь накликать что-то мне неизвестное. А сами строчки запомнил на всю оставшуюся жизнь, как говорят теперь. И место в книге отметил специальной закладкой.

«Так, значит, виной называться может игра? Так может виной и любовь называться?..»

А ведь и в самом деле — это о нем, нашем Ленечке. О нем, во всяком случае, больше, чем о каком бы то ни было другом известном мне человеке. Тревожное предчувствие совершенно осязаемо шевель         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            нулось в груди. Но в чем, не раз спрашивал я себя, все-таки смысл намека?..

Глава 12

Хромоножка Настя и другие

…Страшный суд! Даже в самом кошмарном сне не ждал такого. Но перед ним была она, она самая. Ненавистное существо, хромоножка Настя.

Переменилась, конечно. Когда-то в молодости ее лицо можно было назвать даже миловидным. Все портила походка — Настя ходила, переставляя только голени, нижнюю часть ног; колени были навсегда сведены вместе. Обходилась, однако, без палочки.

Сейчас лицо огрубело, стало большим, одутловатым, мучнисто-бе лым, неприятным. И вся она, коротышка, стала широкой, как краб, и двигалась по-крабьи, чуть боком.

— А я зову, зову — не слышит, — говорила между тем Настя. — Ну, думаю, загордел наш Михалыч… И то — гляди, каким важным стал… каким солидным…

Улыбаясь, она протянула руку и то ли просто прикоснулась, то ли погладила его рукав. Леонид Михайлович едва сдержал себя, чтобы не отшатнуться.

— А я бабу Маню приходила проведать, передачку принесла… Жива до сих пор! Еще когда нам бабкой старой казалась, а живет до сих пор, хоть и не встает почти… Тут беда еще в чем — ее Любка совсем оборзела, сошла с тормозов. Лет пять назад ребеночка родила — отказалась прямо в роддоме. А теперь и мать не признает, в гробу, говорит, я ее видела… Я ей: «Как же так? — говорю. — Родная кровь, мать тебе!» А она: «Я что, — говорит, — просила ее меня рожать?» И весь спрос… Вот такие люди пошли… Татьяна Ивановна, царство ей небесное, бывшая хозяйка ваша — вы помнить ее должны…

«Что, кому и почему я должен? — готов был возопить Леонид Михайлович. — Откуда и зачем ты сама свалилась?!» Он в этой трескучей скороговорке ничего не понимал. Манька, Любка, Танька, Ванька… И не способен был понять, и не хотел понимать. Единствен ное было желание— сию же минуту оказаться от этой Насти как можно дальше и никогда больше ее не видеть. Он был как бык,           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            которому дали кувалдой промеж рогов и сейчас полоснут ножом по горлу. Однако, собравшись с духом, улыбнулся как мог благожелатель но и сказал:

— Очень рад был повидать вас, Настя. Это сколько же прошло? Лет двадцать?

— Двадцать пять, Михалыч, двадцать пять, как вы уехали от нас.

— Да, быстро время бежит… Рад видеть вас здоровой и благополучной, а сейчас ради бога простите, но мне надо бежать. Дела.

— Какие дела, Михалыч, когда день уже почти кончился!.. — всепонимающе улыбнулась Настя. — И потом я главное вам не сказала. У вас же ребеночек есть от меня. Сынок. Костенька.

Вот тут впору было и под нож. Явственно почувствовал, как дрогнул. Кровь прилила к лицу, застучала в мозгу. Стало жарко.

«Ну конечно, — подумал он,— добром это не могло кончиться…»

В тот момент был уверен, что всю жизнь втайне боялся чего-то подобного. Не этого — о таком и подумать не мог! — но чего-то подобного.

А что — «конечно»? И мыслей ведь не было никаких, когда первый раз увидел. Разве что пожалел: «Должно быть, детский паралич…»

Так оно, кстати, и было.

Дал ей со спины лет двенадцать-тринадцать. Но тут окликнули: «Настя!» Она обернулась, и Ленечка увидел не детское, а вполне девичье личико: бровки выщипаны и насурьмлены. Да и грудь была высокая, девичья.

Настя улыбнулась ему, дурашливо отмахнулась от звавшей (отстань, мол) и поковыляла по двору дальше.

Это когда же было? На последнем курсе института. Накануне он перебрался сюда с Абельмановской заставы — хотел жить в центре, поближе к Ленинской библиотеке, где пропадал, занимаясь наукой, и вот снял угол в этом клоповнике.

Впрочем, называть клоповником весь дом было не совсем справедливо. Имелись тут и отдельные квартиры — настоящие апартаменты. Дом строился в двадцатых годах, в разгар нэпа, как жилищный кооператив (жилкооп) неких инженеров и врачей. Внешне — вполне современная коробка без буржуазных излишеств в виде колонн, кариатид, львиных морд и античных масок, но и без принятых тогда крайних претензий на внедрение социалистического, коллективистского быта, который представлялся длинным во весь этаж кори            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            дором с общими кухней, умывальником и сортиром в конце. От этого инженеры и врачи отбились. Меньше трех комнат в квартире не было, и каждая квартира — со всеми удобствами, изолирована, рассчитана на одну семью.

Можно только представить себе, как весело было здесь летом 1926-го в пахнущий краской, сверкающий люстрами и паркетом день новоселья. Артельщики в фартуках сноровисто и бережно, чтобы не сбить углы, не поцарапать мебель, заносили в комнаты шкафы, кресла, ящики с посудой и книгами, пианино. Инженеры и врачи вместе с чадами, домочадцами, домработницами и няньками предвидели в этих стенах долгую и счастливую жизнь…

Ленечки в то время и в проекте еще не было: папа с мамой познакомятся только спустя несколько лет.

Однако потом много чего разного произошло. Рамзинский процесс и плетневский процесс (Рамзин — инженер, а Плетнев — врач), лево- и правотроцкистские блоки, разоблачения вредителей и агентов всех мыслимых разведок, а затем война, эвакуация (увы, не все вернулись), следом борьба с безродными космополитами и врачами-отравителями, и одновременно люди разводились, женились, рождались, разъезжались, съезжались… Многие квартиры стали-таки коммуналками, клоповниками — коллективистский принцип все же восторжествовал. В конце концов нашлось местечко за ширмой в углу у богомольной глухой старухи и для студента-выпускника Ленечки Реша. Татьяна Ивановна предпочитала парней (с женщинами больше мороки — постирушки, готовка) при непременном соблюдении условий: не водить к себе девок и не курить в комнате.

Не водил и не курил. Вообще избегал чьих-либо визитов, стыдясь своего убожества. Лишь однажды во дворе побывал Захар. Зашли вместе. Ленечка должен был ему дать какую-то книжку. Было это в начале учебного года, в разгар бабьего лета, когда пожелтели тополя и клены, летела паутина, и людская очередь, которая в жару выстраивалась у бочки с квасом, переместилась к рундуку с арбузами.

На скамейке у подъезда сидела, грелась на солнышке Настя. С ней и оставил Ленечка Захара, сказав — «Подожди, я сейчас» и нырнув в подъезд. Когда вернулся, они о чем-то болтали, смеялись; Настя поделилась с Захаром семечками. Они весело распрощались. Что говорить — компанейский, контактный парень Захар Орлов, недаром ходит в комсомольских лидерах на факультете…

— Союз интеллигенции с народом? — пошутил Ленечка, когда отошли достаточно далеко.          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — А ты знаешь, эта Марья Тимофеевна совсем не глупа…

К счастью Ленечка, не успел его поправить насчет имени. Захар закончил:

— ...и, по-моему, жаждет найти своего сказочного принца, своего Ставрогина...

Ленечка даже слегка покраснел, оттого что чуть не обмишулился с этой Марьей Тимофеевной, будь она не ладна, а в сущности — с «Бесами», с самим Достоевским. Представил себе, как бы посмотрел на него, подняв брови, Захар, успей он, Ленечка, высунуться, что не Марья-де Тимофеевна, а Настя, Настя… В глазах Захара это, чего доброго, сразу отбросило бы бедного Ленечку Реша на уровень Тофика Мовсесяна. Не вспомнил барышню Лебядкину!.. Есть вещи, которые надо понимать с полуслова, если хочешь быть вполне своим. Факультетские аристократы на этот счет строги.

Когда, проводив Захара, Ленечка возвращался, Настя сидела все там же. Сказала, улыбаясь:

— Веселый у вас приятель. Хотите семечек?

— Нет, спасибо, — ответил он, но все-таки слегка задержался, чтобы не обидеть ее. Он не любил обижать людей беспричинно, по пустому.

— Тетя Маня говорит, что вы насчет стирки интересуетесь. Так рубашки, если без крахмала, и я могу постирать…

Какой в чертях крахмал! У него таких рубашек и не было. Смущало другое, то, что он выступает в роли барина перед девочкой-калекой. (Позднее поймет: для нее это было только поводом зацепить, остановить.) Смущала и необходимость спросить о цене — с деньгами было туго, каждая копейка на счету. Но, похоже, она догадалась, в чем дело.

— По полтиннику за штуку годится? — И добавила озорно: — А могу и за так… Несите, пока не передумала. Айдате!

Вот и все на первых порах.

Мелькало, верно, подозрение, что Настя его вроде бы подкараулива ет: слишком часто попадалась на глаза. Но и это до поры вызывало улыбку, растроганность: бедная хромоножка!.. Она, выходит, взяла над ним шефство. И смех, и грех…

Как-то, вернувшись в неурочный час, застал ее убирающей комнату. Вспыхнул, готов был рассердиться, но, во-первых, подумал, что комната все же не его — кто знает, какие отношения у этой Насти со старухой? А главное, вид у нее от неожиданности был такой растерянный, даже испуганный…

— А Татьяна Ивановна где?

— Где же еще? Поклоны бьет в церкви, — грубовато ответила она.    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Еще раньше заметил, что эта напускная грубоватость была формой самозащиты.

— А вы не боитесь Татьяны Ивановны?

— А чё ее бояться? — И назидательно добавила: — Сухарь только дурак грызет, а умный его сперва размочит…

Вот как… Значит, о себе твердо знает, что умная… Но применительно к старухе действительно неплохо сказано.

Увидев, что Ленечка тоже размяк, она спросила, ставя на тумбочку у кровати фотоснимок, с которого вытирала пыль:

— А это кто?

— Мама.

— Я так и подумала. На вас похожа. — И спустя какое-то время: — Красивая.

Настя засобиралась. А Ленечка впервые, пожалуй, подумал, что внимание девицы становится обременительным. Но как избавиться от него и не обидеть, не оскорбить искренне расположенного к тебе человека? Во всяком случае решил: с этим надо кончать. А она, будто подслушав его, сказала:

— Я ваш свитер взяла. На локтях прохудился да и постирать надо.

Ленечка как можно внушительней возразил:

— Не надо ничего с ним делать. Я завтра его должен надеть.

— И наденете, — сказала она. И уже уходя: — С бабкой насчет уборки не объясняйтесь. У нас с ней свои дела.

Тон был едва ли не приказной. Удивился. Не ожидал.

А утром, проснувшись, увидел свитер на спинке стула. Когда она его успела заштопать, выстирать и высушить — непостижимо.

Бреясь перед зеркальцем, которое прислонил, как обычно, к портрету мамы на тумбочке, Ленечка опять вспомнил о хроменькой: а ведь об отце не спросила, хотя было бы вполне естественно — это мать, а что отец? Объяснить это можно было по-разному: равнодушие, леность ума. Но могла быть и деликатность, которая не так уж и редко вдруг обнаруживается у простых, неиспорченных людей. Так или иначе — не стала совать нос, куда не надо. Портрет матери стоит открыто, значит, может быть темой для разговора, а отца нет — нечего о нем и спрашивать. Молодец. Впрочем, если б и спросила, ответить было что. К этому всегда был готов.

После смерти Сталина вопрос об отце перестал быть для Ленечки Реша тревожащим. В настроениях общества что-то ощутимо переменилось еще до того, как пошли открытые разговоры о репрессиях, лагерях и реабилитации. Более того, с некоторых пор (еще до кончины           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            вождя народов) Ленечке казалось, что тайна, так строго оберегаемая им, кой для кого в институте вовсе не тайна. Твердой уверенности и прямых доказательств не было, но человек, привыкший всегда быть настороже, не нюхом даже, а подсознанием чует опасность и малейшую перемену обстоятельств. Иногда казалось, что и Захар знает о его тайне. Вопросов — «От кого? Откуда?» — Ленечка при этом старался себе не задавать, но они возникали сами.

В прошлом году ребят с курса вызывали в спецчасть заполнить какие-то бумаги. Объяснили: для военной кафедры. Допуски, мол, секретность и прочее.

Вызывали не всех и не группой, а как-то вразброс. Секретарша декана оповещала то одного, то другого в перерывах между лекциями, не делая из этого тайны, но отнюдь и не рекламируя. Эдакое тихое шебуршение. Ленечка насторожился. И вот дошла, наконец, очередь до него.

Анкета чуть пообъемистей обычного, но ничего страшного: в плену — не был, на оккупированной территории — не находился, за границей — не бывал, в белой армии — не служил, в оппозициях — не участвовал, родственников за границей, слава богу, нет…

С автобиографией оказалось куда сложнее. Беседовавший с ним неприметный, со стертой наружностью человек (не тот, что принимал документы при поступлении) оказался въедливым и после нескольких пустых вопросов (интересно, сами они чувствуют фальшь происходяще го? Видят ли, что собеседник прекрасно их понимает?) начал выспрашивать о родителях.

Здесь надо бы напомнить, что на дворе крепчал маразмом страшный 1952-й год. Хотя что напоминать! — не переживший то время все равно ничего не поймет.

«Умерли», — написал о родителях Ленечка. Святая правда. Маму он потерял за два года до этого. «Это хорошо, что я умираю, — говорила она. — Пользы от меня никакой, а у тебя одни неприятности с родителями. Теперь сможешь все валить на меня. Заклинаю только: будь умницей, веди себя аккуратней. Помни все, что я тебе говорила. Лишь бы тебе было хорошо…»

«Вот вы пишете, — говорил тот человек, — «родился в семье служащих». А где и кем они служили?»

«Мама библиотекарем, а отец где-то в редакции…»

«Что значит «где-то»? Имела же название редакция. «Большеви стское знамя», например, или «Красный пролетарий»…»

Именно так и назывались газеты, где в разное время работал отец.     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Но Ленечка пожал плечами:

«Я же совсем мальчишкой был. Футболом интересовался, коньками… Даже в школу еще не ходил».

«Так… — терпеливо вздыхал тот человек. — А когда умер отец?»

«В тридцать седьмом».

«И где похоронен?»

«На похоронах я не был. На лето отправили в лагерь…»

«А потом?»

«Сам я, как вы понимаете, на кладбище не рвался — дети этого не любят. А мама не водила».

«Почему?»

«Это у нее надо было бы спросить».

«А после войны?»

«Мы в свой город не вернулись».

«И никаких документов, фотографий не осталось?»

«Когда ехали в эвакуацию, попали под бомбежку, все пропало».

«Где же это вас так бомбили?»

«Точно не помню, кажется, возле Ворошиловграда».

Зачем ему все это? Зачем? Вопросы задаются как бы с ленцой, с превосходством, с иронией.

«Откуда же у вас студенческая фотография матери?»

Несколько неожиданно. Решил показать, что «мы знаем все» и «от нас ничего не утаишь»? А в самом деле: как узнал?

Ленечка жил тогда еще на Абельмановской, и однажды, когда заболел, к нему нагрянуло человек пять с курса — они и могли видеть этот вот снимок… Был ли среди них Захар? Был. Но были ведь и другие…

«Мамина фотография сохранилась у ее сестры, моей тетки…»

«Которая тоже недавно умерла…» — меланхолически и словно бы сочувственно опять продемонстрировал свою осведомленность тот человек.

«Почему недавно? Уже лет пять. И тетя и мама от одной болезни — от рака».

«А вы знаете, что настоящая фамилия вашего отца не Реш, а Решетилов?»

Вот оно — кажется, подошли к главному. Так прямо с ним об этом никто кроме матери не говорил. Но Ленечка к тому времени вполне осознавал, что идет игра в кошки-мышки и тому человеку известно о его отце больше, чем самому Ленечке; что занимает этого человека он сам,   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Ленечка, и потому изо всех сил надо стараться выглядеть простодуш ным, молодым дурачком. Обмануть его этим не обманешь, но все равно надо стараться. И он сказал:

«А что толку, если это и так? В метрике-то у меня написано —Реш…»

«Значит, знаете?»

Зачем ему все это? Очень просто: чтобы уличить, посадить на крючок. Знал-де о вражеском прошлом отца, но, поступая в институт, скрыл и даже теперь не написал.

«Да, пожалуй, толком и не знал. Только в эвакуации, когда ребята стали дразнить Решкой, сказал об этом маме. Пожаловался, что фамилия у нас какая-то немецкая. А она сказала, что Реш — журналист ский псевдоним покойного отца. Так, мол, и в паспорте написали, а настоящая фамилия — русская. Я даже не запомнил какая. То ли Решетников, то ли, как вы сейчас сказали, Решетилов».

Тут Ленечке самому показалось, что с этим незнанием отцовской фамилии он, кажется, перебрал, но не отступаться же…

«Всюду у вас, как щит, мама, мама, мама… Маменькин сынок, что ли?»

На какой-то миг в Ленечке поднялась ненависть к этому сукину сыну, который позволяет себе говорить таким тоном с ним, ни в чем не повинным и законопослушным советским гражданином, но осторожность и страх взяли верх:

«Какой же я маменькин сынок, когда сам кормлю себя, горблю грузчиком?…»

«Ладно, — брезгливо сказал тот человек. — Напишите все это…»

«Что именно?»

«Об отце. Что знали и чего не знали. И можете пока быть свободны. Если понадобитесь, вас вызовут».

С тоской ждал нового вызова, но почему-то обошлось. А там Сталин помер, и этим людям сделалось не до Ленечки Реша. Но к чему все это? А вот к чему.

Веры не было и надежды тоже. Может, раньше, на самых первых порах, кто-нибудь и верил в «Смело, товарищи, в ногу» и в «Наш паровоз, вперед лети — в коммуне остановка», но сейчас вокруг себя Ленечка ничего такого не видел. Над вечными вопросами — что делать и как быть не задумывался, потому что заведомо ясно было: нет на них ответа. Происходящее принималось как данность. Разве что иногда мелькала мыслишка: вот если бы…

Ему казалось, что не будь ущербности, связанной с отцом, этой его    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            тайны, которая заставляла держаться осмотрительно и осторожно, не привлекать к себе излишнего внимания, он был бы совсем другим человеком — раскованным, компанейским, смелым, даже веселым. Но вот не стало тайны, и более того — пришло время, когда можно было как бы козырнуть, упомянув о расстрелянном родителе, получить квартиру и деньги. А он, Ленечка, не переменился. Все те же оглядка и настороженность. В нем ли самом дело (таким-де родился) или все-таки в обстоятельствах? В том, что стал таким? (Как эта хроменькая девочка или какой-нибудь горбун, которые тоже стали несчастными калеками.) Понимал, что ответить на это невозможно, потому что нельзя прокрутить жизнь заново, но иногда все же задавался вопросом.

И в институте, и в этом клоповнике, затиснутом среди великого множества других таких же домов-клоповников внутри Садового кольца, в том его секторе, что ограничен Земляным валом и Красными воротами, он был одинок. А временами так хотелось раствориться, быть нараспашку, «каплей литься с массами»! А может, это невозможно да и не нужно? Может, не стоит об этом жалеть?

Он здоровался во дворе и особенно в подъезде с каждым, кого встречал, а в лицо знал только троих: свою бабку Татьяну Ивановну, ее ближайшего соседа Изю, человека непонятных занятий, скорее всего жулика, и эту вот приставшую к нему хромоножку Настю. Потом круг расширился, но ненамного. Настя ютилась в коморке полуподвала, а в соседней чуть большей комнате там же в полуподвале жила тетя Маня с девочкой-подростком Любкой — их тоже спустя некоторое время он стал узнавать. Так — в отчуждении — жил, сколько помнил себя, всегда. Случайность или инстинкт самосохранения?

Он жил своей отдельной жизнью, о которой не знал никто, особенно в институте. Незачем им было знать. Сочувствия не жаждал, тем более, что никто не мог сказать: а с чем его, сочувствие, едят?

Разгрузка арбузов и помидоров с барж в речном порту, свиных или говяжьих туш из вагонов-рефрижераторов на мясокомбинате… Под самый Новый год подвернулась неожиданная сказочная халтура — натирка паркетных полов в неком «Минбимбомтрулялястрое», как называл эту контору напарник — аспирант-востоковед, с которым, кстати, познакомились в библиотеке. Главное было, что работа в тепле и сравнительно не грязная. Орудия и средства производства у напарника были свои — вплоть до батарейного приемничка, который он настраивал на легкую музыку, чтобы веселее было плясать, растирая ножной щеткой мастику по паркету. Впрочем, для Ленечки он был не напарни        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ком, а скорее работодателем — настоящий, постоянный его напарник и совладелец орудий и средств приболел, а дело не терпело — вот и понадобилась подмена.

Новогодние праздники пришлись на четверг-пятницу, и оба эти дня вкалывать пришлось зверски. Всю субботу 2-го января нового 1954 года Ленечка отсыпался и все же в воскресенье (оно было объявлено рабочим днем) еле приполз в институт — так с непривычки болело все тело. Захар, помнится, посмотрел насмешливо-сочувственно:

«Головка болит?»

Он называл иногда Решку «гулякой праздным». Ленечка, чтобы не вдаваться в объяснения (все равно не поймет), ответил:

«Есть немного…»

А с востоковедом встретились снова дней десять спустя, и Ленечке пришлось следить за собой, чтобы не заглядывать в глаза ожидающе, по-собачьи. Игра сделана, расчет произведен — и все дела. Но аспирант сам сказал:

«Напарник оклемался. Но если что, я тебя буду иметь в виду. Лады?»

«Лады».

А потом будто утешить решил, что ли? Или оправдаться?

«Мне, если хочешь знать, с тобой даже легче было, но не могу…»

Ленечка прикинул: лет под тридцать мужику. Это только кажется пареньком в своей курточке. А что там за напарник у него? Фронтовые дела? Боевое, так сказать, братство? Орденов и медалей на нем не видел, но кто их сейчас носит? Вполне может быть и фронтовое братство — Ленечка с ним сталкивался. Эти парни — теперь уже мужики — держались обособленно от них, пацанов, кучковались в свои группы…

Подумалось вдруг о Ремарке, чьи романы, сентиментальные, но не лживые (в том числе и о фронтовом братстве), как раз начали снова будоражить читающую советскую публику. Оказалось, что публика эта истосковалась по Хемингуэю, Дос Пассосу, тому же Ремарку и иже с ними, которые, мелькнув у нас на короткое время в конце двадцатых — начале тридцатых годов, тут же исчезли. Как мыши при виде усатого кота. Не авторы, конечно, исчезли, а книги — авторам за океаном было на нашего кота наплевать, а владельцам этих переводных книг в разгар борьбы с буржуазной идеологией, безродным космополи тизмом и абстрактным гуманизмом лучше было их припрятать, что они и сделали. Но вот не стало кота, и опять воскресли полузабытые романы и даже добавились новые.

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Ленечка думал об этом и в метро, и шагая тихими вечерними переулками к дому. Припомнился, кстати, сравнительно недавний разговор с Захаром о Ремарке.

«Старик, это же беллетристика, — сказал Захар. — Эрзац, а не настоящая литература…»

Спорить не стал, хотя поначалу и не согласился. А сейчас, перескакивая мыслями с одного на другое, думал о неистребимой потребности в таком эрзаце. Взять того же Ремарка — совершенно невероятный успех, зачитывают до дыр, передают из рук в руки…

... Итальянский неореализм эрзацем не назовешь — в некоторых проявлениях настоящее искусство. Но для нас выступает тоже отчасти в роли заменителя чего-то недостающего своего. Как альтернатива «Кубанским казакам»? Так каждый нормальный человек отечествен ному чаю предпочитает индийский. Или это неподходящее сравнение?

Итальянские фильмы производили такое впечатление, будто некто срывает окровавленные присохшие бинты с собственных ран и язв. И даже думалось: неужели необходимо поражение, полный крах, катастрофа, чтобы народ увидел, услышал, узнал, получил возможность узнать правду о себе?

Грустно, если это так. Выходит, победа в войне привела к еще большему нашему закрепощению. В самом деле — грустно.

И однако же, несмотря ни на что, настроение у Ленечки было бодрое. День прошел хорошо. И встреча с аспирантом-полотером была кстати. Внутренний голос говорил, что это не последняя их совместная халтура. Как-то странно он говорил о постоянном своем напарнике. Уж не пьет ли тот?..

— С Новым годом! — послышалось вдруг из темноты подъезда.

Ленечка вздрогнул, но тут же узнал голос хромоножки Насти. Ба! Да сегодня старый Новый год! А он и не вспомнил…

— Спасибо, — отозвался Ленечка.

— За что спасибо-то? Разве так говорят? Отвечать надо тоже — «С Новым годом!» — со смешком сказала Настя и разом посерьезнела: — Лампочку опять паразиты разбили… Стиляги проклятые… Давайте руку,— сказала она, — а то здесь ступеньки…

Настя сама отыскала его руку.

«При чем тут ступеньки? — удивился Ленечка. — И куда это она меня?»

— Постойте, — сказал.

— А чего стоять? Я все уже приготовила. Заберете и дело с концом. А то утром мы с тетей Маней уходим…        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Теперь только Ленечка сообразил, что речь, по-видимому, о спецовке, которую она тоже взялась постирать. Но, господи, к чему с этим спешить? Ни сегодня, ни завтра она ему не понадобится. Впрочем, подумал, может быть, это и кстати: сейчас тот редкий случай, когда он при хороших деньгах и может щедро с ней расплатиться.

В прихожей полуподвальной квартиры, куда они зашли, горела лампочка свечей на пятнадцать.

— Раздевайтесь, — сказала Настя, снимая платок.

— Спасибо, но это совсем незачем. Я же буквально на несколько секунд…

— Э нет!.. — сказал, выходя из двери напротив и оставив ее приглашающе открытой, лысый дядечка лет сорока пяти — пятидесяти. — Русский человек в праздник гостя без рюмки не отпустит…

За его спиной в комнате виднелся накрытый стол.

Этого еще не хватало!.. Дядечка был явно выпивши, но, как видно, не очень.

— Раздевайтесь, раздевайтесь, — приговаривала Настя, ловкими пальцами расстегивая ему пальто.

— Мы хоть и не интеллигенция, а порядок знаем, — улыбился лысый. — Для почину выпьем по чину…

За столом сидели уже знакомая Ленечке тетя Маня и ее дочка Любка. Это все и решило. Присутствие ребенка располагает к доверию…

«Не умыкнут же меня в конце концов…» — подумал Ленечка и решил не упираться.

Тетя Маня положила ему в тарелку винегрет и селедочку, Настя придвинула миску с холодцом и баночку с хреном, а лысый, отрекомен довавшись дядей Колей, уже булькал из поллитровки в граненый стакан, приговаривая:

— Штрафную, штрафную положено студенту…

Даже Любка, прыщеватая бука-девочка с маленькими глазками (а у детей ведь глаза чаще кажутся большими), обсасывая куриную косточку, смотрела доброжелательней, чем обычно.

Все окружили его таким вниманием, что впору было растрогаться. Он и растрогался, смущенно улыбался, думая: «Какие милые люди…»

— До дна, до дна, — приговаривал дядя Коля и как было не послушаться, как можно было обидеть человека!.. Да и показаться хотелось молодцом.

Водка всегда была отвратительна Ленечке, и сейчас, торопливо (чтобы поскорее кончилось мучение) выпив целый стакан, он сразу же едва не

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            отдал все обратно, но уже наготове была Настя:

— А теперь клюковенного морсу… — и подала чашку холодного, кисленького. — А теперь огурчик и селедочку…

Слава Богу, не опозорился. А когда закусил, и водочка растеклась, наконец, по всему телу, проникла повсюду и согрела душу, стало вроде бы совсем хорошо.

— Какие у вас огурчики чудные, — сказал Ленечка, чтобы хоть чем-то ответить на доброту.

— Известно — не магазинные. Те, как снаряды для семидесятише стимиллиметровки, а на вкус — будто лапоть жуешь… — отозвалась тетя Маня.

Ленечку, признаться, удивило неожиданное артиллерийское сравнение из уст дамы, но все объяснила девочка:

— Мамка в войну снаряды на заводе вытачивала, у нее и медаль есть.

— Любаша, — попросила Настя, — передай горчицу.

Она следила, чтобы у Ленечки все было.

— Спасибо, — поблагодарил он, — с хреном даже лучше…

— Не Любаша, а Любка, зараза прыщавая… — сказала вдруг девочка.

— Ну чего ты так? — улыбнулся Ленечка.

— А чего она сама?..

Что здесь имелось в виду, Ленечка, естественно, выяснять не стал, не его это было дело. Только взглянул на Настю вопросительно. А та за столом удивительно преобразилась. Словно и не было хроменькой, ковыляющей по двору коротышки. Милая девушка, простоватое, но свежее личико, румянец и даже пышные, светлые волосы, что Ленечке всегда нравилось, — до этого он никогда не видел ее без платка. Сейчас она, правда, показалась ему старше, нежели он думал, но какое это имеет значение? Ему-то что до этого?

— Нет, теперь уж тебе, Маня, не выбраться отсюда, — вернулся, как видно, к какому-то прежнему разговору дядя Коля, сверкая лысиной. — Вот когда долгоносиков собирались выселять, был шанс…

— Каких долгоносиков? — полюбопытствовал Ленечка.

Дядя Коля хохотнул:

— Жучки такие, вредители. Сахарную свеклу жрут…

— Будет тебе голову морочить человеку, — укоризненно сказала тетя Маня.

— Ну тогда на соседа своего Изю пусть посмотрит и сам поймет, кто такие долгоносики.            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Евреи? — удивился Ленечка. — А их разве собирались выселять?

— Спрашиваешь! Уже списки были составлены. Это мне знающий человек говорил. Да и сам знаю. Уже вагоны подали и места погрузки определили. А Сталин возьми и помри. Не успел. Я сосчитал: в этом доме пять квартир освободилось бы…

— И куда же их? —несколько даже растерялся Ленечка.

— В Биробиджан. Есть еврейская автономная область — вот и живите там.

— Ладно, чего уж… — махнула рукой тетя Маня.

— И еще был шанс — пока эвакуированные не вернулись. А у тебя справка с оборонного завода. Это ты точно пролопушила. Захватить надо было, а там пусть судятся.

— До того ли было! Во всем доме отопление выключили, а у нас печурка. Нет, мне и тут хорошо…

— Дело хозяйское, — сказал дядя Коля. — Да и что теперь остается? А у нас, — вдруг запел он, — обычай дорогой, что надо выпить по другой…

— Я не могу больше, — испугался Ленечка и закрыл стакан ладонью.

— Это только кажется, студент. Девка тоже после первого раза говорит, что не будет больше.

И тон, и слова лысого Ленечке не понравились; он даже выпрямился, чтобы сказать об этом, но его опередила тетя Маня:

— Ты бы не охальничал при ребенке. Тоже мне специалист по девкам нашелся…

— Не буду, — легко согласился лысый. — А только есть закон на все случаи жизни: первая колом, а вторая соколом…

— Не хочет человек и не надо, — сказала Настя. — Плесни на самое донышко, лишь бы было чокнуться за компанию.

— Да, чисто символически, — попросил Ленечка.

— Сиротские слезы? Пускай будет и так, — опять согласился дядя Коля, однако налил с полстакана.

Но все это Ленечка подсчитывал, как водится, уже потом, назавтра. А тогда вторая и впрямь пошла легче — соколом. Была и третья — мелкой пташечкой. Ее он тоже помнил. Лысый еще похваливал: ну вот, мол, настоящий мужик…

Помнил, как отправили Любку спать здесь же, за занавеской. Припоминал, что убеждал дядю Колю: вот-де он, дядя Коля, несомненно хороший и добрый человек — тем более не надо называть людей            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            другой национальности, хоть бы и евреев, долгоносиками и сожалеть, что их не выслали к черту на рога. Ведь это нехорошо, не гуманно. Это он помнил, а дальше почти начисто вырубился. Кажется, рвался домой, а тетя Маня убеждала: хорош же он будет, когда явится заполночь перед своей бабкой в таком виде; лучше уж здесь отлежаться. Помнится, вроде бы он, Ленечка из последних сил что-то мычал, бормотал — извинялся за свое состояние и слышал в ответ: это-де чепуха, все мы — свои люди.

Вырубился, отключился. Проснувшись в кромешной тьме, не мог понять, где он и что с ним. Да и как понять, когда все еще был пьян.

С тупым безразличием воспринял поначалу и то, что в постели оказался не один. По запаху да и на ощупь определил, что рядом женщина. Сперва никак не отреагировал, даже не удивился — сил не было. Лежит кто-то рядом, ну и пусть лежит, черт с ним. Вернее — с ней. Только руку убрал — до этого спал, навалившись боком и закинув руку. Обнаружил, что раздет до нижнего белья (неужели сам разделся?), почувствовал, что тепло, ощутил подушку под головой. Но сам запах тепла был незнакомым, чужим — это был запах дешевого цветочного одеколона.

И вдруг, как моллюск щупальцем, потянулся рукой на это тепло и получил ответный сигнал. А может, лишь вообразил его. Но возбудился. И произошло это неожиданно для него самого.

Осязание заменило ему в тот миг все остальные чувства. Пошарил поверх ночной рубахи, в которой была эта женщина, лежавшая спиной к нему, потом словно ожегся о голое тело, потом осмелел.

Ее живот мерно двигался в такт с дыханием, но сердце билось часто-часто. Значит, не спит?

Знал бы он, что она вообще не спала всю ночь, ждала, когда Ленечка очнется.

Он попытался повернуть ее к себе, она не давалась, и Ленечка пал было духом, но услышал сдавленный, поощряющий смешок. Удивитель ное дело, он и тут не узнал ее, не понял, кто с ним. Правда — не понял. Да что там, если по совести говоря, так ведь и не пришел в себя толком. Пробудилась плоть, бренное тело. Это был тот самый случай, когда, убив человека, наутро говорят чистосердечно: «Ничего не помню».

Ленечка к тому времени уже имел кой-какой простейший, бесхитростный опыт, и плоть упрямо следовала этому опыту. Но хромоножка-то не могла так. (Не с этой ли хромоножки началось его совершенство вание в искусстве любви?) Несколько минут они барахтались в темноте — она с теми же смешками, чтобы не обескуражить, не отпугнуть,     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            чтоб не подумал (вот ужас-то!), что отбивается или сопротивляется ( а она хотела помочь ему, дурачку), он — раздраженно сопя, — пока к обоюдному удовлетворению не нашли наконец друг друга.

…Знал бы кто-нибудь, чего ей это стоило! Упорство — шаг за шагом приручать шалавого, молодого кобелька, встречать, будто невзначай, мерзнуть в темном подъезде… Этот дурачок небось думал, что она за стирку бралась ради заработка. Пару рубашек и верно постирала, а потом все переложила на тетю Маню, еще и доплачивать пришлось. На жизнь Настя зарабатывала, приторговывая. В магазине купишь — с рук продашь. Не зарывалась, не высовывалась — много ли ей нужно? Курочка по зернышку клюет.

Да ее особенно и не трогали — жалко калеку. Даже в милиции понимали: не ради больших барышей приторговывает, а лишь бы прожить. Неслыханное дело: как-то пробовала инспектору на лапу положить — отказался. Сперва подумала, что брезгует, — что ему эти гроши! — а он сказал: «Ты лучше, если какие заезжие короли объявятся, дай знать. Подмигни, намекни…» Хоть и боялась, а иногда приходилось подмигивать.

А этот старый Новый год как ей дался! Свиную голову и ножки для студня достала, положим, без большого труда, а как их домой дотащить? Тут и пригодился лысый тети-манин хахаль.

Перед тетей Маней пришлось раскалываться до конца. Та, поняв что к чему, даже всплакнула от сочувствия: «Бедные мы, бабы, бедные... И каждой хочется. А этим паразитам хоть бы что, знай трясут яйцами...» Настя даже цыкнула на нее: «Хватит мокроту разводить. Ты, тетя Мань, меньше болтай об этом».

Но что предупреждать и разве можно надеяться на человеческую благодарность и порядочность? Уж как ей обязаны и тетя Маня и этот лысый дядя Коля, а уже на другой день он, приняв свои сто пятьдесят, насмешничал: «На хрена тебе нужен этот хиляк? Я, если хочешь, Ахметку из шестнадцатого номера приволоку — он тебя так отделает!.. И никаких студней варить не надо. Поставишь поллитру — Маниными огурчиками закусим и — вперед на запад!»

Вот как он все это понимал. Особенно почему-то задело, что говорилось это при Любке, которая жадно следила за всеми своими золотушными глазами и подхихикивала. Вредная, гадкая девчонка. А Ахметка был глухонемой дворник из касимовских татар; жил в доме напротив.

Чуть зеньки тете Мане в тот раз не выцарапала: так ты держишь свое слово?!           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            А гордость и стыд — через них разве не пришлось переступить! Или кто-то думает, что нет у нее стыда и гордости?

Первоначально думала просто пригласить студента на обычный Новый год. Слава Богу, ничего не получилось. Слава Богу — в том смысле, что дело не дошло до приглашения. Не пошел бы, конечно, не пошел — он же у нас весь из себя интеллигентный, благородный, у него другая компания. Так думала, пока не узнала от бабки Татьяны Ивановны, что постояльца на праздники двое суток вообще дома не было, где-то вкалывал, подрабатывал, пришел трезвый и потом сутки отсыпался. Даже пожалела бедненького: как ему достается… Тогда и придумала этот старый Новый год, раскинула паутину, сама выкрутила лампочку в подъезде, затаилась с вечера в углу, чтобы перехватить.

Знал бы кто-нибудь об этом! Но разве скажешь, разве можно допустить, чтобы кто-нибудь узнал?..

А Ленечка между тем спал, совершив все, что мог, и даже похрапывал — совсем не интеллигентно, так что Любка, просунув свой сопливый нос, сказала:

— Ишь ты, как он… Громчей, чем дядя Коля…

— Чего тебе? — спросила шепотом Настя.

— Я в школу ухожу.

— А я при чем?

— Так нет же никого.

Противная девчонка. Обычно просто захлопывает наружную дверь, а сейчас специально заглянула в каморку, хотя и не видно ничего — Настя с вечера еще предусмотрительно завесила окошко старым одеялом.

— Иди, иди.

— А если бабку встречу и спросит, не у нас ли он?

Вот гаденыш!..

— А ты сделай так, чтоб не встретить, и вечером получишь рубль.

— Я сейчас хочу.

— Брысь, сказано тебе!

Однако последнее слово девчушка оставила за собой:

— Ты что — встать не можешь? Или под ним лежишь, как мамка под дядей Колей? — и хихикнула на прощанье.

Вот оно, подрастающее поколение. И чего от них, спрашивается, можно ждать?

Настя дожидалась Ленечкина пробуждения с нетерпением и страхом. Ей надо было, чтобы он знал, что произошло и с кем, чтобы почувствовал, понял дурачок, что с нею не хуже, чем с другими.      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Тетя Маня особенно наставляла на этот счет: «Это только говорят, что все бабы одинаковые. Чтобы хотели тебя, стараться, голубушка, надо…»

А он, когда выскользнул час спустя из полуподвала, дрожа от озноба и мучаясь с похмелья, был близок к тому, чтобы наложить на себя руки. Бежал от нее и готов был бежать на край света, но где он теперь, этот край?

Едва не оставил портфель — о нем напомнила Настя.

На него накатил ужас, когда понял после пробуждения, где он, с кем и что здесь с ним случилось. И ведь не сразу понял. Еще толком не очнувшись, раскинувшись в постели, едва ворочая языком, тупо допытывался у изощренно ласкавшей его прелестницы: «Кто ты?.. Ты лучше скажи — кто ты?..» А она старалась.

Обалдел бедняжка, словно монах в серале (или в борделе?). Не привык к обхождению. И вдруг услышал смешок и это: «Чё — понравилось?» И кинулся ее ощупывать, чтобы узнать, все, однако, уже наперед зная. Она вертелась, как от щекотки, полагая, что продолжается игра. Плечи, грудь, живот, бедра… И наконец ноги, сведенные навсегда, — как у цыпленка на мясном прилавке…

Позже, чтобы унять стыд, он будет вспоминать о своих метаниях голышом даже с юмором (да-да), а тогда задыхался от темноты и подобно великому старцу требовал света.

Господи! Она еще уговаривала его поесть. Ковыляя по каморке, извлекла откуда-то (видимо, заначка от лысого алкаша) две бутылки чешского пива, говорила, что если выпить, станет легче. Возможно и даже наверняка. Милосердный и вполне прогрессивный подход. Но Ленечка больше не мог оставаться здесь ни секунды — торопясь, едва не надел кальсоны задом наперед. Пиво, однако, выпил: душа горела.

В той жадности, с какой он пил прямо из горлышка, проливая на грудь, Насте хотелось видеть добрый знак, хотя было очевидно, что до конца ее план не удался: приручить студентика не получилось. Все еще взбрыкивает. Но есть ли на свете планы, которые удаются сразу и до конца?..

Дрожащий и трясущийся Ленечка, захлопнув дверь полуподвала, какое-то мгновение решал, куда бежать…

Господи!

Благо, есть деньги… Испуганно ощупал внутренний карман пиджака — все на месте.

Парикмахерская. Побриться.

Девчонка-мастерица поглядывала усмешливо-сочувственно, но воротила нос от перегара.       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Виски и затылок? Валяйте, подправляйте, делайте, что хотите.

Одеколон? Только не этот, только не цветочный. От него Ленечку сразу замутило.

Обжигающая мысль: а ведь сегодня семинар по марксистско-ленин ской эстетике, на котором ему обязательно надо было быть и даже выступить (отчасти от этого зависела стипендия) и к которому, кстати, он вчера чувствовал себя вполне готовым… Но все — поезд ушел и шататься по перрону бесполезно. Не хватало еще появиться, благоухая перегаром, в институте…

Куда теперь?

Пивная-автомат. Никогда не был.

Тоже полуподвал. Кафельный пол покрыт опилками. Переполнен ная уличная мусорная урна в углу. На подоконнике газета с очистками вяленой рыбы. И публика — отребье — не движется, а снует. Медленно, как в воде. Броуновское движение. Особняком держатся три типа, терзающие леща. Один в дубленке, другой в коротком, потрепанном, но с претензией на пижонство пальто, третий в коричневой куртке. Первый — носатый, с усеченным подбородком, второй — маленький, темноволосый, то ли русский, то ли нерусский, и волосы и усы с густой проседью, у третьего — в беретике — рыжеусая рожа. Называют друг друга по-птичьи: Сима, Вика, Стась. Тьфу, слышать противно…

Есть ли мелочь? Касса, где продают жетоны для пивного автомата. Средних лет мымра с пережженными перекисью волосами торгует также солеными сушками, плавлеными сырками и крутыми яйцами непонятно какой свежести.

Кружка досталась выщербленная. Мыть надо самому, но это, пожалуй, к лучшему.

Один жетон — 500 гр. напитка, похожего на мочу. Цвет соломенно-желтый. Пузырится. Напоследок автомат отхаркнулся и, брызгая по сторонам, плюнул в кружку пеной. На лбу у него снова налился кровью недобрый глаз.

Любопытно: грубые, толстого и мутного стекла кружки называют здесь бокалами.

На вкус — водянисто, явно разбавлено. Но стало легче. И проявились зачатки мыслительной деятельности. Первоначально в виде самом примитивном: «Вот так по пьянке можно обнять даже классового врага…» Потуги на юмор говорили о возвращении к жизни. Но в еще большей степени об этом свидетельствовал пробудившийся аппетит.

Покидая гадючник, Ленечка опять глянул на людей с цвиркающими птичьими именами. Сима с Викой, поделив леща, несколько неожидан   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            но для этого места спорили о премьере в Вахтанговском театре. Третий — Стась — рыжеусая рожа в беретике (это зимой-то!) — собрав бокалы, отоваривался по второму или третьему разу…

Дряблость характера проявилась в том, что Ленечка сразу же стал искать смягчающие обстоятельства. И без труда нашел.

Что, собственно, произошло? — спрашивал себя. — Поступил ли он бесчестно? И пожимал плечами.

А мордочка у нее даже милая. А что калека — разве это вина? Ее ли это вина? И разве не было женщин-калек, которых любили, и более того — к которым испытывали нечто неконтролируемое — страсть?.. Такое вроде бы было. К данному случаю это, правда, не имеет отношения, но все же…

А главное — жалость. Бедная хромоножка, несчастное существо!

Однако за всем стояла твердая решимость: надо бежать. Это было очевидно и стало еще очевиднее, когда, возвращаясь домой, встретил Любку. Грех скверно думать о ребенке, но эта девочка вызывала отвращение. И сейчас, увидев Ленечку, она мерзко захихикала: а я, мол, что-то знаю… Это напомнило эвакуацию, аул, где они жили какое-то время, и дурачка-пастуха, которого подозревали в содомии. Ленечка не сразу понял, в чем тут дело, но его скоро просветили. Бедный козопас! Его вот так же встречали на пыльной улице со стадом. Хихиканьем. Чего только не говорили о нем! Особенно изощрялись мальчишки -подростки. Будто у него есть козочка-любимица, которую он специально подкармливает. Будто его, дурачка, не раз била старуха — хозяйка козы за то, что коза вдруг перестала давать молоко…

Бежать! Однако и это не так просто. За жилье до конца месяца заплачено да и новое еще попробуй найти… Все, впрочем, образовалось. В начале февраля потихоньку съехал. Но до этого еще дважды — надо признать — побывал в каморке у Насти. Один раз провел у нее целую ночь. Случись перед кем-нибудь оправдываться, мог бы сказать: вынужден был побывать. Да, конечно. Вынужден. Настя проявила настойчивость и изобретательность, чтобы снова заполучить милого. Боялся шума, огласки, стыда. Было. Но не силком же тащили. Тем более общеизвестно, что силой мужика к некоторым действиям не вынудишь. Нужны все-таки его собственные предрасположенность и готовность. Вот это, пожалуй, и грызло больше всего.

Перебрался не так уж и далеко по московским расстояниям (в Доброслободский переулок), но и не близко. И надо же — через месяц с небольшим, выходя со двора, носом к носу столкнулся с дядей Колей. Сам его не узнал, но тот заорал:      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Студент!

Ленечка постыдно рванулся в сторону, только что не побежал. И мысль: неужели выследили? Или случайная встреча?

А лысый еще что-то кричал вслед.

Встретились, видимо, все же случайно, никаких поползновений больше не замечал, но, как и в случае с отцом, когда Ленечка почти непередаваемым образом вдруг ощутил, что его тайна перестала кой для кого быть тайной, так и теперь казалось иногда, что в Настином полуподвале его нынешний адрес хорошо известен. Отчасти и поэтому при распределении на работу с легкостью согласился быть героем и показать пример: подмахнул бумажку, хотя знал, что ехать — не на месяц и не на год — придется черт знает куда — на север, в деревенскую дыру.

Зато на торжественном акте вручения дипломов имя Леонида Михайловича Реша было названо одним из первых — среди тех, кто, откликаясь на призыв сентябрьского пленума ЦК родной партии и лично самого товарища Никиты Сергеевича Хрущева, решил принять посильное участие в подъеме нашего социалистического сельского хозяйства.

Ленечке предложили даже выступить, но он решил, что это будет слишком уж, и слово от выпускников получил бывший Сталинский стипендиат Захар Орлов. Говорил, как и ожидалось, прекрасно. Что-то о доброй зависти к друзьям, которые отправляются по велению своих молодых сердец на передний край, о жаре юной души, отданном служению ленинской партии, и о благодарности к взрастившей всех нас великой и могучей Родине…

Ленечка одного не мог понять: «К чему эти прыжки?» — как говорил Остап Бендер мадам Грицацуевой. Игра сделана, распределе ние состоялось — и ты оставлен в вожделенной аспирантуре — зачем же этот пафос, более уместный до (чтобы показать свою предраспо ложенность и готовность), нежели после? Или пафоса так много, что его можно не жалеть? Но вот тогда-то, пожалуй, Захар ему надолго и опротивел.

Не это, однако, стало последним студенческим впечатлением. На улице после торжественного акта его подхватила под руку Лиля Гурвич и сказала, развеселив Ленечку, тоном записной кокотки:

— Пойдемте, мужчина?

За последние полтора-два года она переменилась. Ничего удивительного: девочки уже не просто взрослели, а переходили в новое качество. С серьезным очкариком-старшекурсником, которого Ленеч           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            ка называл «претендент», что-то не получилось. Может быть, сыграло свою роль и это насмешливое решкино — «претендент». Одно время возле нее вертелся еще кто-то, но тоже не долго. Стала подкрашивать губы и вообще больше заботиться о внешности. Были периоды, когда смотрела на Ленечку пустыми глазами, а то вдруг опять загорался интерес, но взаимное доброе отношение никогда не пропадало. Разве что менялся его градус с Лилиной стороны.

— А где претендент?

— Нет и не будет. И вообще почему ты вечно норовишь меня кому-то сбагрить? Блюдешь добродетель? Чью? А если нечего блюсти?

— Однако, — сказал Ленечка, покосившись на нее.

Если по совести, то он еще долго потом вспоминал эту нечаянную — для него — прогулку.

И на этот раз она была несколько взвинчена, но не по-девчоночьи, а с явным намерением высказаться до конца. Даже отчаянность какая-то промелькивала. А давался разговор трудно. Потому еще, что Ленечка большей частью отмалчивался. Впрочем, и девчоночье прорывалось. Сказав все, что думает «об этом демагоге» Захаре, она воскликнула: «Как ты можешь с ним дружить?!» Такая прелесть!..

— Я никак не пойму, зачем ты ринулся в эту дыру. Можно было, в конце концов, попроситься куда-нибудь поближе. Места были. Романтика? Никогда не поверю. Не окончательный же ты дурак. Впрочем, и дурак тоже…

Раньше так не говорила. Ленечка посмотрел на нее с любопытством. А Лиля, преодолевая, ломая себя, не без труда выдала несомненно заранее заготовленное:

— ...Я где-то вычитала, что патриции в первую ночь отдавали молодую жену рабу, чтобы он сделал всю грязную работу… Считай, что я у раба побывала, и со мной можно не церемониться… Говорю это, чтоб было полное понимание: я взрослый человек и могу собой распоряжаться. А теперь предлагаю тебе выход — фикт, фиктивный брак, чтобы ты туда не ехал…

«Неужели «претендент» оказался таким шустрым малым? — подумал Ленечка, испытывая все же некий укол ревности. — Или был еще кто-нибудь? И когда это она успела? Хотя много ли для этого нужно?..»

Неожиданно для себя самого рассмеялся:

— И будем мы: я — немножечко космополит, а ты немножко из репрессированных…            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Немножко? — холодно усмехнулась она, и за этим тоже что-то стояло.

— Зачем тебе это нужно? — Уже спросив, Ленечка понял, что не надо было спрашивать.

А Лиля, как бы не заметив вопроса, сказала:

— В конце концов, ты можешь воспользоваться мною просто как транспортным средством…

Ленечка все понял. В то время уже бытовало это: еврейская жена как транспортное средство для выезда за границу.

Что можно было ответить? Что он не тот человек, за кого она его принимает? Не волевой и решительный, как это видится ей, не задиристый и резкий, готовый сидеть в отказе, дразня милицию и тех, кто за нею стоит. Что он не рвется из этой жизни, потому что не знает другой? Что не может себе позволить стать в зависимость от какого-то одного, пусть даже хорошего, человека — уж лучше зависеть от общества, как бы плохо оно ни было?

Вместо этого он — на этот раз отдавая себе отчет в жестокости вопроса — повторил:

— Зачем тебе это?

Она ответила почти со злостью — только на первый взгляд неожиданной:

— Какой ты в самом деле дурак…

И он смиренно промолчал: не говорить же, что он не любит ее.

С тем и расстались.

Несколько лет спустя, уже женившись и переехав из села в город, к тестю Петру Сергеевичу, Ленечка Забродин сидел как-то вместе с ним и вертел ручки настройки приемника в поисках какого-нибудь из «голосов». Оба они предпочитали Би-би-си и особо выделяли обозревателя Анатолия Максимовича Гольдберга, чья манера говорить напоминала Ленечке менторский тон Захара Орлова. Но сегодня глушили особенно жестоко, со злобным подвыванием, которое заставляло думать о бегущих по следу полицейских псах.

Петр Сергеевич заметил:

— А поляки перестали глушить и говорят, что сэкономили энергию, достаточную для города в четверть миллиона человек…

Ленечка промолчал. Эту новость Петр Сергеевич узнал от него и ему же теперь возвращал. Становится забывчивым. Стареет мужик. А жаль — светлая голова.

Решил пройтись по новому диапазону более коротких волн, которого раньше в приемнике не было. Кто-то наверху мудро решил: чем меньше            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            диапазонов — тем меньше вражеской пропаганды (идеологических диверсий) и тем спокойнее жить. Все гениальное просто! Советские приемники отныне будут начинаться с двадцати пяти метров. И не короче. Но на каждую хитрую задницу, как некогда утверждал Тофик Мовсесян, всегда находится болт винтом. Словно в подтверждение этого, местный умелец за небольшую мзду наладил в приемнике новый диапазон, предупредив однако, что никому об этом не надо говорить, поскольку на такие переделки смотрят косо. Здесь тоже глушили, но не так усердно, и где-то на самом почти краю шкалы прорезался женский голос:

«…Почему я уехала? Да потому, что не хочу, чтобы мою дочь дразнили Сарочкой, а сына обзывали Абрамом, а именно так я назову своих детей, когда они у меня будут. Назову в память о наших библейских прародителях. Пусть это будут просто дорогие мне имена, а не клички, принятые для евреев в России. Я не хочу испытывать невольную неловкость, внутренне сжиматься, отвечая на вопрос о националь ности…»

И тут откуда-то сбоку подобралась, навалилась глушилка, звучавшая вначале как бы фоном. Пес набросился.

— Да, — заметил Петр Сергеевич, — роман евреев с советской властью закончился. Идет новый великий исход…

Это была Лиля, ее голос. Значит, все-таки уехала!

И опять вспомнился их последний, не такой уж давний разговор и другой — после семинара («Гурвич против Гурвича»), когда они вместе курили на институтской черной лестнице у окна, и Ленечка впервые почувствовал возникшее между ними силовое поле.

«А ты знаешь, я его видела…» — сказала Лиля.

«Кого?»

«Гурвича Абрама Соломоновича. Это ужасно, когда тебя зовут Абрам Соломонович, да?»

«Ну почему же?» — вяло отмахнулся Ленечка.

«Но ты бы не хотел, чтобы тебя звали Абрамом Соломоновичем, правда?»

«Ты что — жить не можешь без этих дурацких вопросов?» — сделал вид, что разозлился он.

«Это было еще до космополитов. Тогда это не было так стыдно. А сейчас, как клеймо на лбу… Меня сестра привела в Дом актера, и он там что-то говорил. Красивый мужчина и очень неглуп. А я — представляешь? — все глядела по сторонам — искала, хотела увидеть Целиковскую…»   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            «Тем больше твоя сегодняшняя заслуга. Изобличила обольститель ного и коварного врага».

«Не говори глупостей, Решка. Мне стыдно. Будто заставили раздеться догола».

«А ты бы неплохо выглядела в таком виде…»

«Не будь бессовестным, Решка».

А ему ничего другого не оставалось, как быть бессовестным.

Любит — не любит… Спустя насколько лет, когда был уже женат, как-то спросил себя: так ли это важно для него— любит или не любит? И выяснилось нечто характеризующее его не с лучшей стороны. Это существенно и даже важно, когда ты являешься объектом, предметом любви или нелюбви. Что же касается тебя самого, когда ты выступаешь носителем этих чувств, субъектом, то не так уж и важно, как оказывается, непременно горячо любить или просто любить. Гораздо существенней осознавать, что твой предмет тебя любит, что он мил, обаятелен и готов для тебя на все. Вот такой вдруг обнаружил в себе самом эгоистический выверт. И даже подумалось, что хрестоматийные слова: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим» — не более чем поэтический ход. А может, ты просто нравственный урод, Решка?.. Но не чувствовал себя таким. Впрочем, нравственное уродство, кажется, и заключается в неспособности ощутить его в себе самом…

Тут еще вот что. Ленечку всегда настораживала, отталкивала очевидность и прямота намерений. При этом, как понял вскоре, нередко ошибался, но не мог вести себя иначе.

Чем отвратила его толстозадая райкомовская тетка? Отнюдь не габаритами и не тем, что была во всех отношениях старше. Ясно выраженным плотоядным желанием полакомиться свежатинкой. И пусть бы. Не убыло бы. Боялся попасть в подчинение, что ли?

Она грубо и определенно хотела, а он то ли не решился, то ли испугался — чего? Сейчас уже не имеет значения. А скромница Софочка ничего не добивалась. Просто любила, просто уступила (и после этого полюбила — ах! — еще больше), просто забеременела и, не требуя ничего, тихо сказала, что будет рожать. И это тихое сообщение оказалось жестче любых открытых посягательств.

Может, и Лиля оттолкнула резкой прямотой? Может, сначала надо было размять его пластилиновую душу? Но ведь пыталась же размять. Видимо, тогда еще было рано, был еще не готов… Думал об этом без сожалений — что теперь жалеть? Думал, как о постороннем.

Но главная причина была тогда в другом — в парности случаев.         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Да-да. Он давно чувствовал над собой эту власть: беда никогда не приходит в одиночку, обязательно тащит за собой какую-нибудь гнусную подружку или отвратительного приятеля. Так было множество раз, и он, попав в беду, привык ждать: что дальше? Попав в беду или оказавшись на краю беды, следовало вести себя с особой осторожнос тью. И, как показывал опыт, говорить об этом не нужно — лучше помалкивать.

Не сказать, что это сложилось у Ленечки Реша в систему, которой он строго подчинялся, но мироощущение было таким.

Бедой, несомненно уже происшедшей, был случай с Настей. Особенно то, что побывал у нее снова и снова. Приходил, говоря себе, что покоряется обстоятельствам (и это в самом деле было так), однако в последний раз, уже освоившись, поразившись ее ненасытностью и самоотдачей, постарался ведь тоже вполне соответствовать. И она это поняла, почувствовала, вполне могла торжествовать. Одна мысль о том, что она это поняла, вызывала жгучий стыд: польстился на калеку…

Из этого следовало все то же: бежать, бежать! Скрыться! От Насти, от мрачной тети Мани, от золотушной девочки с жадно за всеми наблюдающими глазками, от лысого алкаша, от чудовищной зависимос ти, в которую вдруг попал, от жулика Изи, который, похоже, начал о чем-то догадываться и теперь поглядывал на соседа удивленно и даже презрительно…

И здесь будто черный пудель прыгнул из-под руки. Прыгнул и попытался лизнуть в лицо.

Лиля.

Тот самый парный случай, от которого тоже добра не жди.

— Сынок у вас, Михалыч… Костя… Такой же чернявый и хорошенький… Сразу видно, чья кровь… Посмотреть надо…

«Чернявый и хорошенький… Будь ты неладна…» Михалыч пребывал в состоянии близком тому, что боксеры называют «грогги», — это когда человек, схлопотав сокрушающий удар, еще держится на ногах, но ничего не соображает.

Он не удивился бы, если б эта непонятно из-под какой коряги вынырнувшая каракатица заложила два пальца в рот и по-разбойничьи свистнула, останавливая такси. Но обошлось без пальцев и свиста. Настя несомненно обладала магической силой, потому что минуту спустя они уже тряслись на дребезжащей «Волге» с шашечками и продавленными сидениями по Покровскому бульвару, и Настя, подавшись вперед, доказывала шоферу, что ехать надо прямо по Устьинскому проезду            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            с тем, чтобы потом по Пятницкой выскочить на Добрынинскую площадь, а оттуда по Люсиновской через Серпуховскую заставу они попадут на Варшавское шоссе… Им надо было в Чертаново.

Шофер — похоже, из лимитчиков и не ахти как знающий город — слушал и удивленно поглядывал в зеркальце на пассажиров, только что не говорил: «Ну парочка — баран да ярочка…»

Баран — это точно. А что касается ярочки, то какая в чертях ярочка! Баба, хозяйка с хворостиной в руке: «Здесь, за булочной, направо… А теперь налево через мост… Тут знак — придется сделать лишку, а теперь поворачивай… Опять направо… Тут дальше, в конце улицы, — говорила она водителю, — интересный магазинчик. Вещи, не выкупленные из ломбардов и конфискованные по суду, продают… Иногда кое-что попадается…»

Леонид Михайлович всю дорогу молчал, и Настя, видимо, понимала, что лучше его не трогать. Может, потому и взялась за хворостину, нависла над шофером…

А впавший в тоску (куда и зачем он едет?) Леонид Михайлович, глядя окрест, успел опять подумать о чудовищной неухоженности, запущенности, «бесхозности», как теперь говорят, родной земли: ухабы, рытвины, грязь, мусор, похожая на полуразложившийся труп с торчащими железными ребрами какая-то давно начатая, но и давно заброшенная громадная стройка, валяющаяся рядом с дорогой, кем-то тоже брошенная или забытая высоковольтная опора… Такое, увы, повсюду — от Охотского моря до Черного, — страна превратилась в громадную свалку, однако это все же столица… Интересно, может ли быть такое где-нибудь в Париже или, скажем, в Лондоне?..

— …К третьему подъезду. Стоп. Все. Приехали. Не надо, Михалыч, у меня без сдачи приготовлено. Все в порядке. Будь здоров, сынок…

Как легко она сказала «сынок» этому парню, обозначив тем самым собственный возраст. Обычно женщины этого не любят.

А дом у нее получше той блочной пятиэтажки, в которой жил сам Леонид Михайлович в своей Тмутаракани…

Шофер помедлил с полминуты, словно давал шанс — вскочить опять в машину, захлопнуть дверцу и умчаться куда-нибудь — если не на край света, то хотя бы до ближайшего вокзала. И, честно говоря, был такой подлый соблазн или, может, позыв. Но от себя-то, от мыслей своих не убежишь. А Настя напомнила то, о чем самому пора было догадаться:

— Подержите сумку, Михалыч.     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Да-да, конечно.

И сумка эта стала, как буксирный канат или как якорь.

Шофер уехал.

Это же надо! Только по прошествии двадцати пяти лет — четверти века! — осознать, понять, что тебя просто употребили, использовали в качестве производителя. Тут вполне можно оскорбиться, вскочить в машину и захлопнуть дверцу. Да, но семя-то проросло, и в отличие от быка с кольцом в носу, который тупо жует свою жвачку, ты об этом знаешь и всегда будешь помнить. И все же тебя сюда привели именно как быка, держа за это кольцо в носу… В пору с ума сойти!

…В квартире была та почти стерильная чистота, которая раздражала Леонида Михайловича потому, во-первых, что сковывала — здесь не сядь, там не стань, чтобы не нарушить этот никчемный, неживой порядок, являвший к тому же торжество дурного вкуса: ширпотребовский гобеленчик с дамами и охотниками, бумажные цветы, раскрашенный гипсовый барельеф с оленьей головой и другой — с дебелой русалкой… Раздражала мысль о том, что человеку нечего больше делать, как вылизывать углы, снимать пылинки — поддерживать эту чистоту.

А вот и портрет самой хозяйки в молодости — увеличенный с маленькой фотокарточки и подретушированный. Посмотрите-де какими мы были. Нет ничего лживее этих портретов, даже если они более или менее точно передают внешнее сходство. Впрочем, Леонида Михайловича все сегодня раздражало…

Но все мысли и чувства отлетели, наступила — в мозгу и в сердце — пугающая пустота, когда на противоположной стене он увидел, зайдя в комнату, свой собственный странный и никогда не делавшийся (будто из сновидения!) портрет: ему за двадцать, он в военной форме (которой никогда не носил) с погонами прапорщика и какими-то значками на груди; пижонские бачки (тоже никогда не отращивал) несомненно портили лицо, но это было его, Ленечки Реша, лицо; взгляд однако, тяжелый и неприятный, то ли капризный, то ли презрительный склад губ… Будто глянул на себя со стороны, рассмотрел то, чего за собою не знал, увидел самую свою суть в этом портрете.

Впечатление было ошеломляющим. Если бы Настя готовилась специально, оно не могло быть сильнее.

Заглянув в комнату и увидев его перед портретом, она не стала заходить и говорить что-либо — молча поковыляла на кухню.

... Мелькнула мысль о дочери Наде — младшей сестре (теперь уже несомненно) этого военного. Как бы они встретились, поладили бы ли? Но вообще Леонид Михайлович не смог бы сказать, что он испы    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            тывает. Разве что единственное: он не готов к встрече с этим человеком и даже — сейчас по крайней мере — не хочет ее.

Кстати, почему — прапорщик? Нелепый вопрос — он это понимал, но вот возник. Дело в том, что у Леонида Михайловича были свои представления на этот счет и по ним прапорщик — это тот человек, который сам себе поставил жесткий предел. Вечный «старший, куда пошлют». Какой-нибудь мальчишка младший лейтенант выходит на старт, чтобы брать барьеры, становиться капитаном, полковником, может быть, генералом. А самый толковый прапорщик не может стать больше никем. Это предел. Все. Но это же невыносимо! И не могла не обжечь мысль, которая подспудно мучила все время: а не таков ли и он сам, Леонид Михайлович, со всеми своими амбициями? Вечный прапорщик, вечный «старший, куда пошлют»…

Мысль интересная, могла бы показаться чрезвычайно интересной, если бы это было о ком-то другом, не касалось его самого.

Между тем был накрыт стол. Ставя початую бутылку водки, Настя сочла необходимым сообщить:

— От него осталась. Прошлой осенью приезжал…

Это предполагало вопросы, но Леонид Михайлович опять промолчал: все, что найдет нужным, сама скажет — за тем и привезла. Ясно, однако, что здесь и сейчас его нет.

Стопки наполнила она же, предложила чокнуться. Спорить не стал, но едва отпил, в сущности только пригубил.

— Вот и он так же, — одобрительно заметила Настя. — Почти не пьет.

«Ну-ну», — подумал Леонид Михайлович, вспомнив злосчастный старый Новый год.

— Он под Ашхабадом служит в гарнизоне. Если начать пить, говорит, сопьешься. Многие, говорит, спиваются.

Наверное, жестоко молчать в ответ. Она ждала каких-то слов. А что он мог сказать?

Вот на Западе будто бы берут сперму у молодых, здоровых мужчин и кого-то оплодотворяют ею. Но что может испытывать донор, увидев фотоснимок кого-либо из тех, кто произошел от его семени? Нет уж, пусть об этом размышляют психологи и инженеры человеческих душ…

— Недавно письмо прислал…

Она проковыляла в угол комнаты к тумбочке, взяла письмо и поковыляла назад. Все это время он смотрел на нее, хотел вызвать в себе добрые чувства или хотя бы жалость и не смог.

Положив письмо на стол перед ним, Настя осталась рядом, сзади.      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Это раздражало. Леонид Михайлович взял письмо. Все чужое: почерк, слова, заботы.

«Здравствуй мама. Посылку со сгущенным молоком, носками х/б и пресыпкой получил. Спасибо».

Невольно подумал: что еще за «пресыпка»?

«Сообщаю о себе: жив, здоров. На службе все нормально».

И так десяток фраз широким, размашистым почерком, чтобы заполнить страничку из школьной тетради в косую линейку. Впрочем, сам, как видно, что-то почувствовал — перебрался на обратную сторону листа:

«Извени за краткость. Пишу находу, спешу отправить письмо вечерней почтой».

Понимает ли она черствость этого письма? Но ее невозможно не почувствовать. Что-то, видимо, надо бы сказать, а что скажешь? Что сам называл в письмах маму «дорогой мамочкой» и писал грамотнее? Уязвила неграмотность. Но она-то ждет другого. И лучше ли он сам — был и есть — этого парня? Что знает о нем, прапорщике из гарнизона близ границы с Ираном или Афганистаном? Что знает о ней? О них? О прожитой ими жизни? О том, как у него резались зубки? Как, чуть подросши, начал стыдиться матери? Едва не стал уличной шпаной? Как решил не возвращаться из армии? Как она смиренно пережила это?

Раздражало, что Настя стоит за спиной и, чтобы ушла, предложил:

— Давайте выпьем.

Находчивый малый Решка… А она обрадовалась:

— И правда. Вы ешьте, Михалыч, закусывайте. А то думаете небось, что я чего-то от вас хочу? А чего мне хотеть? Вырастила, слава Богу, и в люди вывела…

Выпив рюмочку, она то оживлялась, то печалилась. Ей, похоже, вполне достаточно было, что он просто слушает. А Леонид Михайлович не просто слушал, а иногда страдал, кое-что его коробило.

— А мне, вы думаете, не обидно тогда было? Даже не заметил, что я девушкой ему досталась. И никого после этого у меня больше не было…

Господи! Еще и это! Только упреков не хватало. Но выходит, и в самом деле «ярочка»…

— Кесаревское сечение пришлось делать — родить-то не могла… — Сразу, правда, признала: — Но тут вы, конечно, ни при чем…

Спасибо и на этом.

Снова и снова мелькала мысль: это было бы и любопытно, и интересно, если бы речь шла о ком-то другом.           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Хромоножка Настя оказалась не чета дурочке Марье Тимофеевне, хотя отчасти тоже боготворила своего принца…

Вишь как переменилось все со времен Федора Михайловича. Раньше принцы сжимали судьбу в кулак, как старинный фамильный брегет, и яростно швыряли на булыжную мостовую, чтобы вдребезги. Себя в сущности швыряли. Безумствовали. А теперь хромоножки хватают принцев за тестикулы и превращают в доноров. Знамение времени? Или принцы стали иными?

Ведь вот что исподволь выяснялось: она и впрямь хотела ребенка, хотела мальчика и именно от него. То есть не то, чтобы Ленечка все предыдущие годы ей снился — такого не было. Но когда увидела, мечтательно подумала: неужели он?

Прямо это не говорилось, и все, однако, было очевидно. Хотела именно мальчика и именно от него. Любовь? Само это слово в полуподвале тети Мани не имело хождения, но какие-то чувства наверняка тоже примешивались к пониманию: молод, здоров, недурен, неиспорчен. И важно: образованный, с книгами носится, белая кость — даст Бог, будет хороший ребеночек.

Под конец Настя определенно осмелела:

— А у законной вашей жены, говорили мне, доченька? Это сколько же ей?

Нет, у нее и мысли не было посягнуть на главенство законной жены, но спросила, знакомо посмеиваясь, и за этим стояло многое. А главное: сына все-таки родила я. И обернулась на висевший над головою портрет: вот он — вылитый папа.

Что-то встревожило Леонида Михайловича в этом, но что именно, понял только потом: выходит, и до нынешней встречи она каким-то образом о нем узнавала? И за дочь Надю шевельнулось суеверное беспокойство, будто глянул на нее дурной глаз.

За окном стемнело, и надо было уходить.

Откуда-то появилась кошка и стала тереться о ногу хозяйки.

Позвонили в дверь, и Настя поковыляла в прихожую, потом вернулась за чем-то и вслед за нею в комнату заглянула любопытствующая бабья рожа.

— Соседка, — выпроводив, объяснила Настя. — Нитки ей срочно понадобились. Ничего умнее придумать не сумела. Не соль и не спички, а нитки, чтоб в комнату сунуться…

Леонида Михайловича это, однако, нисколько не занимало. Соседка так соседка. Просто пора уходить, и он поднялся.

— Вот что, Настя. Я ничего сейчас говорить не буду. Все это надо     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            обдумать. Не каждый же день сваливается такое…

— А вы что ли печалитесь? Так не надо. Ничего нам от вас не нужно. Просто хотела, чтобы знали на крайний случай. Мало ли как сложится. Сын он все-таки и есть сын. Не такой, может, как хотелось, в чем-то, может, и я тут виновата, так и вы ж, Михалыч, не совсем такой, как я сперва по молодости думала… А сын есть сын. Плохого он против вас не держит. Всей правды я ему, конечно, не сказала, да детям и не нужно знать всю правду о родителях, а насчет того, что вы ни в чем не виноваты, знает твердо.

— Ладно, — остановил он ее. — Я пойду.

— А может и уходить не надо, — сказала Настя, и в голосе почудился — только ли почудился? — знакомый смешок. — На дворе вон как завьюжило. Куда идти? Места и тут хватит…

Внутренне он содрогнулся, но ничего не сказал. Молча вышел в прихожую и стал одеваться.

— Будьте здоровы, Настя, — сказал, берясь за дверь.

Но на этот раз она в ответ промолчала.

Глава 13

Кабы знать, где упасть…

Сердцу не прикажешь — это точно. Но мыслям тем более не прикажешь, и это еще хуже. Мысли, как древоточцы, прогрызают душу, и нет от них спасения. Невозможно заставить себя о чем-то не думать.

Выход, впрочем, есть, и Леонид Михайлович не раз — хотя и не всегда успешно — к нему прибегал. Надо заставить себя думать о другом, ввести, так сказать, альтернативную программу. Иногда это получалось, и Леониду Михайловичу даже казалось: не может быть, чтобы этот прием не был известен науке. Прием вытеснения одних мыслей другими.

Ну вот, к примеру, чтобы не думать о своем — больном и тревожащем, — заставь себя поразмышлять на какие-нибудь общие темы. Надо, правда, быть готовым к тому, что с первого захода может не получиться…

Мысль об этом мелькнула уже в метро, на Варшавской, куда добрался, кстати, не сразу.

Район, где жила теперь Настя, оказался совсем незнакомым, но выс   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            прашивать о дороге не стал — не любил расспрашивать. Да и люди вокруг были злы, издерганы — подошло время пик. Выйдя в темноте со двора, постарался сориентироваться сам, и на первых порах именно это вытеснило дурные мысли.

Где-то за домами беспрерывно и ровно гудело басовой струной Варшавское шоссе; слева, за оврагом, светились, как корабли, громадные и несколько странноватые в своей подчеркнутой разноэтажности — одни рвались вверх, другие щупальцами пластались по земле — корпуса Северного Чертанова.

До чего же расстроился город! Взять хотя бы эту улицу (как ее, кстати?) — грязновата, конечно, и шумна, жить здесь — мало радости, но широка, как проспект; тут тебе и трамвай, и троллейбус, и автобус. В тмутараканской глуши нет, пожалуй, ни одной такой даже в центре. А ведь это окраина.

А может, ширина и этого проспекта, и межквартальных переулков, проездов — всего лишь обыкновенное разгильдяйство, пустая трата земли? Земля-то ничья, платить за нее не надо и беречь нечего. Были сады, поля, огороды — кое-где видны остаточные следы этого. Не стало садов, полей, огородов — и фиг с ними.

Стандартный центр микрорайона, скомпонованный в один блок: почта, телеграф, телефон, сберкасса, дрянной ресторан, магазины — промтоварный, продуктовый, овощной, винный с неизменной очередью за бормотухой, пункт приема стеклотары, пивная, закусочная, «дом быта»…

Грязь вокруг непролазная, несмотря на то, что к вечеру подморозило и сыплется снежок.

Милицейский патруль с собакой — это что-то новое. Не от веселой, видимо, жизни. А может — от слишком веселой. Милиционеры — с портативными рациями. В провинции такие рации пока еще редкость.

Леонид Михайлович вскочил в автобус и уже там спросил, где выйти, чтобы оказаться поближе к метро.

От Варшавской ехать решил до площади Свердлова, а там перейти на площадь Революции, где интерьер станции украшают согбенные, скрюченные бронзовые фигуры (матрос, солдат, рабочий и т.д.), символизирующие, как видно, пролетарскую революцию.

... Когда-то Леонид Михайлович пришел к выводу, что революциям, как правило, предшествовало военное поражение. Взять Россию. Освобождению крестьян в 1861 году («революция сверху») предшествовало поражение в Крымской войне, революции 1905 года — поражение в русско-японской, революции 1917-го — неудачи на фронтах 1-й миро        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            вой… Вроде бы выстраивается цепочка. Сюда можно добавить и Парижскую коммуну, и ноябрьскую революцию 1918 года в Германии…

Но вот совсем другой и как бы опровергающий пример: Великая французская революция. Никакого военного поражения не было. Но были два неурожайных года, голод, распад правящего класса и полное расстройство финансов.

Любопытно, что все-таки ждет нас в недалеком будущем? Который из вариантов? В принципе возможны оба.

То, что мы давно стали на «тропу войны», а вернее — не сходили с нее и после 1945 года — совершенно очевидно. Только осторожность или трусость Запада удержали мир от всеобщей катастрофы.

Можно даже попытаться представить себе фантастическую картину: что произойдет, если события будут развиваться в нынешнем направлении и, не дай Бог, случится война?

Человечество, видимо, полностью не погибнет, но современной машинной, урбанистической цивилизации несомненно придет конец. И что же дальше? Опять село, лошадка, церковь? Неожиданное решение всех экологических проблем, но с печатью униженности, с легендами о золотом веке, когда люди были, как боги, могли летать и совершать чудеса…

Нет, лучше все же не думать об этом. Тем более, что, с другой стороны, очевидно: наша экономика в ужасающем состоянии — не лучшем, чем во Франции в конце ХVIII века, а правящий класс растлился еще больше. Леонид Михайлович и сам это видел, но разговор с шурином Сергеем Петровичем убедил окончательно. В том разговоре возникло несколько интегрирующих, так сказать, фактов. О производстве водки, например. В 1965 году ее выпустили на двенадцать с половиной миллиардов рублей, а десять лет спустя уже на тридцать один с половиной миллиард. Единственный, кажется, продукт массового потребления, производство которого превышает спрос в нашем социалистическом, плановом государстве, где всего не хватает. Разве не говорит это о деградации всей системы?

Кстати, все чаще и все многозначительнее возникает именно это слово — «система», — когда люди выражают недовольство жизнью.

А чудовищные, измеряемые десятилетиями разрывы с Западом в разных отраслях! А рост смертности, особенно детской... А, соответственно, сокращение средней продолжительности жизни...

Маразм и отставание во всем. И на этом фоне развитие безумных по стоимости космических программ, бешеная милитаризация…       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Ни одно нормальное общество не выдержало бы такого. Но Пушкин, как видно, недаром говорил: «Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы…» Почти как у Тютчева. Но оттенок все же несколько иной — без придыхания.

Вот такую программу Леонид Михайлович пытался «ввести в себя», чтобы отвлечься от собственных невеселых забот и мыслей. Ничего, однако, не вышло. Прием вытеснения успешно сработает только когда второй «введенный» тобой раздражитель окажется сильнее первого. А этого кто же захочет? Тем более, что речь идет о раздражителях злых, неприятных.

И потом стоило, скажем, подумать о «тропе войны», как пошли мысли о прапорщике — уж его-то эта тропа не обминет. Старался не думать о нем, переключиться на что угодно — политику, историю, экономику, черт бы их побрал, — ничего не получалось. Мысли о сыне, нежданном-негаданном, упрямо, как забитый глушилкой радиоголос, пробивались снова и снова.

… Кстати, о революции. Ленин, помнится, писал: сегодня — рано, послезавтра будет поздно, значит завтра, только завтра! И — вперед, вперед! Какой напор проявил, какой азарт, и сорвал банк.

Россия в тот момент была, как беззащитная баба, которая впервые вышла на панель. Да и не вышла еще, а неприкаянно мыкалась, не зная, как быть и что делать. Тут уж в самом деле — либо так, либо эдак. Окажись рядом добрая душа, скажи разумное слово, глядишь и обошлось бы — поплелась бы сирая, дура непутевая, к себе в каморку, а там — даст Бог день, даст и пищу. Глядишь, все и наладилось бы, как налаживалось в конце концов у других. Но рядом оказались лихие молодцы, азартные и рисковые. Затормошили, задергали, наобещали сорок бочек арестантов да еще и чарочку поднесли. От самой бабы, правда, тоже немало зависит (сучка не схочет, кобель не вскочит), но и без молодца не обойтись. Кто ему — жена или блядь нужна?

Куда осмотрительнее был Ильич, когда дело его самого, его лично коснулось. Когда на него с супругой здесь, в Москве, в Сокольниках, бандюги напали. Не стал азартничать, идти ва-банк. Нашел разумный, как сам потом писал, компромисс. Такую осмотрительность и осторожность проявить бы 25-го октября по старому стилю…

И еще более злая мысль. Есть болезни, свойственные только человеку. Одни поражают тело, другие — дух. Телесные сугубо человеческие болезни суть венерические. Душевные же — это томления, фантазии, бесплодные мечтания, без которых человек, однако, не мо           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            жет. И самое неодолимое из этих мечтаний — социализм, который можно было бы назвать вензаболеванием духа. До поры ничего катастрофического из этого не происходило. Но вот социализм назвался коммунизмом, подчинил себе часть мира и прямо заявил, что намерен подчинить весь мир. «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем…»

Пандемия. Глянь на карту: красный цвет неудержимо заливает весь мир.

Но, если верить его, Ленечки Реша, теории парных случаев, то и с настоящими, телесными вензаболеваниями может произойти нечто подобное этой пандемии.

Леонид Михайлович усмехнулся, подумав, что надо бы подбросить эти мысли Захару. Кстати, пассаж относительно Владимира Ильича вполне может пригодиться в его сумасшедшей пьесе.

И только подумал об этом, как опять почувствовал сбой: ведь это Захар сказал когда-то, что хромоножка высматривает себе принца…

Нет, от тяжких мыслей не отвязаться. Получается нечто вроде нанайской борьбы, когда человек борется с самим собой, или вроде борьбы Иакова с Богом, а в сущности — тоже с самим собой. Да, конечно, с самим собой, что бы там об этом ни писали…

До чего же ты образованный малый, Решка! Даже кое-что из Библии знаешь. А началось это знакомство со святым письмом во время недолгого проживания у богомолки Татьяны Ивановны.

«Это — Библия, Татьяна Ивановна? Можно посмотреть?»

Никогда до этого в руках не держал.

«Погляди, сынок, погляди…»

Бабке нравился интерес постояльца. Но дальше Первой книги Моисеевой (а именно в ней рассказывается о ночном борении Иакова с Господом) в тот раз не пошло — пришлось бежать от Насти, а значит, и от бабки.

Вот опять все о том же… Нет, решительно — «и никто нам не поможет, и не надо помогать…»

Стоп. Откуда это?

«…быть может, воцарится новый тать — и никто нам не поможет, и не надо помогать…»

То ли читанные где-то, то ли слышанные на магнитофоне стихи мучительно заставляли вспоминать себя.

Как жернова, со скрипом вращались полушария мозга, бойко вертелись колеса поезда, слышалось — «Осторожно, двери закрываются», вертелись колеса эскалатора, и наконец (словно в другом городе) —        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            площадь Курского вокзала и Садовое кольцо со стадами взбесившихся машин.

В вестибюле гостиницы дежурил тот самый швейцар. Не заметил или — скорее — сделал вид, что не заметил. Ну и шут с ним.

Та же горничная на этаже.

К черту! Всех к черту.

«И никто нам не поможет, и не надо помогать…»

Захотелось, как давно уже не было, выпить, и, как назло, нет ни капли.

Господи! Какое же одиночество! Никогда не испытывал такого одиночества, такого желания упасть — если бы верил — на колени и взмолиться: «Господи! Вот я — один — перед тобою. Вся моя жизнь была не просто ошибкой, но мерзостью. Это обо мне сказано: жизнь твоя будет висеть пред тобою, и будешь трепетать ночью и днем, и не будешь уверен в жизни твоей; от трепета сердца твоего, которым ты будешь объят, и от того, что ты будешь видеть глазами твоими, утром ты скажешь: «о, если б пришел вечер!» а вечером скажешь: «о, если бы наступило утро!» Но вот я перед тобою. Что делать? Вразуми и наставь».

Веры, однако, не было, была тоска.

И зазвонил телефон. Задребезжал.

Только сейчас заметил, какой у него противный голос — точно у дверного звонка.

Казалось бы, радуйся, что кто-то вспомнил о тебе, но радости не было.

— Да, — отозвался Леонид Михайлович.

— Наконец-то вы отыскались, сударь… — услышал он Женю Виноградову. — Вам дается час на то, чтобы забрать свои часы…

— Что случилось? — попытался остановить ее Леонид Михайлович. Только этого ультимативного тона ему сейчас не хватало.

— …Карету прислать не могу, поэтому напоминаю адрес…

Мадам пытается иронизировать. Она барабанила словно по написанному. Да, видно, и впрямь заранее приготовила, что сказать.

— Почему именно час, а не полтора или два?

— Потому что через два часа я лягу спать, а завтра рано утром уезжаю на две недели.

Не слишком ли много встреч для одного дня? Не плюнуть ли на эти часы? В конце концов, за все надо платить и за кобеляж — тоже. Нет, жалко. Хорошие часы, подарок ко дню рождения покойного тестя Петра Сергеевича…            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            А она будто подслушала его мысли:

— Через час я выброшу их в форточку, а двери моей квартиры будут навсегда для вас закрыты.

«Экий жест! Но зачем — в форточку? Не проще ли подарить какому-нибудь следующему хахалю?» — подумал Леонид Михайлович про себя, но сказал смиренно, хотя и не без мрачноватого юмора:

— Ультиматум принял. Сдаюсь. Иду.

Несмотря на этот тон, настроен был твердо: если мадам рассчитыва ет, что он останется, то ее ждет разочарование. Запоздало содрогнулся, вспомнив, как Настя тоже пыталась оставить его ночевать. И подумал об Анечке. Вот кого ему сейчас не хватает. Ей мог бы и повиниться во всем, что мучает, с уверенностью, что уж она-то поймет. Тем более, что прощать ей не надо — перед нею он ни в чем не виноват. Не ужаснулась бы только, узнав о мерзостях. Но нет — она бы поняла.

Глупое желание, но захотелось снова почувствовать себя маленьким, как в детстве или как бывало иногда во сне, когда знал, что может поплакаться или попросить помощи и защиты. Становилось ведь легче, даже если заведомо знал, что ни помощи, ни защиты не будет. Чем могла помочь и от кого защитить мама?

А сейчас? Что за вздор! Кто же защитит тебя от самого себя?..

— Дозвонились, значит… — сказала дежурная на этаже.

Это могло быть констатацией и вопросом, могло относиться к кому-то, кто пытался дозвониться до него, и к нему самому. Леонид Михайлович безразлично-вежливо улыбнулся в ответ и положил ключ от номера на место.

Так же улыбнулся внизу швейцару, который, впрочем, не ответил.

Из недр здания доносилась музыка, и Леонид Михайлович подумал, что на обратном пути надо бы зайти в ресторан.

Снежок приукрасил столицу, высветлил вечер и на том остановился. Антракт.

Скользковато, правда, но в общем хорошо. В своей тмутараканской глуши Леонид Михайлович так до конца и не привык к леденящим, перехватывающим дыхание морозам, а здесь, сейчас все было в самый раз. В меру морозно и свежо.

Решил проехать немного троллейбусом. Улицы заметно опустели.

В Женин двор вел узкий проход, освещенный фонарем, склонившимся, как голова жирафа.

Пустынно. Впрочем, следы на снегу показывали, что кто-то тут недавно проходил.

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            По мере удаления от улицы место, несмотря на освещенность, казалось все глуше. Леонид Михайлович невольно заторопился. Подумал даже: дернуло его идти именно с этой стороны. Можно было выйти на пару остановок позже и пройти переулками — не пришлось бы блуждать по глухим дворам.

Отвлекаясь, подумал: «Ночь, улица, фонарь…» И аптека, кажется, неподалеку есть. Да, точно — гомеопатическая аптека.

Странное дело: гомеопаты, похоже, единственные инакомыслящие, которые сумели утвердиться в этой великой стране. Никогда не обращался, не имел дела. Жена, зауряд-врач, относилась к ним с подозрени ем, как церковники относятся к сектантам, а политики из солидных партий — к масонам.

Фонарь, любопытствуя, склонил свою жирафью каплевидную голову как раз на углу. Леонид Михайлович уже подошел к нему, когда услышал сзади резкий дверной скрип. Поворачивая за угол, оглянулся и увидел шагах в пяти невесть откуда взявшегося человека, который, ссутулившись, прикуривал от зажигалки.

Позади, как экран, светился выходящий на улицу проем между домами. Время от времени его пересекали то троллейбус, то автомобиль. А посредине, в самом низу этого экрана, возникла и замерла еще одна мужская фигура — с поднятой рукой. Леонид Михайлович не понял: чего это он? Приветствует кого-то (но кого? уж не этого ли прикуривающего?) или подает сигнал? О чем? Ах, глупости!..

Впереди была арка и двор с тенистой — под деревьями — детской площадкой — тихий оазис в самом центре огромного города. Хороший двор у Жени Виноградовой, и окна выходят не на улицу, а в этот двор…

Умеем же строить, когда захотим! Новый (сравнительно, конечно, новый) шестиэтажный дом вписался в квартал так, что зеленый (а весной — соловьиный) романтический уголок, где, должно быть, так хорошо по вечерам влюбленным, остался нетронутым.

Однако отныне он сюда больше ни ногой. И сейчас надо сократить визит до предела. Лучше всего сказать «здравствуйте» и «до свиданья» через порог. Выглядит это, честно говоря, не очнь изящно, но, ей-богу, так лучше. И для нее, кстати, тоже. Вряд ли ей захочется объяснять странности — назовем это так — их последних свиданий.

Леонид Михайлович вышел из-под арки и упругим шагом, поскрипывая снежком, двинулся по краю детской площадки с качелями и песочницей, как вдруг наперерез ему откуда-то справа из темноты шагнул человек, стал на пути и сказал:       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Ку-ку. А мы тебя ждем.

И одновременно слева со скамейки поднялся другой, укоризненно заметил:

— Паскудник ты все-таки. Баба за эти дни извелась, ждет, страдает, а ты блядуешь на стороне, шлюх к себе в гостиницу водишь…

Леонид Михайлович похолодел, а сердце забилось гулко-гулко, как метроном в пустой комнате.

«Вот оно,» — подумалось с обреченностью и отчаянием.

С немыслимой скоростью промелькнули все возможные варианты, отпали и остался один: Захар — телефонные разговоры — Анечка — чемоданчик — слежка в гостинице. Недаром ему показалось, что кто-то рылся в вещах…

Проклевывалась еще какая-то (кажется, важная!) мысль, но чтобы уловить ее, надо сосредоточиться, а сил и — главное — воли не было.

— В казаки-разбойники играешь? Козел.

— Поганец. Подумал бы, с кем играешь.

Они не перебивали друг друга, а словно разыгрывали положенный на два голоса текст. У каждого свои оттенки. Тот, что подошел первым (широкоплечий амбал в куртке, перехваченной чуть ниже талии поясом), казался добродушнее. Но главным, похоже, был второй, в пальто из плащевой ткани и сапогах-луноходах — информация до сих пор шла от него. А где-то сзади был третий и, возможно, четвертый…

— Что вам нужно от меня? — хрипло сказал Леонид Михайлович. — Кто вы такие?

И будто провалился в беспамятство, получив жесточайший удар, от которого рухнул.

— Ку-ку, — послышалось над ним. — Теперь все понял?

У своего лица Леонид Михайлович увидел луноходы. Владелец луноходов раздумчиво говорил:

— Может, поссать на него, чтоб перестал придуряться?

— Обижаешь, — сказал другой. — Моего удара никто не держит. Так что пусть отдохнет.

— …И подумает.

— Тем более, что есть о чем. Ку-ку, — повторил он, присев на корточки.

Леонид Михайлович, чтобы хоть как-то защититься, перевернулся на живот, втянул голову в плечи и закрыл ее руками. Шапка отлетела куда-то в сторону…

— Ты говоришь, удар не держит, — насмешливо сказал главный,— а он у нас, как огурчик…     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — …Зеленый и весь в прыщах… — В голосе амбала было, однако, удивление.

«Черт с ней, шапкой…» — подумал Леонид Михайлович. Всего шагов пятнадцать-двадцать отделяло от ярко освещенного двора. Не станут же они его бить на виду у всего дома, на свету… Если это не грабители, можно будет хоть объясниться…

Присевший рядом амбал больно ухватил за волосы и попытался повернуть голову. Это было невыносимо. Представилось, как он приподнимет его голову и припечатает лицом об асфальт.

Собрав все силы, Леонид Михайлович вскочил, рванулся и… снова рухнул.

Амбал показал себя мастером: успел-таки подкосить Леонида Михайловича ударом левой ноги. Большой нужды в этом не было — тот, в луноходах (тоже здоровый мужик), не дал бы уйти, но все же. Амбал будто выстрелил ногой. Профессионал. Это, кажется, вернуло ему самоуважение. Мгновение спустя он держал Леонида Михайловича за шиворот.

— Вставай, козел. Погань позорная…

— Какой он козел? Серенький козлик. Сексуал-демократ. А может, это вообще не он? — усомнился вдруг тот, что в луноходах. — Наш вроде бы должен быть пошустрее и разговорчивей…

— Чего вы хотите от меня, — спросил прерывающимся голосом Леонид Михайлович и не удержался, добавил: — ребята?..

— Ну вот, а ты говоришь — не он. Он самый. А хотим мы тебе добра. Чтобы ты не шустрил, не водился с кем не нужно — ясно? А делал то, что тебе сейчас скажут… — Для большей, видимо, убедитель ности амбал железной хваткой смял лицо Леонида Михайловича — все оно поместилось в его огромной ладони, — сплюснул нос и губы, так что невозможно было дышать.

Леонид Михайлович почувствовал, что задыхается, и опять рванулся, а как только смог — завыл, закричал.

То, что происходило, было чудовищно, ужасно, и это освобождало от стыда, от приличий, от необходимости держаться по-людски. Он извивался, дергался, вертел головой, размахивал руками и кричал, кричал… Похоже, это оказалось несколько неожиданным. Подопечный вел себя не совсем так, как должен был. Амбал ткнул его кулаком, но Ленечка взвыл еще громче, и тогда начался откровенный мордобой, которого нападающие, вполне возможно, не хотели, желая лишь остановить, устрашить (тут пары уже отпущенных тумаков было предостаточно) и наставить на путь истинный. Теперь же надо было заставить замолчать,      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            заткнуться этого сукина сына. Они уже почти добились своего: Леонид Михайлович обмяк и на ногах держался только потому, что его не отпускали, притих — вместо криков слышались всхлипывания — можно было приступать к следующему пункту повестки дня (подискутиро вали и хватит) — к назиданию и наставлению, когда послышался женский визг, и от дома, выскочив из подъезда, бросилась через освещенный двор к месту происшествия некая фигура в белом.

— Вот паскуда — только ее не хватало, — сказал амбал.

— Ничего, он и так уже все понял, — отозвался главный. — А разговор, если нужно будет, продолжим.

— Ку-ку, — сказал амбал, и они исчезли в темноте между деревьев.

Когда Женя подбежала к нему, Леонид Михайлович лежал на земле и то ли постанывал, то ли всхлипывал. Жалкое зрелище. Причитая, она помогла ему подняться и потащила, повела его, подталкивая, к подъезду.

— Сволочи! Гады! — кричала она в темноту. — Вы же обещали его не трогать!..

Как ни притупилось восприятие , Леонид Михайлович последнюю Женину фразу отметил («усёк») и даже не особенно ей удивился: что-то подобное должно было случиться. К тому шло.

Охотнее всего он перенесся бы сейчас куда-нибудь на необитаемый остров, чтобы вообще не видеть и не слышать никого. Детская, бесплодная мечта в минуту отчаяния и несчастья, когда зажмуриваешь глаза и затыкаешь уши… Эта тварь, подстроившая ловушку, была ему ненавистна, все самое мерзкое соединилось в ней, однако подчинился, шел, куда Женя его вела, потому что понимал: в растерзанном виде, с расквашен ным носом появляться на людях нельзя. Не дай Бог попасть в руки милиции. Можно вообще сгинуть. Да-да, такое случалось. Помощи, защиты ждать неоткуда. Была, конечно, мысль: не ждет ли на квартире Жени Виноградовой новая ловушка? Вряд ли. Зачем бы им тогда перехватывать его здесь?..

Но за что? За что? — поднимался из глубины души вопль, рожденный унижением и болью. Ведь не делал же ничего такого! И сам себе возражал: делал! делал! А с точки зрения тех скрывшихся в темноте молодцов и особенно их начальников, очень даже делал.

Надо бежать!.. Эта мысль прокручивалась в голове беспрерывно и беспорядочно. Вспомнилось вдруг, будто озарило, что именно бегство спасло их с мамой после ареста отца. Собственно, то не было даже бегство. Мама с Ленечкой просто уехала под Москву к сестре и не была дома два месяца. Как потом испуганно шепнула соседка, как раз в это время, через несколько дней после их отъезда, ночью прихо  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            дили. Не застали и не стали искать. Скорее всего забыли. Или уже перевыполнили план. Или еще что-нибудь. Не исключено и обыкновенное советское разгильдяйство, когда правая рука не знает, что делает левая. Так или иначе — пронесло.

И теперь Леонид Михайлович думал: бежать! Но куда? И — как? Потому и плелся, подчиняясь Жене, к подъезду, зная, что из темноты за ними наблюдают по меньшей мере две пары глаз. А может, и не наблюдают. Чего наблюдать? Куда он денется?

… Леонид Михайлович не верил этой подлой твари, которая продолжала причитать. Сказал о шапке, и она, заведя его в подъезд, снова метнулась в темноту. Как собака за поноской. Сама ее готовность и безбоязненность еще раз подтвердили, что она в сговоре с теми мерзавцами. Но, оставшись на несколько секунд один, слегка повел плечами, попытался распрямиться, пошевелил членами и понял: могло быть хуже. Веселого мало, но, слава Богу, кости целы. Однако показывать этого не надо…

Ни у лифта, ни на лестничной площадке никто им не встретился. Зайдя в квартиру, Леонид Михайлович бросил прямо на пол пальто, ковыляя, прихрамывая (все-таки досталось), пошел в ванную. Хотел сбросить пиджак, но вспомнил, что там документы, деньги и записная книжка с телефонами и адресами.

Нет, соображения они ему не отбили. Усек, что Женя накинула дверную цепочку; ничьих посторонних следов не заметил; почему-то уверился, что пальто она поднимет, повесит и даже почистит, пока он будет приводить себя в порядок.

Закрываться в ванной не стал, чтобы контролировать обстановку.

Нос все еще кровоточил. Намочив одно из полотенец, вытер лицо, опять намочил и положил холодный компресс на подпухшую физиономию. Сел на край ванны, закинув назад голову. В зеркало увидел заглядывавшую сюда Женю.

— Чего тебе?

— Я не виновата, они заставили меня!..

Важная информация, но он не был готов к разговору. Приказал:

— Замой кровь на пальто.

С какой готовностью она бросилась исполнять! Положительно от прежней самоуверенной стервы ничего не осталось.

Он сменил компресс.

Но что все-таки произошло? Кому и чему, так сказать, обязан?

Кровь удалось остановить довольно быстро. Он это знал за собой с детства: нос слабоват, но ничего страшного.     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Окровавленное полотенце бросил прямо в ванну. С некоторым ожесточением даже: постирает.

Хотелось осмотреть квартиру и чувствовал себя вправе — такое вот чувство. В конце концов, должен же он разобраться во всей этой чертовщине. Не любопытства ради. Упаси Бог! Сохрани и помилуй! Нет! Любопытствовать смертельно опасно. Но чтобы знать, на каком свете живешь и что может грозить в ближайшую минуту.

Прошел на кухню, окна которой выходили во двор. По дороге отметил, что Женя мокрой тряпкой трет что-то на рукаве его пальто. Трет отупело и как-то машинально. Только сейчас увидел: она в белом стеганом халатике с кружевами, наброшенном, судя по всему, прямо на голое тело. Такой халат, но с цветочками, есть у жены; она обычно набрасывала его после ванны, направляясь к супружеской постели в объятия своего Ленечки. Шлюха.

Но сегодня как прикажете это понимать: ждала в полной боевой готовности? Дымилась от страсти?

А как же тогда учиненный ему мордобой и — особенно — слова, оброненные этой тварью? Ведь знала, что его перехватят во дворе, знала.

Неужели так и выскакивала — в халате и шлепанцах?

Вообще: кто она? Какова ее роль? Что она от него хочет? Чего они хотят?

На кухне было темно, и Леонид Михайлович не стал зажигать свет. Подошел к окну. Ссутулившись, прислонился коленями к горячей батарее. Его все еще бил озноб.

Двор был, как на ладони. Залитый светом асфальтовый плац. В углу рядышком дремлют припорошенные начавшим опять сеяться снежком темная «Волга» и похожий на ее детеныша «жигуленок».

Свет насыщенный, резкий, четко очерченный; за его границами — ни зги.

«Интересно, слышно было, как я орал?..» Представил себе людей, которые вот так же стояли у окон и вглядывались, прислушивались. Думать об этом было неприятно. Ну да черт с ним…

Итак, попытаемся рассуждать. По возможности — здраво.

Лучше всего — исчезнуть. Упаси Бог доискиваться чего-нибудь. И правды не найдешь, и здоровье потеряешь. Последнее, кстати, ему сегодня весьма наглядно продемонстрировали.

«Из чего твой панцирь, черепаха?» — я спросил и услыхал в ответ: — «Из накопленного мною страха. Ничего на свете крепче нет…» Так, кажется. Или не совсем так? Не имеет значения.    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Бежать. Был человек и нет человека. Вряд ли станут настойчиво искать. А если станут, если даже найдут (это нетрудно), то предъявить в сущности нечего. Не-че-го.

Но если бежать, то как? Когда? Куда? Тут все важно. Есть ли наблюдение за домом? А на фига оно? Рядом эта стерва, которая сразу же сообщит обо всем…

Неожиданно громко щелкнул выключатель и вспыхнул свет. Леонид Михайлович отшатнулся было от окна, однако сдержался. Подумал, что прятаться нет нужды. Пусть видят, что он, Л.М. Забродин, все еще здесь.

Женя, когда глянул не нее, вымученно и в то же время вызывающе улыбалась. Что-то переменилось в ней. Прислонившись к дверному косяку, она покуривала. Под взглядом Ленечки плотнее запахнула халат (ах-ах!), но, странным образом, за этим угадывались не целомудрие и стыдливость, а нечто прямо противоположное — чуть ли не напоминание о том, что вот она в таком разобранном виде стоит здесь.

Сигарета источала непривычный беспокоящий аромат. То ли он, этот запах (мы, мол, даже курим такое, что вам, людям с улицы, недоступно), то ли сам наглый, усмешливый (будто ничего не произошло) вид полураздетой дамочки вызвал у Леонида Михайловича приступ гнева.

— Так что они тебе обещали?

Спросил негромко, но веско и, пожалуй, с угрозой. А реакция оказалась совсем не та, что ожидал. Сложив губы трубочкой, Женя пустила струйкой дым в его сторону. Опять улыбнулась. Теперь уже без вымученности, а с откровенной насмешкой. Словно и не она всего несколько минут назад выбегала во двор, со слезами тащила его к себе и готова была исполнить каждое приказание.

— А что, собственно, случилось? — сказала Женя. — Два мужика объяснили третьему, как не следует поступать с женщиной. Только и всего.

Леонид Михайлович оторопел. Как в тот миг, когда те негодяи вышли из темноты. И улыбка этой твари показалась, как оскал волчицы.

Господи! Как проявились сразу все боли! И в печени, куда саданул амбал, и в бедре, куда он лягнул ботинком; и почувствовал, что кровь сейчас опять пойдет из носа…

— А я бы вам посоветовала, сударь, быть осмотрительнее — не связываться с парализованными сифилитиками и не водить потаскух в гостиницу...            

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Сказала, как розгой хлестнула, — неторопливо, с оттяжкой. С чувством безнаказанности и торжества: вот тебе, вот!

Ревнует? Не те вроде бы отношения. Обыкновенная злость женщины, которой пренебрегли? Черт ее знает.

Но главным было другое: она из той же компании, из той же шайки. И это: Захар! Захар! — вот вокруг кого вертится все. «Парализован ный сифилитик»… Ах ты дрянь паршивая!

Женя будто подслушала:

— Его, вашего дружка, давно бы взяли, если б не был калекой… А вам это зачем? Мало собственных проблем? Или хочется острых ощущений?

С пренебрежением, превосходством, с подлой усмешкой… Но почему такая откровенность? Ведь не без расчета же… «Профилактика»? Хотят припугнуть?

А Женя отлипла наконец от косяка, подошла к столику. Теперь ее и Леонида Михайловича разделял лишь этот стол. Отчаянная, однако, баба — чуть ли не провоцирует на то, чтобы взять ее за горло и если не придушить, то хотя бы стукнуть хорошенько головой о стенку.

Только сейчас обратил внимание на коробку, лежавшую на столе. Она была как бы приглашающе открыта и полна длинных — длиннее обычных — сигарет. Почти полна — двух сигарет в верхнем ряду не хватало. Одна была, по-видимому, выкурена раньше, а другую, источающую непривычный аромат, эта стерва держала во рту.

Жестом фокусника (смотрите, мол, что дальше будет) Женя подняла коробку и переставила в сторонку. Под ней, как оказалось, лежала фотография.

— Полюбуйтесь, — сказала Женя и повернула, подвинула фотоснимок к нему. — Полюбуйтесь, сударь. Узнаете?

На снимке были Леонид Михайлович и Анечка у подъезда Захарова дома. Моментальный, сделанный скрытно снимок. Значит, действительно следили. И даже более того.

— Это она прибегала в гостиницу?

Странный по нынешней ситуации вопрос и задан без всяких ужимок, с откровенным, может быть, несколько обостренным женским любопытством. Выходит, ты, голубушка, не все и не до конца знаешь?.. Казалось бы, пустяк, а вот смягчил удар, помог взять себя в руки. Леонид Михайлович сам поразился спокойствию, с каким ответил:

— Далась вам гостиница. А с вами в Ялте мы где встречались?

— Но это вы, сударь, приходили ко мне, когда я позволяла…

Почти смешно. Право. Раньше такого за мадам Виноградовой не        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            замечалось. Или плохо смотрел? Леонид Михайлович даже улыбнулся:

— Значит, все дело в том, кто к кому приходит?

— Ну этой, — Женя кивнула на снимок, — ничего другого не остается, как самой бегать. Она что — горбата? — На снимке Анечка сутулилась. — А в постели она как?

И тут пришло время сквитаться. Пусть — признаем это — и не наилучшим образом. На мерзость Ленечка ответил мерзостью:

— В постели? В отличие от вас не потеет. Не превращается в лягушку.

Сказал и испугался. Перед ним была разъяренная ведьма, оборотень, змея. Она шипела:

— С-с-сволочь… С-с-сволочь…

Сейчас прыгнет и укусит.

Леонид Михайлович поднял руку, как бы защищаясь, и вдруг молниеносно выхватил у нее сигарету. Его осенила догадка, нет, — прозрение. И то, как с бессильной ненавистью округлились ее глаза, как расширились, будто от боли, зрачки и раздулись ноздри, подтверждало эту догадку.

Обжигаясь, смял дымящийся окурок и выбросил. Она, не отрываясь, следила за этим. А Леонид Михайлович ощупью, не глядя, искал другой рукой на столе коробку. Нашел, закрыл и сунул в карман.

Зачем? Что ему до этого? Пусть курит свой гашиш, марихуану, анашу или как оно там называется… У него своя забота— бежать. Скорее всего это был опрометчивый шаг, но вот сделал. И тут она бросилась на него.

— Не смей! Отдай! Подонок! Негодяй!

Сначала он просто оттолкнул ее, но Женя схватила лежавший здесь же остроконечный хлебный нож-пилу…

Не ожидал найти в ней столько силы и ярости. Знал (от нее же), что когда-то занималась спортом и при случае может-де постоять за себя, но кто из мужчин принимает это всерьез! Особенно от женщины, с которой был в определенных отношениях, что само по себе подразуме вает, на мужской взгляд, хоть и добровольную чаще всего, но все же капитуляцию…

Нож он выбил и изловчился отбросить ногой куда-то назад. А дальше пошла настоящая схватка. Совладать с нею было так же невозможно, как с эпилептиком в момент припадка. Но она к тому же царапалась, кусалась и с поразительным упорством, всякий раз неожиданно, пыталась ударить его коленом в одно и то же место — в пах. В      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            этом угадывалось что-то почти профессиональное, было нечто от опыта разбитной девицы откуда-нибудь из Марьиной Рощи. Один раз едва не попала, куда хотела. Такая дамочка и впрямь может постоять за себя…

Что касается дальнейшего, то еще немного, и оно бы стало банальным до пошлости. Устав от схватки, Ленечка заломил ей руки и уже хотел вступить в переговоры («Подавись ты своими сигаретами!»), когда Женя в очередной раз дрыгнула ногой, целясь, говоря по-ученому, в тестикулы. Он, увертываясь, не удержался, и оба упали.

Его одежды были изрядно растерзаны, а ее халат распахнулся — на это не обращали внимание. Но сейчас она оказалась под ним голой, раскинув ноги и суча ими, выгибаясь то грудью, то животом, то бедрами. И Ленечка — вдруг, несмотря ни на что — испытал сильнейшее вожделение. Противиться этому — он знал себя — было бесполезно. Это чувство было сильнее понимания того, что она дрянь, тварь, предательница; да что говорить — сильнее его самого.

И вот еще странность: Женя этой неожиданной перемене (а она ее поняла, почувствовала) не удивилась, не воспротивилась и даже как бы приняла такой вариант единоборства.

Наступила неизбежная короткая, но многозначительная пауза. Ленечка ослабил бдительность. Когда вдруг ощутил, что Женя потихоньку пытается вытащить коробку из его кармана. Вот мерзавка! Значит опять притворство… И черт бы с ней — не нужна ему эта коробка! пусть курит свою отраву! — но дальнейшее поведение барышни было непредсказуемо, и он рывком вскочил на ноги. Словно нехотя поднялась и она.

Право, лучше было бы обойтись без комментариев несостоявшегося очередного грехопадения — ей, однако, не молчалось:

— А теперь самый раз позвонить кому нужно и заявить, что ты пытался меня изнасиловать. Срок от трех до восьми лет. И не нужны никакие политические статьи.

Интересный вариант. Вполне в духе сегодняшнего вечера. С этой дамочкой не соскучишься. Как мог равнодушно и спокойно (только так — не поддаваться шантажу!) Леонид Михайлович согласился:

— Валяй. Пусть посмотрят, в каком виде ты меня встретила. И не забудь сказать, что сигареты с наркотиком тоже принес я…

— Тогда, может, покурим? Бодрит необыкновенно. И — раскованность, полет…

Она запахнула халатик и шмыгнула в ванную. Ей свойственна была юркость мышки, шмыгающей в норку. Пока она там что-то делала, Леонид Михайлович привел, как мог, себя в порядок и осмотрел квар         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            тиру: цепочка в прихожей на месте и никого кроме них…

Тайм-аут пошел, кажется, на пользу обоим. Страсти поутихли. Но у каждого оставалась своя цель.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал Леонид Михайлович, будто ничего не случилось.

Она не возражала:

— Только оставь сигареты. Не заставляй меня прибегать к крайним мерам.

— Не будем пугать друг друга, — предложил Леонид Михайлович, — а то я скоро заикаться начну. Я хочу знать, что и кому от меня нужно?

— До сих пор не понял, бедняжка…

— Это не ответ.

— Может, выпьем по рюмке?

— С удовольствием, но не могу. От меня не должно пахнуть. И у меня ничего не найдут, если даже задержат. Твои крайние меры не помогут. Я выброшу сигареты здесь в унитаз…

— Если захотят найти — что угодно найдут.

— Но ты от этого ничего не выиграешь.

Женя промолчала.

— Пойми: я маленький, тихий человек, который не совершил никакого криминала…

— Положи на стол сигареты.

Неожиданно для себя самого Леонид Михайлович взорвался:

— Дрянь паршивая! Ты продала человека за эту отраву…

— Было бы что продавать! Ты что — со мной откровенничал? Об этом парализованном или о шлюхе, которая бегала к тебе. Я от тебя узнала о них? Да если хочешь знать, тебя, дурака, держат на привязи с того самого момента, когда ты позвонил своему калеке. Между прочим, они сперва хотели устроить засаду и схватить тебя здесь. Я не согласилась. Это ты меня опять втянул в эту грязь…

— Что значит опять?

На стенке висел маленький репродуктор, и Женя включила его.

«…Гордостью и воодушевлением отозвались в сердце каждого из нас пламенные строки Обращения Центрального Комитета КПСС ко всем избирателям, гражданам Союза Советских Социалистических Республик…» — красиво и прочувственно говорил хорошо поставленный баритон.

Леонид Михайлович протянул руку, чтобы выключить радио, но Женя кончиками пальцев ударила по руке.    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Нет уж, сударь, позвольте мне быть хозяйкой в своей квартире…

Он пожал плечами.

«…На проходящих повсеместно митингах и собраниях, в телеграммах и письмах, поступающих в редакцию, советские люди горячо поддерживают призыв партии — отдать свои голоса в день выборов за кандидатов блока коммунистов и беспартийных, за дальнейшее укрепление могущества Отчизны…»

— Что значит — опять?

— А то, что я завязала, переломалась, а ты опять их вывел на меня…

— Ты что же — у них в руках?

Она промолчала.

— Давно?

Вместо ответа она попросила:

— Дай сигарету, не доводи до крайности…

А по радио теперь уже женский глубокий грудной голос продолжал:

«…Все наши достижения и победы неразрывно связаны с Коммунистической партией, в полном расцвете творческих сил и энергии идущей навстречу своему Двадцать шестому съезду. Советские люди единодушно поддерживают ее мудрую политику, плодотворную деятельность Центрального Комитета КПСС и его Политбюро во главе с верным продолжателем дела великого Ленина, неутомимым борцом за мир и коммунизм товарищем Леонидом Ильичем Брежневым…»

И Ленечка вдруг понял, что радио она включила не из глупой прихоти или упрямства, не по вздорности характера, как подумал сначала. Квартира прослушивается.

Посмотрел на репродуктор, перевел вопрошающий взгляд на Женю. Та отвернулась.

Неужели таким образом что-то хочет дать ему понять? Да уже дала. Допытываться бесполезно. Ничего больше не скажет или солжет.

Собственно, узнал и так немало. Но только то, что они сами хотели сообщить. А у них, как понял, одна цель: запугать. Эта же дрянь хоть чуть-чуть открылась, вышла за пределы отведенной ей роли. Впрочем, только ли дрянь? Что он знает о ней? Несчастное существо, подсадная утка.

Во время первой встречи, в Ялте, она поразила его сочетанием восхитительной сексуальной раскованности, именуемой в рабоче-крес тьянском обиходе бесстыдством, и показавшегося ему даже странным      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            высокомерия вне этих, так сказать, рамок. Только что кувыркалась за милую душу, не брезгуя «всеми тайнами лобзанья», и тут же следом — манерничанье, выпендреж, стремление утвердить независимость и превосходство. Сантиментов была абсолютно чужда, а бедному Ленечке так хотелось иногда милой, простодушной чувствительности.

Ни дать ни взять — капризная барынька и любовник-кучер, которого после изощренных утех можно прогнать на конюшню.

Тогда же, впрочем, подумал: ничего особенного. И определил это про себя как «комплекс Клеопатры», имея в виду Клеопатру из пушкинских «Египетских ночей». Не такое уж и редкое явление. Даже у нас. Им, дурочкам, нравится воображать себя бог весть кем.

«На ложе страстных искушений простой наемницей всхожу…»

«И дивной негой утолю…»

Но!

«Но только утренней порфирой Аврора вечная блеснет», тебе, миленький, будет секир-башка. До рубки голов в наше время дело, понятно, не доходит, однако есть, видимо, некая приятность в том, чтобы сначала себя намеренно унизить, а потом вообразить царицей. Мазохизм своего рода.

Словом, домыслить и вообразить при желании можно много чего. Нужно ли? Может, дамочка-то просто блядь или, пользуясь языком науки, «prostituta»? И в этом качестве верно служит нашей великой родине. Может быть, даже валютная prostituta, учитывая специфику работы в Интуристе? Но ты, тмутараканский житель, в таком случае кто? Ее «каприз»?

И в Ялте бывала беспричинно раздраженной, взъерошенной. Но другой-то ее не знал. Ошалел. Распустил слюни. Отнес все за счет особенностей характера. И вот новое качество — полный распад. За минувший год что-то несомненно произошло. Эту гадость раньше, кажется, не курила. Или сдерживалась при нем?

А случай, когда в самый пикантный момент вдруг облилась потом, сделалась мокрой и скользкой, как лягушка?.. Поистине потрясение. Впервые с таким столкнулся. Невозможно забыть. Такого в Ялте не бывало. Не связано ли тоже с травкой?

Черт дернул его в первый же вечер сюда позвонить. Поистине, если б знал, где упал…

Он достал коробку с сигаретами.

Женя насторожилась, подобралась, как кошка перед прыжком. Экая реакция. Или раздражитель слишком силен?

— Не бойся — отдам сейчас. Травись своей гадостью. Продавай        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            кого-нибудь следующего…

Промолчала.

Изящная коробочка. На наклейке — экзотический пейзаж и что-то написано по-испански. Сами сигареты явно фабричного производства.

Понюхал: обычный табачный запах.

Положил на стол и даже отодвинул пальцем: бери, мол. Она, однако, не двинулась. После всего-то, что из-за этой дряни вытворяла. Характерец у дамочки…

— Где телефон?

— В комнате.

Прошли в комнату. Леонид Михайлович видел ее удивление и понимал его: неужто отсюда собирается звонить?

— Аппарат один?

— Я могу выйти, — пожала она плечами.

— Я спрашиваю: аппарат у тебя один?

Женя кивнула.

Он обмотал шнур на руку у самой розетки и слегка подергал, будто примеряясь. Честно говоря, не был уверен, что нужно его отрывать. Да и выглядело это, пожалуй, слишком драматично… Все решила улыбка Жени: слабо/, мол. Ах, так! Он рванул шнур.

Женя продолжала улыбаться.

— Я и не собиралась никуда звонить…

Врет? Непохоже. И Ленечка почувствовал себя простофилей: выходит, таким образом он с нею сквитался? И это все? Ну, нет…

И тут же строго сказал себе: да. Это все.

Подошел к окну. Окно комнаты выходило на улицу. Ничего не видно. Попросил:

— Погаси свет.

Она послушно погасила, подошла и стала рядом.

Улица была пустынна, но кто знает, что его ждет на ней… Вот эта машина, почти напротив ворот… Чья она? Зачем она здесь? Просто поставлена местным жильцом на ночь или в ней кто-нибудь сейчас поджидает Ленечку?...

— Ты им не нужен, — сказала Женя. — У них зуб на этого твоего знакомого, на калеку…

— Зачем же они?..

— Чтоб не хитрил. И проникся. Понял, с кем имеешь дело. И вообще, чтоб туда больше не ходил.

— Просили передать?         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — Прямо — нет. Когда заставляли позвонить, приводили доводы. Он, мол, бывает там, где не нужно бывать. Вот мы ему это и объясним…

— Ты что — знаешь их?

— Одного.

— Которого?

— Ты его не видел, он тебя не бил.

Леонид Михайлович вспомнил человека, который возник в проходе за его спиной и чиркнул зажигалкой…

— Откуда ты его знаешь?

Женя молчала.

И вдруг послышалось всхлипывание. Сначала даже не понял, что это. Потом подумал: только этого не хватало… Или какая-то новая хитрость? А она стояла рядом в темноте и тихонько скулила.

М-да. Остается расчувствоваться и пожалеть бедную женщину.

Она как бы качнулась к нему, чтобы прислониться или припасть, — извечное женское движение…Но Леонид Михайлович намеренно твердо сказал:

— Перестань. Не надо.

— Я не такая дрянь, как ты думаешь… — говорила она полушепотом и всхлипывая. — Я не хотела брать. А он сказал, что выпишут из Москвы как тунеядку… А если не буду дурить, сам поможет найти работу…

Вот и суди ее… Святая уверенность, что прописка в Москве может оправдать все на свете…

Господи! А казалась такой благополучной, такой независимой и уверенной в себе…

Черная, зловонная бездна… Что же с тобой, голубушка, вытворяли, если сумели так размазать по стенке? А может, и вытворять не пришлось? Может, наша обычная, повседневная жизнь и есть такая спецподготовка? Или это опять притворство? А может, норма для наркоманов?

Леонид Михайлович сказал:

— Ну давай — кормись с ладони Юрия Владимировича…

— Откуда ты его знаешь? — опять вскинулась она. — Я тебе ничего не говорила…

Да было ли раскаяние и желание прислониться, припасть? Уж не почудилось ли ему это всхлипывание? Темное, зловонное месиво запузырилось…

— …Я тебе не называла…

— Кого?        

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Тут бы посмеяться, но было не до смеха.

— Значит, этого мордоворота тоже зовут Юрием Владимирови чем?

Он-то, Ленечка, имел в виду совсем другого Юрия Владимировича — Андропова. Черт дернул упражняться в остроумии. Болтун. Неистребимая черта. Однако совпадение, что ни говори, знаменательное…

— Я никого не называла…

Боится. Как боится!

— …Это они, наверное, назвали его…

Они, ясное дело, — амбал и тот, что в луноходах.

— Ладно, — сказал Леонид Михайлович. — Побеседовали и хватит. Я зачем к тебе шел?

Мышка-норушка метнулась — видимо, за часами. Но Ленечка остановил:

— Не надо. Все равно не смогу носить. Буду думать: где в них микрофон или передатчик? Пусть остаются тебе. Как плата за визит от провинциала.

— Сволочь, — сказала Женя. — Сволочь! — крикнула в открытую дверь, когда он уже вызывал лифт.

Ждать не пришлось — лифт оказался на месте, и, нажимая кнопку первого этажа, Леонид Михайлович услышал:

— Все вы сволочи, кобели!

С этим он мог бы, пожалуй, и согласиться.

Из газет

На вахте трудовой

Донецк. Алые звезды — символ успешной работы — ярко горят над копрами двадцати шахт объединения «Донецкуголь»: объединение на три дня опережает календарь. 80 тыс. тонн сверхпланового топлива выдали на-гора добычные бригады объединения «Торезантрацит». Всего же шахтеры области в нынешнем году уже отправили народному хозяйству дополнительно 245 тысяч тонн топлива.

Ленинским курсом созидания

Встреча избирателей с М.А. Сусловым

…М.А. Суслов сердечно поблагодарил присутствующих на собрании изби    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            рателей за высокое доверие и подчеркнул, что всецело относит его к ленинской партии и ее Центральному Комитету во главе с товарищем Леонидом Ильичем Брежневым.

Прибегают к клевете

Мнение читателя

Меня, рядового рабочего, возмущают клеветнические заявления китайских лидеров, некоторых американских политиков и прочих недругов советского народа. Одни пугают «советской угрозой», другие утверждают, что у нас нет прав и свобод...

Доверие достойным

... С большим воодушевлением избирается почетный президиум в составе Политбюро ЦК КПСС во главе с товарищем Л.И. Брежневым...

... Содержание и действенность партийной учебы находятся в прямой зависимости от идейно-теоретического уровня пропагандистов, от их методического мастерства. Чем выше этот уровень, тем эффективнее коммунисти ческое воспитание трудящихся...

В полете — «Союз — 32»

Новое выдающееся достижение советского народа. Еще одна победа нашей космонавтики. Счастливого пути, «Протоны»!

Руки прочь от Вьетнама!

Советские люди гневно осуждают агрессию Китая. Народ Вьетнама дает отпор китайским гегемонистам.

На земле братского Афганистана

Состоялось заседание Политбюро ЦК НДПА, на котором обсуждены вопросы, касающиеся первого пятилетнего плана развития Демократической республики Афганистан, и приняты соответствующие решения.       

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Глава 14

Кому как, а нам эдак

А всему остальному миру было решительно наплевать на волнения и страхи Леонида Михайловича. Возле Жениного дома никого не оказалось; на более людных улицах поздние прохожие спешили по своим делам; милицейский патруль не обратил на него внимание, и даже бездомный пес, рывшийся в мусорной урне возле троллейбусной остановки, при Ленечкином приближении ухом не повел, продолжал ожесточенно рыться, чуя где-то в самом низу недоеденный пирожок с ливером.

Телесное ощущение после этого дикого вечера было — липкость, нечистота. Хотелось побыстрее остаться одному, почиститься, сбросить одежду, принять горячий душ и переодеть хотя бы рубашку и белье. Удастся ли?

Мысли между тем забегали дальше. Предупредить Захара! Но как? Позвонить или просто зайти невозможно — добры молодцы убедительно показали, что могут до смерти забить. Представил свой хладный труп рядом с помойкой в проходном дворе. Как дворник, найдя его утром, сперва обчистит карманы, а потом позовет милицию. Как бросят его за руки — за ноги в кузов грузовика или на пол милицейского «уазика» и повезут в морг, где вытряхнут из одежды и кинут голым на обитый цинком скользкий стол, похожий на мясной прилавок… Бр-р-р. Лучше не давать воли воображению.

Но предупредить Захара надо. Может, через Анечку? Дело-то и ее касается. Но как связаться? Домашнего своего телефона не оставила: там были муж, сын — другая жизнь. Сейчас Леонид Михайлович подумал об этом с раздражением. Почему-то именно он всегда оказывается крайним. Было ли когда-нибудь, чтобы кто-то считался с ним самим?..

Беда еще и в том, что он был неспособен вполне оценить обстановку. Чувствовал и понимал это. То, что ему накостыляли, следовало принять как данность. Тебя сволокли на конюшню и выпороли, чтоб не зазнавался, не воображал, не брал на себя лишнего. Но есть ли это сама кара или только прелюдия к ней? Что они намерены предпринять дальше? Как относиться к той информации, которая ему, Ленечке, была выдана? Ведь что ни говори, а какая-то информация сообщена — зачем? Может, хотят таким образом воздействовать на Захара? Но      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            тогда сам Господь Бог в лице компетентных органов велит идти к Захару… А если это не так? Если после такого визита бедный Ленечка опять услышит где-нибудь в темном углу зловещее: «Ку-ку»?

Голова раскалывалась.

А что если прямо сейчас позвонить Захару с уличного автомата? Да, но что скажешь, когда все прослушивается?

В конце концов, вскочив в троллейбус (никто следом не сел), решил, что утро вечера мудренее. Уже в пути возникла и вовсе несуразная мысль: что если попросить хромоножку — ей-то наверняка ничего не грозит — зайти к Орловым и передать записку? Бред. Ерунда.

Мимолетно, «периферически» (интересно, существует ли такое понятие — периферическое, мимолетное, словно бы окраинное, проходящее «вторым планом» мышление?) подумалось о прапорщике: смазлив, конечно, но не таким хотелось видеть сына. Малоподвижное, судя по снимку, упрямое лицо. Неумен. Не туда излилось семя. Видимо, и Настя это понимает.

Троллейбус попался какой-то хромой — все время притопывал задним правым колесом…

В гостиницу вернулся без помех, и здесь новое открытие: в вещах за время его отсутствия опять рылись — небрежно, не особенно стараясь это скрыть, а может, и вовсе не маскируясь.

Первый порыв был — выйти к коридорной, у которой только что брал ключ, и спросить: что это, мол, значит? Впрочем, это и порывом не назовешь — тут же сказал себе, что ничего глупее невозможно придумать. Уж не специально ли его провоцируют на скандал? Особенно если учесть нынешнее взвинченное состояние и весьма помятый вид. Нет. Скорее просто продолжают запугивать. Не исключено и что-то личное со стороны тех, кого он обманул, ускользнув с чемоданчиком.

Демонстрируют превосходство, пренебрежение, напоминают о бесправии. Вообще он, видимо, проходит у них по какому-то низшему разряду людей, с которыми можно не церемониться. Даже обидно.

И опять мимолетно: выходит, Анечка была права, подозревая слежку… Но какая муха сегодня ее укусила?

Приняв душ, постирал рубашку и повесил на плечиках над ванной — стечет, высохнет до утра. И гладить не нужно. Синтетика.

Заснуть оказалось мучительно трудно — мешал то скрип форточки, то возникший поздно ночью гвалт в коридоре, то капанье воды из крана — такие звонкие капли!.. Встать утром было, однако, еще труднее. Надо вставать.

Детская несбыточная мечта: проснуться и вздохнуть с облегчением   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — ничего вчерашнего не было. Ни Насти, ни Жени. Ни тех мужиков. Примерещилось в кошмарном сне. И поклясться: начинаю новую жизнь.

Тоска, тоска…

Он сидел на краю кровати и разглядывал синяки. Все болело.

Понуро, как побитый пес, свесил голову член — такой прыткий и наглый в другое время. От него все беды.

Необходим план. Что будем делать?

Жизнь-то продолжается, и никуда от этого не деться.

Первое, что нужно, это исчезнуть. Куда? И вдруг оказалось, что при всех приятелях и знакомых — некуда. Тем не менее чемодан с вещами (благо он невелик) решил захватить с собой.

Затем — дела.

Позвонить насчет этого дурацкого награждения.

Позвонить Тофику.

И главное — Захар.

А для начала надо все-таки позавтракать.

Ни в коридоре, где давно уже гудел пылесос, ни в буфете никто на Леонида Михайловича не обратил внимание, и это ободрило.

Было искушение взять рюмку коньяку, однако воздержался.

Гостиницу покинул, не заметив ничего особенного. Покружил по улицам — чисто, никакого хвоста.

Большое неудобство звонить с автомата, но что поделаешь! Зато первый же звонок — человеку из наградного отдела — приятно удивил и более того — обрадовал. Оказывается, Василий Иванович сам не поленился позвонить ему. Ты смотри, какая забота! Леонид Михайлович почувствовал, что вырос в собственных глазах.

«Что дальше? Да все будет в порядке. Позвоните завтра во второй половине дня на тот случай, если возникнут вопросы. Но возникнут вряд ли — чиновники в министерствах насобачились сочинять представле ния к наградам. Так что не волнуйтесь».

Голос сытый, доброжелательный — человеку явно нравилось покровительствовать хорошим людям. А ведь и в самом деле должно быть приятно…

Обрадовавшись, Леонид Михайлович стал звонить Мовсесяну, чтобы поблагодарить благодетеля. Не получилось. Трубку взяла жена и сказала, что Тофик Акопович работает на даче. К сожалению, телефона там нет. Что передать? Благодарность от Леонида Михайловича? Хорошо. Обязательно.

И опять по одному только голосу Ленечка определил: блондинка. Конечно же, блондинка.    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Между тем стало ясно: хватит хитрить. Все эти звонки — не более чем попытка оттянуть главное. Впрочем, знал за собой эту черту — необходимость созреть или дозреть для поступка.

Достал двушку, бросил в оказавшийся счастливым автомат и стал набирать Захаров номер. Еще до этого решил: ничего по телефону не говорить, просто услышать его голос (почему-то многое с этим связывал: как он прозвучит -—спокойно? с тревогой?) и покашлять, как уславливались прошлый раз. Тогда это покашливание было добрым сигналом, а сейчас — авось поймет — пусть насторожит. Ну а дальше — посмотрим…

Телефон, однако, не отвечал. Прошел четвертый гудок, пятый, шестой. Странно. Леонид Михайлович повесил трубку и спустился в метро — звонил из наземного вестибюля. Сел в первый попавшийся поезд. Это тоже продумал заранее. Черт их знает, как быстро они определяют, откуда звонят, и насколько оперативно могут подъехать.

Через полчаса опять позвонил — с Комсомольской. Все те же безответные гудки.

Накануне Захар жаловался, что уронил телефон, — может, в этом причина? А может, отключили? Анна Аркадьевна отключала иногда телефон, когда сын чувствовал себя особенно неважно или маялся от бессонницы.

Здесь же, на Комсомольской, едва не случилась неприятность. Леонид Михайлович уже отошел шагов на двадцать от автомата, когда спохватился: чемодан! Поставил и забыл. К чемодану между тем подбирался бочком, прицелился — да почти уводил его! — полуинтелли гентного вида ханыга. Не налети Ленечка коршуном, промедли еще несколько секунд в этой людской круговерти и — поминай, что там было.

Даже взмокрел от волнения. Полез в карман за платком и обнаружил — вот уж чего не ожидал — свои часы. Сунула, значит. А ведь могла просто выбросить вслед.

Вспоминать о вчерашнем не хотелось, но примета показалась доброй: мадам косвенно как бы признавала себя виноватой.

Ну-ну. Может, Господь Бог все-таки за нас и подскажет хотя бы намеком наилучший выход из положения?

Новая забота — сдать чемодан в камеру хранения — отняла еще полчаса. Однако в глубине души по-прежнему понимал, что не обстоятельства отнимают время, а сам он его тянет.

Что делать?

Решил позвонить последний раз. Уже без волнения почти маши         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            нально вертел диск, готовясь после нескольких гудков дать отбой. А телефон вдруг ответил.

— Алё! — услышал Леонид Михайлович. — Алё! Я вас не слышу! — Мужской незнакомый и как будто взволнованный голос. — Я вас не слышу! Алё! Алё! Перезвоните — я вас не слышу!..

Так и не отозвавшись, закрывая рукой микрофон, Леонид Михайлович осторожно повесил трубку.

Что за черт?! Кто этот человек? Ясно одно: он не оттуда. Уж больно непосредственно, словно запыхавшись, орал… Но где Захар? Где Анна Аркадьевна?

И пришло решение. Да гори все синим огнем! Он ни в чем не виноват, он не совершил никакого преступления. Он, Л.М. Забродин, свободный советский человек и волен бывать, где хочет. Ему нечего таить, и он войдет в этот дом, не скрываясь…

Однако лукавый ум и тут подсказывал объяснения, оправдания: не мог же я в самом деле исчезнуть, даже не попрощавшись. Приходил в гости, побывал со старухой в театре и вдруг пропал… Нет, не по-людски это, уважаемые товарищи.

К кому обращался, кого уговаривал под стук колес?

А во время пересадки, когда едва не запутался в подземных переходах, вдруг осенила совсем неожиданная мысль. Какой же ты болван, Решка! Ведь накануне Анна Аркадьевна обмолвилась, что им предстоит трудный день. Собирались купать Захара. Обычно она обтирала ему все тело («Представляете, — говорила с гордостью, — сколько лет уже — и ни одного пролежня».), но иногда надо все же помыть в ванне. «Вы знаете — он буквально оживает после такого купания. Да сами увидите…» Помнится, Ленечка еще предложил свою помощь, но старуха сказала, что обычно ей помогает сосед с приятелем, что процедура отлажена и лишний человек будет только мешать, да и неизвестно, как отнесется к этому Захар — он стесняется своих, как сам говорит, мощей. Словом — не надо.

Уж не заняты ли они этим сегодня? Тогда все ясно. К телефону было просто некому подходить. А может, действительно отключали, чтобы не мешал, не трезвонил.

Даже улыбнулся, представив, как еще на пороге скажет: «С легким паром!» — «А вы откуда знаете?» — удивится Анна Аркадьевна. — «Знаю, я все знаю…» Но вспомнил вчерашнее «ку-ку», и улыбка слиняла.

Выйдя из метро, задержался у табачного ларька, чтобы оглядеться. Кстати, по-видимому, именно у этого ларька их с Анечкой и сфотогра      

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            фировали. Что-то там просматривалось на снимке вторым планом. Жаль, не взял снимок, а эта стерва Женя сама в сущности предлагала. Надо было взять — упростился бы разговор и с Анечкой и с Захаром. Смотрите-де и соображайте, что к чему…

Снимок, судя по всему, был сделан из машины. Сейчас ничего рядом не было. Бульвар вообще был почти безлюден.

Ну, с Богом… Сдерживаясь, чтобы не убыстрять ход, Леонид Михайлович дал затем себе волю — взбежал на третий этаж. Торопливо ткнул пальцем в кнопку — четыре раза. За дверью послышались шаги, но не медлительные, шаркающие, а четкие, фиксированные. Уж не Анечка ли? К этому не был готов, но подумал: даже к лучшему…

А на пороге, когда открылась дверь, оказался мужчина.

Нет-нет, не из тех — это усек мгновенно. Тот, как видно, мужик, что орал по телефону. Старый уже, потрепанный и в самом что ни есть затрапезе — полосатые пижамные штаны и поверх линялая байковая рубашка. А солдатская походка, выходит, сохранилась. И нелепая по нынешним временам мальчишеская стрижка под полубокс. Ветеран. Старая гвардия.

Повел себя странно. Леонид Михайлович нисколько, казалось, его не заинтересовал. Ни о чем не спросил, ничего не сказал — повернулся и пошел вглубь квартиры. Уж не сосед ли, о котором упоминала Анна Аркадьевна?

Дверь к Орловым была открыта, и Леонид Михайлович зашел вслед за стариком, расстегивая на ходу пальто.

Старик был некстати. Задерживаться Ленечка не собирался, не должен был задерживаться. Хотелось побыстрее объясниться с Захаром и… Вот это «и», честно говоря, изначально не совсем было ясно. Объясниться и что? Тут же дать деру? Нехорошо. А учитывая отношения с Анечкой, просто невозможно. Но что тогда?

Болван. Ты идешь не объясняться, а предупредить. Хотя сам уже схлопотал по первое число и рискуешь еще большим.

Далее коротко о вчерашнем: засада, избиение, угрозы. Нет, это не случайность, угрозы были вполне конкретными и главное — фотоснимок.

Судя по всему, их цель — запугать, оборвать связи, изолировать Захара. Но при этом с ним, Ленечкой, они церемониться не намерены.

Неправдоподобно? Дико? В таком случае полюбуйтесь, как они меня отделали.

По дороге сюда слежки не заметил, хотя, может, следят за подъездом из дома напротив…   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Всё, ребята, а теперь мне пора уходить — надо еще подумать о ночлеге…

Вот такая, примерно, представлялась схема, и сосед был тут некстати. При нем не поговоришь.

А старик стоял, ожидая, полуобернувшись, между Леонидом Михайловичем и другой приглашающе открытой дверью, которая вела в Захарову келью.

Ну что ж, раздеться можно будет и потом…

Ленечка шагнул к двери, зашел в комнату и в ужасе отпрянул. На кровати лежал труп Захара.

То, что это именно мертвое тело, стало ясно с первого взгляда. Убраны подушки, которые обычно помогали Захару полусидеть; голова словно бы откинута и оттого встопорщилась, слегка приподнялась над грудью борода. Но главное — дивная, страдальческая умиротворен ность лица. Как после снятия с креста.

В изножье кровати застыла, склонившись над телом, припав к его ногам, Анна Аркадьевна. Но об этом можно было скорее догадаться: куча тряпья, из которого торчал седенький хохолок ее растрепавшейся прически.

«Вот и все,» — подумал Ленечка. И никаких больше мыслей.

Сколько времени он провел так вот в оцепенении? Потом осторожно попятился и все же скрипнул половицей. Анна Аркадьевна однако не пошевелилась. Да жива ли она сама?

Безумно, как никогда раньше, захотелось курить. Старик достал «приму», но показал, что нужно выйти.

В коридоре Леонид Михайлович решился, наконец, спросить:

— Когда?

— Видать, ночью, после того, как они ушли…

Это было нечто неожиданное. Не удержался от вопроса:

— Кто… они?

Старик посмотрел то ли недоверчиво, то ли настороженно.

— Известно кто.

— Взяли что-нибудь?

— Какие-то бумаги.

— Искали?

— Сам отдал. Сказал, где лежат.

— Говорили о чем-нибудь?

Вместо ответа старик загасил пальцами сигарету и вернулся, стуча каблуками, в комнату. Выглядело это несколько даже демонстративно. Оставалось только последовать за ним.

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Значит, все его сегодняшние телодвижения — впустую? Некого и не о чем было предупреждать. Понимал мелкость этих рассуждений перед лицом смерти и не мог иначе.

Вышла Анна Аркадьевна — припорошенная пылью и тленом морщинистая маска. Седенький гномик с трясущейся головой. Ленечка шагнул навстречу и обнял ее. Почувствовал запах старости, бедности, неухоженности. И услышал:

— Анечку арестовали…

Трудно сказать, что при этом испытал: испуг? боль? замешатель ство? Но скорее всего — острое чувство вины. Хотя в чем виноват? Не в том ли, что сам пока жив и остается на свободе? Еще острее была мысль, которая пришла потом: старуха, мать в минуту наистрашнейших из всех возможных для нее бед — потери сына— вспомнила о другой беде — пусть не чужой, но и не собственной же и все-таки поправимой!..

— Но теперь ее отпустят… Не могут не отпустить. Захар за всех расплатился… — Потом подняла голову и не посмотрела, а заглянула ему — то ли в глаза, то ли в самоё душу. Взгляд бы пристальный, настойчивый, вопрошающий, «сосущий»; в нем были гипнотическая проницательность, стремление понять еще что-то несомненно существую щее и все-таки бессилие. Ленечка с трудом выдержал этот взгляд. — А вы уходите. Незачем вам быть в этом зачумленном доме.

— А как же вы?

— Я не задержусь. Меня больше ничто не держит.

Без надрыва и вызова — простая констатация.

И тогда Леонид Михайлович отважился на самое трудное:

— Вы были при этом? Он не очень мучился?

Губы старухи задрожали, лицо еще больше сморщилось, и проступила обида — почти детская. С трудом выдавила:

— Он это сделал сам… Сам… А я недоглядела… Когда они ушли, сказал, что больше нет сил, что он не может… Вели себя бесцеремонно, угрожали… Обычно я сама давала ему таблетку на ночь, а тут просмотрела… Выпила сердечное и легла. Утром, когда зашла к нему, он был уже холодным… А на столике лежало это…

Она достала из кармана халата аптечный пузырек из темного стекла — тот самый, который Леонид Михайлович получил недавно по просьбе Анечки и принес сюда. Пузырек был пуст.

Самому себе можно признаться: не очень-то удивился. Значит, то были не просто слова…

Сколько же таблеток он проглотил? Полсотни?

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            — А теперь уходите, — сказала старуха. — Я хочу побыть с ним одна.

Свет уличных фонарей казался — или был — противным, зеленовато-желтым. Подумалось: как в мертвецкой.

Не успел оглянуться — день пролетел. Наступление вечера внушало страх. Под этими фонарями чувствовал себя беспомощным и незащищенным. Хотелось скрыться в темноту, забиться в щель, как таракану. Но безлюдье и темнота страшили еще больше.

Не первый раз за эти дни происходящее представилось нереальным, выдуманным, фантастическим. Уж не приснилось ли?

Как все вдруг спрессовалось, будто копилось где-то, и — разом вырвалось: женушкин сюрприз, встреча с Настей и обретение, так сказать, сына, игра в казаки-разбойники и мордобой в проходном дворе. А теперь — это. Выбрал, значит, корабль, решился и отчалил. Даже не помахал на прощанье. Может, и правильно?

Стыдно сказать, но чувство было такое, словно Захар всех отпустил, всем развязал руки — шерлокам холмсам, Анне Аркадьевне, Анечке, Ленечке, соседям по квартире, которые теперь перетащат телефон в коридор…

Так-то оно так, если б не одна мысль: не ты ли, милый друг Решка, помог оттолкнуть кораблик?

Как? Каким образом?

Себе-то не ври. Прекрасно все понимаешь. Вспомни, как Захар смотрел, что-то прозревая, о чем-то догадываясь, на вас с Анечкой.

Леонид Михайлович даже замычал страдальчески.

Однако, как говорится, мертвый не без гроба, живой не без кельи. А где твоя келья на эту ночь?

Вот он, подумалось, главный рубеж между нами: отныне Захару абсолютно все равно, что будет дальше. Лежит, вздернув бороду, отрешенный от всего и от всех. Гуд бай, ребята! Суетитесь, сочиняйте романы (ау, Барбалата!), бегайте, прыгайте (ку-ку, шерлоки холмсы!), веселитесь и блудите (ах, милый друг Решка!), страдайте и решайте проблемы (сжечь или закопать?), но все это — без меня. Моя лампочка перегорела, я сам ее — сам! — умышленно пережег. Навсегда. Устал. Надоело. Меня нет и больше не будет. Ныне, присно и во веки веков. Аминь.

И даже такая мысль: перехитрил. Ему ничего больше не нужно. Это у живых забота — куда Захарово бренное тело девать. И куда самим деваться. Где твоя келья на эту ночь? А в самом деле —где?

Спустившись в метро, позвонил шурину — без всякой надежды. А     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            тот неожиданно отозвался:

— А, родственничек! Ты еще здесь? — И тут же: — Слушай, мне надо бежать — увольнительная давно кончилась, а еще нужно заправиться и соседа по даче захватить… Сошлюсь на тебя, скажу, встретились, потому и задержался. А ты езжай электричкой. Это с Ленинградского вокзала. Езды минут тридцать. Садись в последний вагон. Адрес помнишь? От станции минут пять ходьбы. Для жены будет сюрприз, а мне — живой оправдательный документ. — Шурин хохотнул. — Чтоб не думала, будто пью один… — И напоследок: — Жду!

«Свинья, — беззлобно подумал Леонид Михайлович. — Мог бы и с собой захватить… Но может, так даже лучше. Неизвестно, что у него за сосед. И ведь о чем-то пришлось бы говорить…» Бесцеремонность же шурина, который и на этот раз по-командирски сам все решил, сегодня оказалась даже кстати — не довелось напрашиваться в гости.

… А Захар как лежал, так и лежит, надменно вздернув бороду. В покойнике всегда есть нечто многозначительное. Оставил с носом всех, но и самого себя тоже. И подумалось о старухе: тоже мертва. Уже мертва.

И еще подумалось о непостижимом, хоть, может быть, и наивном до глупости: куда девается все после нас — мысли, чувства, слова, сомнения? Что остается после нас, кроме гниющего мяса?

На всякий случай огляделся— никого рядом нет, никому он, Решка, не интересен. Захар и в самом деле отпустил всех.

Медленно поплелся к турникету.

Где сейчас Анечка? Как она? Что с ней? Знает ли о смерти Захара? Что-то помешало расспросить Анну Аркадьевну. Да и не что-то, а старухин вопрошающий, вынимающий душу взгляд. Как игла, которой выковыривают занозу.

И понял, что больше ему Анечки не видать. Не надо даже стремиться. Пустое. Смерть Захара перечеркнула и это. Мелькнула дикая мысль: уж не этого ли он и хотел?

Перешел на Кировскую, глянул на часы с прыгающими секундами у жерла тоннеля. И опять все то же: для тебя они по-прежнему скачут, а для Захара навсегда остановились.

19.59. А секунды подхлестывают, подгоняют друг друга. И вдруг цифры переменились все разом — 20.00…

Спешить, кстати, не следует. Лучше приехать на дачу после шурина. Пусть сам объясняется со своей благоверной.

Чемодан останется в камере хранения — незачем тащить его с собой.           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Что будет завтра, покамест не решил. Мысли давались с трудом, почувствовал себя безмерно уставшим, будто плыл из последних сил против течения. Побаливала нога, ушибленная амбалом.

Когда поднялся на площадь трех вокзалов, было совсем темно. Впрочем, бывает ли когда-нибудь темно в этом городе?..

Чтобы еще раз напоследок осмотреться, стал за колонной. Люди, не задерживаясь, шли мимо. И слава Богу. Однако, нет. Откуда-то сбоку вдруг возникла тень, материализовалась в высокого, видимо, крепкого человека, сам вид и неожиданность появления которого вызвали мгновенный ужас и отвращение. Может, потому в первый момент и не понял ничего. А некто в сером, доверительно склонившись, спросил:

— Интереса поебаться не имеете?

— Что? — прохрипел в ответ Ленечка.

Но тень уже исчезла. Ловец человеков — вокзальный сутенер понял, что обратился не по адресу

С минуту Леонид Михайлович постоял, приходя в себя, и наконец решительно направился к Ленинградскому вокзалу. И тут невезение: ближайщая нужная ему электричка отходила почти через час.

Взял в автомате билет до 4-ой зоны. Маячить в пустынном в этот час кассовом зале не хотелось, а на дворе мерзко… Убивая время, отправился побродить по родному Ярославскому вокзалу — благо, это совсем рядом.

Захотелось есть, но вряд ли стоит сейчас связываться. Разве что ухватить какой-нибудь пирожок на ходу…

А Захару ничего теперь не нужно. Но как его угораздило? «Я сам выберу корабль…» Может, и правильно? Одна беда: уж после этого никаких других вариантов, никакого выбора нет.

Можно подумать, что у тебя, дурака, есть какой-нибудь выбор. А если даже и есть, то можно подумать, что ты рад этому. Что, дескать, лучше — нож в сердце или дырка в голове?

Любопытно: сутенер обратился к нему — именно к нему — случайно или почувствовал, унюхал нечто?..

Потолкавшись внизу среди пестрой, бедной публики (а еще говорят, будто северяне лопатами гребут деньгу), поднялся по эскалатору наверх. Прокатился вместе с какими-то детишками — на них особенно жалко смотреть. Но в верхнем зале показалось пустовато, а Леонид Михайлович сегодня боялся незаполненного пространства. Сошел по боковой лестнице вниз.

Поступай, как велено, но чуточку по-своему. Не сказать, чтобы это    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            было железным правилом, однако почти всякий раз получалось именно так. Вот и сейчас вскочил не в последний, а в предпоследний вагон. Из тамбура оглядел его, не нашел ничего подозрительного и уже на ходу под нарастающий, поднимающийся все выше вой электрички отодвинул дверь, прошел внутрь и сел у окна на свободную скамейку.

Проблем со свободными местами не было. Всего-то в вагоне оказалось человек десять. Три солдатика — они через несколько остановок вышли. Пьяный, заснувший в углу под кнопкой сигнала вызова милиции. Четыре вполне пролетарского вида не старых еще мужика, которые затеяли игру в подкидного дурачка. В выражениях не стеснялись, и, видимо, это заставило подняться и уйти куда-то вперед по ходу поезда показавшуюся Леониду Михайловичу странноватой парочку. Странноватость виделась в том, что она была совсем юной, поглядывала на своего матерого, с помятой рожей спутника несколько даже растерянно и тем не менее безропотно позволяла ему хозяйски тискать не только коленку, но и подниматься жилистой, крепкой ладонью, щупая молодое мясцо, все выше по ляжкам, обтянутым выцветшими джинсами. Такая вот парочка. Однако выслушивать соленые словечки работяг не захотели. М-да.

А поезд то плавно притормаживал у похожих на причалы платформ, то резво мчался дальше, сквозь погрузившиеся во мрак подмосковные леса и перелески. Против обыкновения отчетливо, бодро и даже радостно докладывал по радио о предстоящих остановках машинист. Это внушало уверенность в ближайшем, по крайней мере, будущем.

В Ховрине мужики вышли, но появилась пожилая супружеская чета — она, приземистая, похожая на утицу, с глазами-буравчиками, уверенно вразвалочку шествовала впереди; высокий, мосластый дед с выглядывав шими из-под пальто медалями, вразброс пришпиленными к пиджаку, плелся следом.

Алкаш по-прежнему дрых в своем углу, надвинув на глаза шапку.

А Леонид Михайлович опять думал о Захаре, который одним махом отстранился, ушел от всего этого, наплевал на все. Может, и правильно? Велика ли потеря? В том смысле, что много ли он, Захар, потерял?

Электричка, едва успев набрать скорость, опять притормаживала — машинист объявил следующую станцию.

Старики вяло перебранивались. Похоже, возвращались из гостей, и утица пилила мужа, что перебрал, хотя дед — он что-то бурчал в ответ — был вполне в норме. Подумалось, что и его, Леонида Михайловича, жена последнее время шпыняла почем зря. Терпел и молчал. И совсем смешное подумалось: а ведь эта утица, когда была помоложе и пошус   

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            трей, наверняка наставляла своему муженьку рога. Видел это, чувствовал. Да и грех такого вахлака не орогатить.

А у тебя, милый, не чешутся рожки?.. Удивительно, но ерническая этв мысль не вызвала сейчас даже раздражения.

«Химки!» — в очередной раз весело отрапортовал машинист.

Не прозевать бы свою станцию…

Переполох поднялся, кажется, у соседнего вагона. Впрочем, перрон был плохо освещен, поэтому Леонид Михайлович ничего поначалу не заметил. Да и не смотрел специально — не придал значения. Но когда поезд уже тронулся, в тамбуре возникла свалка. Потом раздвижная дверь открылась, и в вагон забежали две девчонки. Одна сразу бросилась наутек вперед по ходу электрички и скрылась в противопо ложную дверь, а другая задержалась и тут же стало ясно почему: дожидалась своего, который отбивался от наседавших на него троих парней. Отбивался умело, пятился, не давая зайти себе за спину.

Однако те трое постепенно оттесняли его в проход между скамейками, и там один из нападавших вскочил на скамью, прыгнул сверху. Девчонка завизжала. Очнулся алкаш и забормотал что-то. Вскочила утица и, схватив за руку своего деда, потащила к противоположному выходу.

«Черт знает что, — подумал Леонид Михайлович. — Совсем же сопляки, мальчишки…»

Им и в самом деле было лет по шестнадцать. Однако крепенькие бычки. Акселераты. И корчат из себя суперменов. Одним махом семерых побивахом… Челюсти выпячены, глаза блестят, какие-то новомодные приемы — выставленные вперед кулаки, резкие, словно заученные движения… Каратэ? О нем Леонид Михайлович только слышал.

Несмотря на ожесточенность потасовки, она воспринималась несерьезно, как мальчишество. Да и была такой. До тех пор, пока парень, который отбивался, не нанес свой коронный, по-видимому, удар. Стряхнув с себя того, что прыгнул сверху, и, не глядя, лягнув его, он ухватился руками за скамьи, что придало ему устойчивости, и буквально выстрелил ногой, ударив ею переднего из нападавших в грудь. Тот охнул и повалился назад. А отбивавшийся парень, схватив за руку свою девчонку, которая продолжала визжать, бросился вперед, в другой вагон.

Ну что тут скажешь!.. Ленечка никогда не был драчуном, но сейчас готов был отдать должное победителю, восхититься. То, что ему пришлось удирать, не имело значения. Несомненно победитель. Один против троих. Защищал девчонок…    

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Сказывалось, наверное, и то, что Леонид Михайлович подспудно все время думал о своей дочери Наде. Господи, как трудно быть молодым!..

Он сочувствовал победителю,но жаль было и этих дураков. Неужели опять бросятся вдогонку? Удар-то ногой в грудь был страшным. Леонид Михайлович судил по себе. Бедро до сих пор болело после того, как его припечатал амбал…

Он поднялся, чтобы помочь упавшему парню и угомонить остальных. До чего же безрассудны эти глупые дети! Надо образумиться, прийти в себя. Поваляли дурака — и хватит.

А упавший вскочил и бросился на него:

— И ты, падла!..

И не понять было: ревет ли он (в смысле — плачет) от только что пережитых униженности и бессилия — а было и это — или все еще неукрощенно, по-звериному рычит. Эдакий малый. А сзади на Леониде Михайловиче повис другой. Неужто решили на нем отыграться?

— Вы что — с ума сошли, ребята? — сказал он, пытаясь по-отечески урезонить. И схлопотал кулаком в лицо. И опять по носу — сейчас пойдет кровь. Только этого не хватало. Как он явится к шурину с окровавленной физиономией? То-то будет разговоров. Подарок Софочке после ее блуда. Возможность для нее сказать: «Ты лучше вспомни, в каком виде явился к брату на дачу… Как ободранный кот после похождений на крыше».

Они что — в самом деле озверели, эти подонки?

Озверели. К тому же — Леонид Михайлович лишь теперь это понял — были на взводе. Не пьяны, как тот алкаш в углу, что лыка не вяжет, а именно на взводе, когда душа требует подвигов, а руки — молодецкого дела.

«Зачем? Зачем?!» — вертелась не мысль даже, а жалкий и куцый обрывок мысли, который можно было привязать к чему угодно — от «зачем вступил ты в этот мир завистливый и душный» до «на хрена нужна была тебе эта дача, поехал бы к хромоножке — не обязательно же спать с нею…»

Он попытался вырваться— не тут-то было. Пальто, толстый, вязаный шарф делали его неповоротливым, а сопротивление еще больше ожесточало этих сукиных сынов — вцепились мертвой хваткой.

И главное: возник новый — отвратительный — момент. В то время, как двое висели на нем, держали, старались повалить (а он, хватаясь за спинки сидений, из последних сил упирался), пытались даже удушить шарфом, третий быстро и ловко обшаривал карманы. Выходит,  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            мальчики не просто резвились и давали выход избытку энергии…

Сколь ни унизительно это было, Леонид Михайлович крикнул, попросил: «Оставьте документы!», но им было не до этого, разбираться некогда — потрошили подчистую. И — волокли в тамбур. Зачем? Видимо, чтобы на остановке, как только откроется дверь, сразу выскочить и разбежаться. Технология отработана.

Хотя бы скорее эта остановка — там могут быть люди… Но поезд мчался, не сбавляя хода.

И все же они его недооценили. В какой-то миг стало ясно: терять больше нечего. А кроме того почувствовал, что противники тоже стали не те. Выпотрошив клиента, они то ли израсходовались, то ли скисли. От средостения, от простаты в Ленечке поднялась такая злоба, что впору было все сокрушить на своем пути. И это придало сил. «Вы у меня попляшете!» — подумал или крикнул. Впрочем, это не имело значения — орали все, но поезд перекрывал голоса лязгом и грохотом.

Когда рядом оказалось лицо того, что шмонал, Ленечка, не раздумывая, ударил изо всех сил, как никогда никого не бил, — по-уличному, по-босяцки —головой в эту мерзкую рожу. И понял — досталось. Тот взвыл. Схватка шла уже в тамбуре.

Замедлив ход, электричка отбила дробь на стрелках какой-то мелькнувшей мимо несколькими огнями станции и опять легко добавила скорость. Навстречу прогрохотал состав. А Леонид Михайлович, выплеснув последний заряд энергии, пропустил один за другим два удара. Первый — в солнечное сплетение— заставил его согнуться, и следом — коленом в лицо. После него он рухнул на железный пол, а парни продолжали уродовать его ногами.

Зачем все это? Зачем? Какой чудовищный и жалкий финал!

Но то был еще не финал. Один из парней, прижавшись спиной к стенке тамбура, сунул каблук в выемку двери и стал ее отжимать, открывать. В образовавшуюся щель снаружи хлынул морозный воздух. Послышалось:

— Заклинивай!

— Чем?

— Мудаком этим! Волоки его сюда!

Страшный смысл происходящего дошел до Леонида Михайловича, когда его потащили к приоткрытой двери. Неужели хотят выбросить? Немыслимо! Невозможно! Неужели решатся?! Он упирался изо всех сил, но сил почти не осталось. Поймал чью-то ногу, обхватил и обнял ее, прижался лицом к ботинку. Не от униженности, нет, и не прося пощады — просто зацепиться было больше не за что. Поезд начал как           

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            будто притормаживать, и авось удастся дотянуть до станции. Пусть бьют, черт с ними, это он как-нибудь перетерпит… Однако удар другим ботинком оказался сокрушающим.

— Ребята, может не надо? — сказал, будто протрезвев, один из парней.

— Да мы ж его замочили!

— А может, живой?

— Еще хуже — опознает, получим срока. На нары захотел? А так — с концами…

Последним тусклым, уходящим чувством Леонида Михайловича Забродина была тупая боль от зажавшей его двери. Но это продолжалось недолго. Ноги его почти целиком болтались снаружи, их хлестал встречный ветер.

— Быстрей, быстрей!

Тот, что шмонал, поднатужившись, отодвинул дверь до упора.

— Толкайте! Кому говорю — толкайте!

И двое других, приподняв тело, выбросили его из вагона. На лету оно, хряснув, ударилось о столб контактной сети и покатилось с откоса насыпи, пока не застряло в припорошенных снегом кустах полосы отчуждения.

После того, как отпущенная дверь снова захлопнулась, один сказал:

— Умер Максим — ну и хрен с ним.

Другой добавил:

— Сам нарвался.

А третий блевал в это время в углу тамбура.

Поезд стал притормаживать, и машинист бодро объявил по радио следующую станцию: «Фирсановка!»

— Так где же твой родственничек? — спросила супруга Сергея Петровича.

— А черт его знает. Мог и передумать. Шалавый мужик. По-моему, погрызлись они с Софьей.

Супруга насмешливо поморщилась. Сам ты шалавый. Водочку-то, как только приехал, сразу сунул в холодильник. Появился повод выпить. А пить одному бдительная супруга не даст. Стоит на страже. И будет стоять до конца своих дней. Тут не поймешь даже, что движет: спорт, стремление добиться своего или забота о здоровье благоверного, нежелание, оставшись вдовой, лишиться его льгот и пенсии. Но — хватит, покуражил ся. Все свои глупости — а было немало — совершил под мухой...

Разговор шел после программы «Время».

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            …Правда, где-то чешского пива достал. Пусть хлещет. На борьбу с этим сил уже не хватало, хотя слышала, что есть и такой специфический пивной алкоголизм. Но здесь ей не справиться, тем более, что сегодня по телевидению хоккей. Сколько у него бутылок-то? Шесть. Тоже рассчитывал на двоих. Половину надо изъять. По бутылке на каждый хоккейный период. Хватит.

— Пойду выпущу собаку, — сказал Сергей Петрович.

Пес тоже не по возрасту шалавый. Двенадцать лет уже, пора бы и остыть, а он ни одну сучку в покое не оставит. Брачный период у нормальных псов давно кончился, а этот рвется в бой. Наводнил своими бастардами весь поселок. И до чего же сильны гены! На какого соседского щенка ни глянь, почти у каждой местной дворняги появилась эрделевская глупая морда кирпичом и висят бакенбарды…

Собака с готовностью вскочила и ринулась впереди хозяина, путаясь у него под ногами. Сергей Петрович усмехнулся: хоть этот сукин сын пользуется всеми радостями жизни.

Обежав участок и скульптурно задрав ногу у молоденькой, только вступившей в плодоношение яблоньки, пес нетерпеливо бросился к калитке и умоляюще посмотрел на хозяина. Хитрец, хитрец!.. Не хочет выдавать свой лаз, дырку в заборе, аварийный, так сказать, люк, которым пользуется в экстраординарных случаях — когда приходится, к примеру, спасаться от объединенных сил других поселковых кобелей.

Сергей Петрович намеренно помедлил, будто решая: выпускать или не выпускать? Пес заискивающе тявкнул. Ладно, беги, пей сладкий воздух свободы.

Проводив взглядом пса, который поймал чей-то заинтересовавший его след и деловито затрусил в сторону железной дороги, Сергей Петрович глянул и в противоположный конец улицы. Пусто.

Последняя по времени электричка прошла минут двадцать назад, следующая будет не скоро. И вряд ли шурин ею поедет — слишком поздно. Жаль. Можно было бы славно посидеть, отправив женушку — старую клячу — на покой. И все для посиделок готово. Но человек предполагает, а боженька располагает. Это как с той вот березой, что «снегом сыпучим одета, как ризой». Стоит, поскрипывает, покачивается и не знает, что дни ее сочтены. Придется спилить, убрать, поскольку данная береза затеняет яблоньку, которая минувшим летом дала первые превосходные плоды.

А тебя не так ли и не потому ли убрали, что тоже кого-то нежданно-негаданно стал затенять?..

Вспомнилось об отце. Вот кого боженька испытывал — и на излом,  

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            и на твердость. Гнул, мял, как хотел. Но в главном — выборе подруг жизни — папаша, надо признать, показал себя независимым, суверенным человеком. Не то что сыночек или зятек — лопухи, рабы обстоятельств. Как — оказалось — правильно выбрал в жены эту свою Полину Матвеевну, «хабалку», как ты ее называл! А она не большая хабалка, чем твоя собственная жена, и выглядит между прочим едва ли не моложе твоей клуши (у отца жена выглядит моложе, чем у сына!), и никогда не смела оспаривать то, что решено мужем...

Нет, не приедет, — понял Сергей Петрович.

… До чего же они бывают глупы, эти курицы. Думает, что он не видит ее уловки и хитрости. Да они просчитываются на сто ходов вперед…

Сергей Петрович запер калитку, проверил замок на воротах. Подошел к машине и открыл багажник. Там лежало еще четыре бутылки пива. Предвидя коварные действия супруги, одну бутылку сунул в карман, а другую открыл здесь же и выпил прямо из горлышка.

Теперь можно возвращаться в дом — матч небось уже начался.

Шалавый пес, между тем, только делал вид, что идет по следу. Не нужен был ему этот след. Просто Хозяину нравилось, когда пес занят делом, вот он и изобразил дело. А нужна ему была маленькая, рыжая, безотказная сучка, вокруг которой все время хороводилась собачья свадьба. Жила эта сладчайшая по ту сторону железной дороги. Туда он и спешил.

Пес даже повизгивал на бегу от предчувствия радости, от предвкушения того, как терпеливо и смиренно она будет принимать его, как отведет хвост, приподнимет зад ему навстречу, дождется, пока он приспособится, что вовсе не просто, учитывая разницу в росте: он — крупный эрдель, а она чуть побольше шпица.

А потом они вываляются в снегу, он сам повалится в снег и позволит покусывать себя, зная, что больно она никогда не сделает. Остальная же свадьба будет мудро и спокойно наблюдать, разве что какой-нибудь молоденький кобелек из прошлогоднего помета по дурости и неопытности примет происходящее за забаву, попытается приблизиться и принять участие в том, что ему покажется игрой, но будет остановлен угрожающим рыком.

Найти бы только, где сейчас они все, куда бездумно и легкомыслен но потрусила со всем своим причтом пребывающая в поре, ставшая вдруг всем нужной, а обычно совсем невидная рыжая сучонка. Да не оказалось бы сегодня в ее окружении Главного Врага — кобеля с     

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            примесью бульдожьей крови, с которым эрдель уже дважды схватывал ся и оба раза был вынужден удирать. Этот враг был особенно злобным, потому что со сладчайшей у него ничего не получалось.

После размеренной — поначалу — побежки пес пошел вскачь, вертя головой, напряженно ко всему прислушиваясь и принюхиваясь. Магазин возле станции, домик на переезде, забегаловка в поселке, мусорная свалка, помойка… — он обежал все знакомые места. Собак нигде не было. То есть они были, попадались, тявкали, лаяли, рычали или дружески помахивали хвостами, но каждая врозь, сама по себе — прежней собачьей свадьбы, в центре и во главе которой была рыжая сучонка, а вокруг нее роились большие и маленькие, молодые и матерые — прежнего не было. И эрдель помчался к той дальней даче в лесу, где жила сладчайшая.

Подкрался к будке, в которой находил ее не раз, и призывно поскребся. Никакого отклика. А ведь она была там. Он знал, что она лежит, зарывшись в тряпье, свернувшись калачиком. Сунул морду, любовно скуля, готовый лизнуть, но в ответ послышалось раздраженное рычание. Когда же он проявил настойчивость, она вдруг распрямилась, словно сжатая до того пружина, ощерила маленькие, острые зубки и бросилась на него, остервенело лая. Пока эрдель пятился, отступал, на крыльцо вышел человек и швырнул что-то тяжелое. Это было полено. Отскочив от земли, оно ударило пса по спине, и непривычный к такому обращению, он с визгом и жалобным лаем бросился наутек.

Пора любовных игр кончилась. Увы.

Возвращался глубокой ночью, устало труся по насыпи рядом с рельсами. Время от времени приходилось отбегать в сторону, когда то сзади, то спереди возникал ослепительный свет, сопровождаемый нараставшим грохотом — это шли поезда. Но к ним он привык, живя близ железной дороги.

А в какой-то момент возникло нечто непривычное. Это случилось в опасном месте, которое следовало преодолеть как можно быстрее. Здесь насыпь была высокой и отбегать было некуда. Эрдель заторопился, бросился вскачь, когда чуткое ухо уловило внизу шорох, а сквозь запахи железа, шпал, мазута донеслось что-то до судороги, до сладкой боли волнующее. Пес замер в нерешительности, и все же любопытство пересилило. Он стал подкрадываться к источнику запаха и звука.

Не опыт (откуда он?), а инстинкт в конце концов подсказал: так пахнет кровь, так шевелится в агонии издыхающий зверь. Но что за зверь? А это был человек. От него также пахло чем-то неуловимо напоминающим Хозяина.         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Пес лизнул окровавленное лицо и почувствовал небывалое возбуждение. В нем переплелись мысль о Хозяине, любовь к нему и жажда крови. Взъерошилась шерсть на загривке, хотелось подобраться к горлу и перекусить его, чтобы кровь хлынула вольнее. Человек захрипел, и это возбудило еще больше. Однако решимости схватить за горло не хватало. Эрдель зарычал, подбадривая себя, но тут сверху послышался грохот, похожий на гром небесный. Испуганный пес бросился бежать, проваливаясь в снегу и продираясь сквозь кусты. Домой добрался только под утро.

Вместо эпилога

Ударный труд — завершению пятилетки

Участники проходящих сейчас пленумов партийных комитетов и собраний актива, горячо одобряя решение Ноябрьского (1979 г.) Пленума ЦК КПСС, указания и выводы, содержащиеся в выступлениях на нем товарища Л.И. Брежнева, обстоятельно рассматривают проделанную за четыре года пятилетки работу, обсуждают планы экономического и социального развития на 1980 год...

Готовят мятеж

Со ссылкой на печатные американские и канадские источники корреспондент пишет, что за спиной афганской контрреволюции стоят правящие круги Китая и Пакистана...

Высокий долг писателей

Активная жизненная позиция писателя и современный литературный процесс — повестка дня пленума правлений Союза писателей СССР и РСФСР, начавшего работу в Москве...

К 100-летию со дня рождения И.В. Сталина

В борьбе за победу социализма огромную роль сыграли руководящие кадры Коммунистической партии и Советского государства. В их числе был и И.В. Сталин. Он активно отстаивал принципы марксизма-ленинизма, дело партии. Он решительно выступал против троцкистов, правых оппортунис          

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            тов, буржуазных националистов, против происков империализма. В этой политической и идейной борьбе Сталин приобрел большой авторитет и популярность.

Все решит финиш

Сегодня на московском хоккейном турнире — день последний и решающий, который должен ответить на вопрос: кому достанется главный приз?

Американо-иранский конфликт

Президент США Дж. Картер сообщил, что он решил просить о скорейшем созыве Совета Безопасности ООН с целью введения международных экономических санкций в отношении Ирана. Совет Безопасности, сказал он, должен принять меры, чтобы добиться выполнения своего решения об освобождении Ираном заложников.

Обращение правительства Афганистана

Кабул, 28 декабря. (ТАСС). Кабульское радио передало сегодня заявление правительства Демократической Республики Афганистан. В нем говорится:

«Правительство ДРА обратилось к СССР с настоятель ной просьбой об оказании срочной политической, моральной, экономической помощи, включая военную помощь.

Правительство Советского Союза удовлетворило просьбу афганской стороны.

Стартует зима Олимпийская

«Нет!» — опасным планам НАТО

В полете космический корабль «Союз — Т»

Найти человека

Забродин (Реш) Леонид Михайлович, на вид 40-45 лет, находясь в феврале 1979 г. в Москве, утром вышел из гостиницы и больше не вернулся. Одет был в коричневый костюм и короткое пальто цвета маренго.

Приметы пропавшего:         

                                   

                       

                                   

________________________________________

 

 

 

 

                                   

            Рост около 180 см., телосложение худощавое, лицо овальное, брови дугообразные, нос прямой, глаза серые. Волосы темно-каштановые с проседью, слегка волнистые.

Тех, кто располагает сведениями о пропавшем, просим сообщить их в ближайшее отделение милиции.            

                                   

                       

                                   

 



[1]«От души», чистосердечно (лат.)