ПЫЛЬ ИЗ-ПОД ВЕНИКА

Повесть

 

1.

До сих пор не могу забыть, с какой великолепной наглостью ты сквозь милицейское оцепление, кого-то приветствовал поднятой рукой кому-то улыбался; эдаким пижонским жестом подносил указательны! палец к виску, то ли козыряя, то ли показывая, что все они недоумки; ; были еще дружинники, солдаты, люди в штатском, на которых партикулярный костюм сидел как военная форма. Когда кто-нибудь делал движение к тебе, ты небрежно через плечо тыкал назад большим пальцем v говорил: "Это со мной". Сзади семенил я.

Уже на стадионе, когда оцепления и кордоны остались позади, ты сдвинув кепку на затылок, расхохотался, а я, наконец, понял нехитрук игру: тыча в мою сторону, ты изображал из себя важную персону с сопровождающим лицом и настолько вошел в роль — артист! — чтс невозможно было усомниться в важности этой персоны, в ее праве идтк сквозь оцепления, одним жестом убирая служивых, даже офицеров ее своего пути. И психологический расчет: фраза "Это (или этот) со мной" как бы снимала, делала неуместным вопрос: а сам-то ты кто?

Не помню уже, кто с кем играл. То было время повального увлечения футболом. Только что (сорок седьмой или сорок восьмой год) московское "Динамо" вернулось из победного турне по Англии, и хотя все понимали, что. это было не вполне "Динамо", а скорее некий вариант советской сборной, все равно было приятно: наши врезали англичанам. Потом на смену футболу придут увлечение хоккеем, фигурным катанием, подсчетом медалей на олимпиадах (увлекающийся мы народ!), но это будет в другой, будущей, пока неизвестной нам жизни, а в тот день мы только познакомились, захотели посмотреть футбол, как, скажем, хочется иногда выпить пива или закадрить приглянувшихся девушек, и ты показал, как это делается.

Ах, милый, милый друг! Оба мы были молоды, бедны, беззаботны. Я ведь не подозревал в тот день, что стал очередной жертвой твоего шельмовского обаяния, как и ты не думал, во что выльется наше знакомство.

Сегодня бы тебя сюда, в нынешнее время. Но таким, каким ты был тогда, какими нас сделала война, научившая искать выход из любого положения.

Я как-то пытался твоему зятю рассказать о нашей поездке в Кременчуг за махоркой. Как добирались туда в переполненных вагонах и на товарняках, как сбились где-то с маршрута и попали в Конотоп. А с Конотопом у меня было связано воспоминание о немецком лагере и об увиденном тогда страшилище — шестимоторном грузовом самолете люфтваффе, который, набирая высоту (странно было, что он вообще взлетал), ревел то ли как.сказочный дракон, то ли как нерастелившаяся, страдающая корова. Однако лагерь, шестиглавый змей-горыныч и кое-что еще — это из наших с тобой особых, полузапретных тогда еще тем. А твоему зятю я рассказывал, как мы выменивали (торговался, естественно, ты) почти новую английскую шинель, какие появились у нас тогда, на мешок махорки.

. Господи, сколько планов у нас было связано с этой махоркой! Даже если сдать весь мешок оптом барыгам-перекупщикам, и то получится немалый навар, а если стакнуться с бабками, которые продают ее на базаре и в подворотнях стаканчиками (у каждой свой хитрый стаканчик и каждая норовит не набить его по совести, а наполнить впритруску), так вот, если рассовать товар бабкам, хватит и на штатский клифт вместо моей насточертевшей шинели, и на харчи до конца месяца.

Молодка, с которой шел торг, все хотела в додачу к шинели получить еще и мой вдруг понравившийся ей пестренький шарфик. Жадность портила личико миловидной чернобровой хохлушки (она была в роскошном, явно тоже выменянном у кого-то из городских пуховом платке поверх плисового жакета и в грубой домотканной юбке), временами оно делалось даже алчным, что было совсем нехорошо. И тут, рассказывал я твоему зятю, вдруг наступила развязка. Рядом, как черт из бутылки, появился строгий милиционер. Они, помнится, были выряжены тогда в форму царских стражников: стоячие воротники, двубортные мундиры с блестящими пуговками сзади, аксельбант, лампасы, выпушки и прочие излишества. Торжествовал недолгий расцвет сталинского ретро — всех одели в мундиры. И непременный красный нос. Настоящего холода в тот день не было, так что краснота носа, я думаю, происходила от другой причины.

      Военное имущество распродаем? — скорее вынес приговор, нежели спросил милиционер, выхватив шинель.

На молодку напал ступор, я пытался что-то вякать: шинель-де является моей личной собственностью после демобилизации.

      А ну пройдем в отделение, — продолжал решительный милиционер. — Тут я бачу ще и спекуляция...

Ты же, мой находчивый друг, схватив одной рукой мешок с махоркой, а другой меня за шиворот, запетлял между рыночными рядами и был таков. Впрочем, никто нас и не преследовал. Однако это мы поняли позже, когда оказались на тормозной площадке товарняка, следовавшего неведомо куда. Но в конце-концов, все было в порядке: товар у нас, и даже пестрый шарфик по-прежнему болтается у меня на шее. Не терпелось по-настоящему распробовать махорочку. На базаре молодка угощала нас крепачком, который изрядно пробирал, но все происходило в спешке. А теперь вот самый раз затянуться до головокружения. Открыли мешок, ты засунул в него руку по локоть, приговаривая, что на дне и каша погуще, и тут обнаружилось, что махоркой притрушен только верх, все остальное — опилки.

Ха-ха-ха. Смеху полные кальсоны, как любил ты в ту пору говаривать. Но босяк фасона не теряет. Помнится, набрав щепотку оттуда, где гуще, ты сказал: "Сухие, березовые", будто это имело хоть какое-нибудь значение...

Как хохотал твой зятек, слушая эту историю! Тем более, что я по своей привычке передавал ее в лицах, изображал и непреклонного блюстителя закона с дурацким шнуром на шее, который я почему-то считал аксельбантом, и деланно-идиотическую физиономию торговки, и собственную растерянную (но и возмущенную) рожу, и то, как по-заячьи петлял, прижимая к сердцу этот никчемный, как выяснилось, мешок, ты, мой дорогой друг.

      Лопухи, ну лопухи!  Лохи. Бабка, ясное дело, была подсадной. А этот мент — типичный   кидала. Выходит, ничего нового нет на этом свете. А послушать некоторых, так подумаешь, что все зло только сейчас и началось. Вы же фронтовики были, а не какие-нибудь занюханные фраера, и война только закончилась. Всего по двадцать с хвостиком лет парням. Двое! И чухнули от какого-то одного вонючего кидалы... Не ожидал. Жаль, что от самого Анатолий Петровича эту историю не услышал...

Поистине жаль. Ты ко времени этого разговора уже год был в могиле.

Но я-то устроил прием твоему зятьку, развлекал его рассказами о наших юношеских приключениях и даже выставил бутылку хорошего коньяку совсем не ради твоего развенчания. Кстати, он, зятек, и о коньяке завел весьма поучительный разговор.

      Метакса, — со знанием предмета определил он. — Конечно, хороший и дорогой коньяк, но все остальные ваши коллеги-доктора давно уже берут зелененькими...

Сукин сын! Вот так, походя, наступил на больной мозоль. Я ведь своим геморройщикам запрещаю подношения. На полном серьезе. Круто. На какие, однако, ухищрения пускается это несчастное старичье, чтобы после операции отблагодарить доктора, который ходит в стоптанных башмаках и обтерханных брюках. По мне бы тоже лучше чек, или счет по страховке, или, на худой конец, как раньше было — цветочки и коробка конфет, которая немедленно оказывается на столе в ординаторской к общему чаю. Но несут деньги из последних — ведь мы-то в нашем городишке все друг друга знаем. И какую же совесть надо иметь, чтобы взять эти деньги. Однако берут и не только из жадности — жизнь заставляет. Не у всех же, как у меня, есть пенсия...

Я, впрочем, ждал от зятька другого. Знал, кстати, чего ждал, а тем временем, разглядывая своего визави (старость дает некоторое право на такое бесцеремонное разглядывание), пытался представить его тоже в старости: каким будет и кем станет? Далеко ли пойдет?

Жизнь дает множество подсказок, но и уводит иной раз в сторону обманными намеками. Так, между прочим, случилось с тобой, мой друг, и со мной. Я даже думаю, что чаще всего подсказки, которые подсовывает нам жизнь, оказываются обманными.

Ты рвался в артисты, и что-то вроде получалось, а стал прохиндеем. Я мечтал о море, но вот специализируюсь на выдирании геморроидальных шишек из прямой кишки — выхлопной трубы человечества. И ничего страшного. В том обществе, где мы допрежь жили, можно было про-хиндействовать не особенно — при наличии совести — ущемляя других, а то и кой-кому помогая. Тебе это удавалось. Да вот я — нагляднейший пример. Это ведь ты помог мне все же ощутить себя морским волком. С высоты своего положения ответственного, как принято было говорить (и писать в некрологах), партийного работника (а ответственными там считались почти все) пробил мне визу, паспорт моряка, чтобы я мог отправиться бить китов в Антарктику. Человек, побывавший в немецком плену, а потом и в родной советской штрафной роте — словом, личность вроде меня — не имел на это права. А ты сделал. Поручился, взял на себя ответственность, что не сбегу где-нибудь в иностранном порту.

Спасибо, конечно, за доверие, но — тьфу! Профессия Джека-потрошителя, не говоря уже о зауряд-хирурге — детские шалости сравнительно с той кровавой вакханалией на безбрежных просторах океана, свидетелем которой я оказался. Это при том, что лично не принимал в ней участия, не потрошил несчастных китов, а большей частью тихо бездельничал в роли судового врача: снимал пробы на камбузе, случалось, накладывал шины при переломах, изредка делал аборты девчонкам из консервного цеха, пил спирт с первым помощником (замполитом) капитана-директора и старался не мельтешить перед глазами самого мастера, как моряки называют капитана, мужика беспардонного и громкоголосого, от которого не знаешь чего ждать.

Но к сегодняшнему делу это, однако, не относится. Сантименты. Воспоминания. Разочарования во всем. Да и будущее твоего зятька — каким он будет и кем станет? — в тот момент меня не так чтобы очень интересовало. Я ждал, когда он заговорит.

До этого Татьяна дважды упоминала о его желании встретиться. И вот пришел сам, не дождавшись приглашения.

Татьяна — самое загадочное существо из всей вашей семьи. Впрочем, ты это знал. В ней твои качества получили некий выверт и особый всплеск.

Ты женился рано, сразу после войны, и все эти героические махорочные и другие эскапады проводились, чтобы прокормить себя и беременную жену. Но женился на девочке своего круга: сын сельской фельдшерицы на дочке сельской же учительницы. И сразу уехали в город, где их ждала интересная, красивая жизнь. Какой она оказалась, говорить не буду, тем более, что суровость будней смягчалась деревенскими посылками — картошка, сало, вишневое варенье. Здесь же родилась, вызрела наливным яблочком наша Таня, что в известных стишках горько плачет, потому как уронила в речку мячик. В младенчестве горластое и довольно прожорливое (что всех нас умиляло) существо.

Оглядываясь назад, думаешь: до чего же быстро пролетело казавшееся бесконечным время! Цвет его определить не берусь, у каждого он был свой, разный, а на вкус — горьковато.|

И надо же было нашей Тане среди множества вертевшихся вокруг парней найти недавно выпущенного из зоны уголовника и в восемнадцать лет выйти за него замуж..

Помнится, отмечали какую-то круглую дату (двадцатилетие, что ли, Победы), когда в разгар застолья явилась она с молодым человеком прямо с порога: "Знакомьтесь, это мой муж. Всеволод. Сева".

Мать, видимо, была все же предупреждена, потому что сразу блудливо шмыгнула на кухню и не появлялась довольно долго.

Ловлю себя на недоброжелательстве в том, как говорю о твоем зяте. Надо же: "недавно выпущенный из зоны уголовник"... Будто сам я в зоне не побывал. Парня посадили то ли по 83-й, то ли по 84-й статье тогдашнего уголовного кодекса, где фигурирует слово "мошенничество". Разюрос санкций от штрафа до пытнадцати лет. Сам он объяснил, что его по неведению просто впутали в какое-то дело. Такое случалось сколько угодно. Взгляд, однако, у малого был не то чтобы нагловатый, но больно уж откровенно всех нас присутствующих оценивающий, да и не парень это был — мужик. Лет двадцати пяти с хвостиком.

К счастью, тебе не была свойственна предвзятость. Ты принял данность и принялся расхлебывать кашу: прописка (а это неформальные разговоры в милиции), трудоустройство (еще одни малоприятные беседы), и все это в сопровождении равнодушных, а то и скучающих взглядов новоявленного родственника.

. Оскорбительно пустыми оказались хлопоты. Он и дня не проработал там, куда имевший к тому времени немалую силу тесть с таким трудом его устраивал. И даже не соизволил объяснить, да просто сказать что-либо по этому поводу. С утра они исчезали вместе с Татьяной, а ближе к полуночи появлялись — иногда с какими-то узлами и чемоданами. А через полгода с небольшим его опять замели. Пикантность ситуации была в том, что арест сопровождался обыском в квартире одного из городских начальников, у тебя, мой дорогой. Тогда это нечасто случалось.

Посадили за пустяк, сейчас это и преступлением не считается. Был реализатором у теневиков — вполне добропорядочных граждан и членов КПСС, которые из сэкономленной пряжи делали трикотаж и сбывали через своих людей.

Татьяна впилась в папочку с требованием вызволить милого. Тем более, что с помощью добрых людей его сумели отодвинуть в самый конец списка обвиняемых. Впилась в тебя, но и сама время не теряла. Сужу об этом по тому, что через несколько месяцев пришла ко мне с просьбой сделать аборт. Милый все это время находился в следственном изоляторе.

   Но почему именно я?

   Потому что вы мастер на все руки — я специально узнавала. И от вас будет ни гугу. Даже отец не узнает.

      Кроме отца больше никто тебя в этом плане не интересует?

Она пожала плечами.

Никто и впрямь не узнал. Сейчас вот вспоминаю об этом впервые. А обрюхатил ее, как я вычислил, некий товарищ, докладывавший на неком заседании о пересмотре дела и смягчении наказания. Впрочем, не он один, кажется, использовал свои возможности таким образом.

Манон Леско.

Что касается кавалера де Грие, то зятек напоминал его только тем, что, вернувшись после отсидки к своей "марухе" (прошу прощения за теперь уже несколько устаревшее жаргонное словечко), вроде бы не придал значения бывшим в его отсутствие отношениям с другими мужиками. А слухи об этом не дойти до него не могли.

В отличие от тебя, привыкшего излагать мысли четко и прямо, как и положено бывшему завотделом горкома партии, твоя дочь предпочитает большей частью "дать понять", чего ей нужно. Так было и на этот раз. Однако, встретившись с зятьком, я решил, что мяч в игру должен ввести все-таки он. И теперь терпеливо ждал. Может, перестарался, потому что он спросил с усмешкой:

      Вас что-то беспокоит?

Юморист. Будто уловил мое настроение.

      Беспокоит. Положение наших боатских закавказских народов...

Брови красавчика от удивления полезли наверх.

-… Похоже, они обмишулились со своим суверинитетом. Хозяйство-то целиком было ориентировано на север. А теперь их пахнущий веником чай никому не нужен, пляжи пусты, коньяк мы с тобой пьем греческий, а лимон, которым закусываем, то ли израильский, то ли турецкий...

   Шутите? — Он пытался выровнять положение.

   Почему? У остальных не лучше. Украина говорила, что ее валюта — сахар, а оказалось, что его выгоднее покупать во Франции...

   Ну а мы-то? — Он, видимо, согласился принять мои правила игры, хотя никаких правил не было, я просто ждал его хода.

   Знаешь, что сказал товарищ Сталин, когда к нему после начала войны примчались на дачу его соратники? Просрали мы Россию, вот что он сказал.

   Но войну-то выиграли. Уж вам-то этого не знать...

   А сейчас проиграли ее, даже не начиная. Триста лет Россия стремилась на юг, завоевывала Азовское и Черное моря, строила города, порты, крепости, прокладывала дороги, а сейчас один мудак, чтобы скинуть с должности другого мудака, все это в один миг за чаркой зубровки профукал. И был при этом ужасно рад.

   Да, — сказал красавчик, — жаль, что вас там, в Беловежской пуще, тогда не было.

На этот раз я промолчал, опять отдавая инициативу. А мог бы сказать, что напрасно он со мною пытается валять дурака — раз пришел, приступай к делу. Что нужно? Я-то знал, что ему нужно. И он это понимал, как понимал, видимо, и то, что вряд ли я захочу и смогу что-нибудь сделать. Беда этой полуинтеллигентной шпаны в том, что она себя переоценивает, не чувствует дистанции, всегда и со всеми пытается быть ровней. Однако ввести мяч в игру ему придется. Не все же отсиживаться за юбкой своей Манон и шлифовать ногти маникюрной пилочкой.

В конце концов, я был снисходителен к нему: встреча шла без посторонних (а даже Татьяна была лишней — при ней ему пришлось бы что-то изображать из себя), и, давая расслабиться, я еще плеснул ему коньяку — в моем холостяцком доме пьют грубо, из стаканов.

   Нам нужны деньги, дядя Коля, — выдавил, наконец, он.

   Нам? Но хозяином фирмы числишься ты.

   Формальность. После смерти Анатолий Петровича печать и под
пись перешли ко мне, но Татьяна такая же хозяйка.

   И это оформлено?

Честно говоря, меня это не очень интересовало, но это наверняка хотел бы знать ты у себя на небесах, а как там у вас с информацией, ей-богу, не знаю. Потому и спросил.

Ответ прозвучал благородно:

      Зачем оформлять? Чтобы подставить ее? Пусть уж лучше один я
за все отдуваюсь.

Это "подставить" прозвучало тревожно. Недавно подставились мать с дочкой — "челноки", промышлявшие торговлей турецким товаром. Все шло относительно гладко, пока занималась мелочевкой. Я не то чтобы знал обеих, но имел возможность наблюдать: приоделись, появился интерес к хорошей косметике, вкусной еде, шире стала география самих поездок. А потом то ли самих захватил азарт и захотелось сыграть по-крупному, то ли кто-то их подтолкнул к этому — наодолжа-лись денег, накупили товара... Последний раз их видели у нас живыми возле таможни. Возбужденные, полные энергии, дамы садились в кабину огромного трехосного грузовика-фургона, доверху забитого ящиками и тыками. Нашли их и с трудом опознали обрызанных зверьем и бродячими собаками где-то в лесополосе под Воронежем месяца полтора спустя, когда сошел снег. И, как говорится, с концами.

  И сколько? — неожиданно для себя (сыграло, видимо, и любопыт
ство) спросил я. Спросил опрометчиво, как бы давая надежду.

  Пятьдесят кусков зелеными.

  Ого, — вполне искренне вырвалось у меня. И опять опрометчиво, поскольку напоминало торг. Теперь он скажет: "Ну хотя бы тридцать", и я вынужден буду глупо блеять (а кто блеет no-умному?), что даже от тридцати тысяч долларов моя зарплата плюс пенсия составляют едва треть процента. И этого едва хватает на более или менее терпимую
жизнь, но без возможности купить новые башмаки, хотя старые сбились
на каблуках от свойственной мне решительной походки и вообще про
худились. Я заранее испытывал неловкость от необходимости говорить
нечто подобное и потому спросил виновато:

  Зачем тебе так много?

             Я угадал, он тут же сказал:

  Ну хотя бы тысяч тридцать.

  И это немало. Зачем?

Ответ представил мне не мальчика, но мужа:

      Хочу достроить дом. Осталась внутренняя отделка. Если провернуть ее по высшему классу, дом будет стоить полмиллиона. В зеленых. Вы же его видели — настоящая вилла. Европейский стандарт. И место Анатолий Петрович выбрал лучше не надо. Кстати, после его смерти на стройке висит долг десять тысяч — тоже надо отдавать. Он вам говорил об этом?

Имя твое шельмец ввернул весьма ловко. Ни о каком долге ты мне, дружище, не упоминал, но мало ли что в семье бывает, не всем даже с близкими людьми делятся. Сумма, правда, значительная, но Бог его знает, может, для вас, деловых, она не так уж и велика... Между прочим, глядя на зятька, я в тот момент подумал: как быстро жулики становятся деловыми людьми! Или деловыми людьми вообще становятся по преимуществу жулики?

      Ничего он мне не говорил, но не в этом дело. Почему ты обращаешься ко мне? Где я возьму такие деньги? Какую-нибудь мелочь до по
лучки — это пожалуйста. А такую сумму я ни разу и в руках не держал.

• — Но может, найдется в городе человек, который по вашей рекомендации под нормальный процент... Вы же тут знаете всех и вас, слава Богу, знают. Расписку оформим честь по чести. Можно у нотариуса при свидетелях. В конце концов, дострою и продам этот дом. Так что риска никакого нет. Главное — найти такого человека...

Не люблю подобного рода просьбы. Одно дело — вынул и дал из своих. А выступать в роли маклера как-то не по мне. Да и сумма в самом деле сумасшедшая. Однако отказать семье покойного друга не мог. Тем более, что, как это ни странно, я знал такого человека. Вот как он поведет себя, этот человек, — другой вопрос. Нет, твердо обнадеживать нельзя. И я сказал:

      Ничего определенного ответить не могу. Надо подумать. С тем и расстались.

Забегая вперед, скажу, что вскоре я встретился с тем человеком. Назовем его для начала Капитаном за пристрастие к разной морской атрибутике вроде якорька на летней шапочке или на кармашке рубахи-тенниски. Встретил он меня приветливо. Другого, впрочем, и не ожидал.

  Что будете пить?

  То же, что и вы.

            Капитан вяло улыбнулся.

      Сколько мы не виделись? Полгода? За это время у меня удалили
одну почку. Со второй тоже неважно. Я могу только символически
поднять бокал за ваше благополучие. Но вы не отказывайтесь, мне при
ятно смотреть, как другие занимаются этим делом. Рекомендую сухой
херес.

Я принял рекомендацию и, попивая винцо, изложил все, как есть. Были попутные и наводящие вопросы. В том числе и о тебе, мой Друг, о твоей трагической судьбе. Это надо же! Опытный водитель не справился с управлением и загремел в обрыв. И тормоза, судя по всему, в самый неподходящий момент отказали...

Пару раз Капитан что-то чиркнул на бумажке. Слушая меня, налил и себе полрюмки, выпил.

      Риск все-таки есть. Вам бы я доверил, не задумываясь. А когда
появляется незнакомый человек — а для меня ваш протеже человек
неизвестный, — вместе с ним возникает и риск. Особенно в таких делах.
Лучше всего ему было бы заложить эту недвижимость и получить ипо
течный кредит... — как бы размышлял Капитан. — Видимо, мешает ста
рый долг. Да и вообще цивилизованная ипотека у нас в зачаточном со
стоянии, вот люди и маются... Позвольте вопрос: а как бы вы поступили,
окажись на моем месте?

Я честно пожал плечами.

      То-то и оно. Давайте пока решим так: не будем спешить. Скажи
те ему что-нибудь. Ну, к примеру, что тот человек, на которого вы рас
считывали, уехал на две недели. Если дело в достройке дома, то оно
терпит. Это не уборка урожая, когда зерно может осыпаться...

Сравнение с зерном и урожаем прозвучало почти библейски. Посидев для приличия еще немного, я откланялся.

2.

Одиночество, мой друг, — вот причина моих обращений к тебе.

Два чуда, которые так и не довелось испытать: любовь и вера. А был открыт. Для любви — молодостью и отношением женщин. Для веры — несчастьями, которые довелось пережить. Этого, однако, оказалось мало. Судьба безжалостна, ей зубы не заговоришь.

Вспоминать о плотских радостях сейчас как-то даже неловко, хотя иногда казалось, что я совсем близко от чего-то прекрасного. Ан нет. Это было не то, когда из-за женщины совершают безумства и готовы идти на все. Некоторые из подруг это чувствовали сразу, но принимали условия игры; некоторым даже нравилось слышать: "А ты, Катенька (Оленька, Машенька, Сонечка и т. д.), свой в доску парень!" А кончалось взаимным разочарованием и хуже того — пошлыми выяснениями: кто из нас есть кто.

К мыслям о вере пришел уже после твоей смерти. Это что же, подумалось, ничего после тебя не осталось, кроме изуродованного и обгоревшего тела, которое гниет сейчас на старом городском кладбище, и недостроенного дома? А мысли, сомнения, угрызения совести, планы, та субстанция, которую называют душой, — они куда подевались? Растаяли, как пар из-под дребезжащей крышки чайника? Или этой субстанции вообще нет?

А тут еще зачастили в церковь твои дамы. Ну, вдову еще можно понять: все то же помянутое мною одиночество — на нее оно свалилось внезапно, вдруг. Да и вообще большинство нынешних прихожанок — вчерашние комсомолки, активистки — не говорит ли это о лабильности некой стержневой жилы нашего народа, его неустойчивости перед внешними влияниями? Жена твоя, кстати, всегда казалась мне человеком закрытым, человеком "в себе", а это предрасполагает к мистическим настроениям.

Но Татьяна, для которой всякие заморочки были, что шелуха от семечек... И вот встречаю ее в платочке, без малейшей косметики — оказывается, спешит на спевку церковного хора, она там чуть ли не самая главная. Случалось и поговорить об этом. Подтрунивать не стал, и разговор получился неожиданно серьезный. Будто на клинико-анатомической конференции. Я даже выдал некие рассуждения.

Мир (имеется в виду понятие, которое в старину писалось через "\", т. е. вселенная) управляется какими-то законами. Иногда кажется, что в основу его заложен какой-то смысл. Был ли он создан или возник сам по себе мы, видимо, никогда не узнаем. Но если был создан, то, естественно, Богом. А Бог, выходит, существует вечно. Однако сама мысль о вечном существовании кого или чего-либо, не укладывается в человеческой голове. В моей голове, во всяком случае. Если же этот мир возник сам по себе, то когда, из чего?..

В прежние времена такие вопросы мучили переживавших период полового созревания отроков. Интересно, а сейчас, когда многие неверующие мгновенно, будто по щелчку какого-то переключателя превратились в верующих и даже поющих в церковном хоре, задает ли кто-нибудь себе такие вопросы? Или довольствуются тем, что цепляют крест поверх кофточки (свитера, рубашки)? Крест размером побольше, цепь (желательно золотая) потолще. Эта манера, кстати, напоминает один советский обычай 20-х годов, когда ордена цепляли сверху на шинели...

Говорил я, видимо, долго и путанно, потому что Татьяна перебила:

      Зря вы рассуждаете. Вам это не дано. Вера как любовь — либо она есть, либо ее нет.

Тон превосходства, с каким это было сказано, меня не задел. Я только просил:

      Ну хорошо, а в загробную, потустороннюю жизнь ты веришь?

Она вроде бы заколебалась. Кокетливо улыбнулась, став опять привычной Татьяной,и сказала:

  Иногда верю, иногда нет. Когда думаю о Христе, верю, а когда о папочке — сомневаюсь.

  Жаль, что сомневаешься.

  Это еще почему?

  Потому что именно с твоим папочкой я иногда мысленно разговариваю. Прожили-то рядом почти полсотни лет, знали друг друга какоблупленных. Приятно было бы сознавать, что если не он сам, то его душа меня слышит. Ему было бы интересно. Я даже письма ему пишу.

—• Представляю, что в этих письмах наворочено... — (Она все-таки грубовата, наша Татьяна), — Вы бы лучше родному сыну написали.

Это был ответный удар за упоминание о платочке, о хоре и о золотом кресте, который она как раз вертела между пальцев.

Удар для меня жестокий. Речь шла о тайне, которая известна всему городу.

Помнишь, как сам меня пилил? Однажды даже пожалел (вот смеху-то по нынешним временам!), что я не член партии: тогда бы мы-де дали тебе по мозгам — женился бы как миленький. Больше всего злило, что я, не отказываясь ни от чего, отмалчивался. Добавил бы к тому, что всем известно, какую-нибудь пикантную подробность, покаялся бы... А что я мог сказать? Мой грех? Мой. Мой ребенок? Мой.

Помню, как ты, милейший, разорялся: "Чего вы жизнь друг другу калечите? Сам ведь сиротой рос, знаешь, каково безотцовщине..."

Тут и Татьяна, несмотря на молодость (но уже в положении мужней жены), подключилась: "Девочка — красотка, вылитая Брижит Бардо..." Я не возражал: сходство было.

  Но она дура, — сказал все же я.

  Зачем же ты с нею... — зарычал ты, мой друг. — Да еще ребеночек...

  Одно к другому не имеет никакого отношения, папа, — усмешливо заступилась за меня Татьяна. Женщинам ужасно нравится, когда дурами называют других.

Одно неосторожное движение, и ты — отец, как заметил сатирик. Пятнадцать лет прошло, а наша Танечка все помнит. Впрочем, немудрено — история имела довольно извивистое продолжение. Младенца я не чурался, алименты платил и даже сверх того. Лет с трех гулял с ним. Сперва ухмылялись, глядя на нас, потом привыкли. И я привык, привязался к пацану. Он и называл меня папой. С какой-то не перестававшей удивлять меня покорностью он принял то, что папа живет отдельно и появляется, не задерживаясь в доме, по субботам и воскресеньям. Наверное, подрастая о чем-то задумывался, спрашивал маму, бабушку, самого себя, почему с папой не как у других, но для него это была изначальная данность, с которой, похоже, примирился. Не оттого ли несмелая, печалившая меня улыбка и взгляд карих — моих! — глаз, готовый подернуться не выпавшей слезой?

А сходство с Брижит сыграло все же свою роль. Ею пленился долговязый франкоканадец, которого какие-то ветры занесли сперва в наши края, а потом воспаление легких — в нашу больницу, в отделение, где медсестрой была она. Пленился настолько, что, выздоровев, предложил руку и сердце.

События развивались так стремительно, что я только за неделю узнал о готовящемся отъезде — сначала в Москву, где у молодожена были дела, а потом насовсем в Канаду.

Вот тут, надо признаться, я и дрогнул, и поплыл — чуть не до слез, в общем-то мне не свойственных. Просил оставить мальчика мне.

Зачем он вам? У вас будут свои дети, а для меня никого, кроме него, нет. Даже так говорил. Впустую и заранее знал, что впустую.

Господи, как я терзался тогда! И ревновал, видя, что пацан уже тянется к новому папе — ведь я-то по возрасту был ему скорее дедом. С беспомощностью, невозможностью что-либо сделать — как оказалось, у меня и прав нет никаких. С лютой злобой к этому долговязому, который вел себя между тем улыбчиво и любезно.

Но что это меня понесло? Пятнадцать лет уже парню, а я ничего не знаю о нем. Раздобыв как-то адрес, отправил письмо и получил вежливый, но твердый ответ с просьбой не беспокоить впустую ребенка, который вполне адаптировался в новой среде, забыл русский язык и чувствует себя канадцем. Кстати, Огюст, так звали долговязого, выполнив все необходимые формальности, усыновил мальчика.

Все это весьма назидательно и почти с прежней болью вспомнилось теперь. Назидательно потому, что сам ведь первый зацепил Татьяну, дал ей повод уколоть.

Вот уж поистине, мой друг, поверишь, если не в Бога, то в судьбу, в неизбежность отмщения.

      Сама решила пожаловать или он прислал? — спросил я Татьяну после первой, философической — назовем ее так — части нашей беседы.

Она, как всегда, когда не хотела определенности, скорчила эдакую гримаску. После встречи с зятьком прошло дней пять, и приход Татьяны вполне можно было воспринимать как разведку.

      Ты скажи Всеволоду, что я думал о его просьбе и даже прикидывал варианты. Дело-то непростое. И потом, как я понял, нет необходимо
сти пороть горячку. Успеете достроить этот дом — никуда он не денется. Крыша есть, окна застеклены, охрана обеспечена... Ведь так?

На сей раз ее гримаска была куда выразительней.

      О чем вы? Что он вам намолол?

Честно говоря, я если не рассердился, то раздражился. Черт бы ее побрал, эту семейку. Не мог же он от жены и партнерши по бизнесу скрывать, что ищет кредит и цель этого кредита!

  Выходит, Всеволод тебе не говорил, что ищет деньги?

  Ищет! Легко сказать. Землю под собой роет.

  Мне он сказал, что деньги нужны на достройку дома и покрытие долга твоего отца...

Сдвинув брови, она сосредоточенно замолчала. Потом сказала:

      Да, пожалуй. Именно так. И что же?

Дурное предчувствие зашевелилось у меня в душе. Это не просто слова. Я физически ощутил это шевеление, будто услышал шелест сухих листьев, а потом и увидел саму гадюку, изготовившуюся к прыжку. В таком случае лучше не дергаться — змеи реагируют как раз на движение. Надо дать ей мирно уползти. И я сказал то, что посоветовал Капитан:

      Человек, на которого я рассчитывал, уехал. Будет через месяц. Самое неприятное было в том, что скверные ассоциации возникли в

связи с Татьяной и врать мне пришлось не Всеволоду, а ей. Никогда раньше за все годы до открытого, беспардонного вранья друг другу не доходило. Существовала даже доверительность. Случалось быть поверенным ее секретов.

Она замолчала еще более сосредоточенно. Глядя на нее, можно было представить, с какой лихорадочной быстротой работает компьютер в ее голове в поисках оптимального решения. Хотя какой к черту компьютер! Старый, ржавый арифмометр скрипел своими колесиками и шестеренками. Так, по-видимому, и не найдя ничего путного, Татьяна выпалила:

      Человек на которого вы рассчитывали, это Штырь?

Если бы дело касалось кого-нибудь другого, здесь я написал бы: на лице его выразилось полное недоумение. Но речь-то обо мне, и это самое недоумение выразилось именно на моей физиономии.

      Не понял, — сказал я. — Не понял, о чем ты.

Мгновенно сработал условный рефлекс, вдолбленный, вколоченный в меня еще в 1944 году моим первым истинным наставником, учителем жизни, доктором Петром Сергеевичем Забродиным, благодаря которому я сам стал врачом. Это он научил на все дурацкие вопросы оперуполномоченного "СМЕРШ" в нашем лагере по-дурацки же отвечать: "Не понял. Не понял о чем вы, товарищ старший лейтенант". "Товарищем", а не "гражданином" старшего лейтенанта разрешалось называть потому, что лагерь был специальный, фильтрационный, где шла, как мы говорили, проверка на вшивость самых разных людей, побывавших на оккупированной немцами территории. А люди были ой какие разные!

Интересная деталь. Моим следователем оказалась женщина, и при первой встрече я больше пялился на ее коленки, выглядывавшие из-под форменной юбки, дорисовывая воображением все остальное под юбкой и чувствуя при этом небывалый подъем. Следующие встречи были менее волнующи: она курила, в жарко натопленной комнате от нее исходил едкий запах пота, а расстегнутые верхние пуговки гимнастерки позволяли разглядеть несвежий подворотничок. Доктор Забродин, с которым я поделился своими нескромными наблюдениями, одобрительно хмыкал: "Молодец, из тебя будет толк. Вот на этом и сосредоточься."

Она все допытывалась, не были ли мы (а проходили группой в пять человек) завербованы гестапо, чтобы взорвать московский Кремль или, на худой конец, какой-нибудь завод. На мое обычное: "Не понял, о чем вы, товарищ старший лейтенант", она однажды в сердцах сказала: "Не морочь ты мне яйца!"

Я, не подумав, почти против воли (видимо, это вообще свойственно мне) откликнулся:

"Но у вас же их нет, товарищ старший лейтенант..."

"Чего это у меня нет?" — строго спросила она.

"Яиц, товарищ старший лейтенант".

Был такой случай. А вспомнил я о нем в связи с неожиданной, мгновенной, как у подопытной собаки Павлова, собственной реакции на сигнал опасности. Сигналом было упоминание твоей доченькой клички: Штырь.

3.

У каждого есть такие потаенные закоулки в памяти, куда стараешься пореже заглядывать. Кое-что хочется вовсе забыть — не получается. Тему можно продолжить... Там, у себя за облаками, сидя рядом с каким-нибудь ангелом средней руки, ты, слушая эти слова, небось усмехаешься: банальность.

Не спорю. Но у любой банальности есть одно свойство: конкретизи-руясь, обрастая живой плотью фактов, поступков, воспоминаний, она вдруг преображается. Ну вот, скажем, любая поговорка в силу своей расхо-жести банальна. Пример из классики: "коготок увяз — всей птичке пропасть." Читаешь и ничто в душе не шевельнется. Однако когда сам оказываешься в таком положении: коготок прочно увяз и никуда в сторону не дернешься, тут уже совсем другое состояние.

Банальность — очевидность, подкрепленная долгим опытом. Я бы даже сказал, что у банальности есть нечто общее с аксиомой. Но! Была же опровергнута аксиома о параллельных прямых. Оказывается, они сходятся! А всегда ли верно утверждение, что все тайное рано или поздно становится явным? Или такой пассаж: чужая тайна — не тайна? Я, например, нечаянно стал обладателем одной из твоих тайн и до сего дня ни разу о ней не обмолвился. А проболталась твоя матушка. Не проболталась даже, а горестно выдохнула как признание своей вины перед сыном. Это была и ее тайна.

Речь шла об оккупации, о том, кто как ее пережил. В 42-м немцы начали угонять молодежь в Германию. Что делать? Не идти же служить в полицию — полицаев не трогали. И тогда твоя мама нашла выход по своей фельдшерско-медицинской части...

Ты уже понял, о чем я говорю?

Если она, мама, сейчас рядом с тобой, обними и поцелуй, коли это возможно, ее, скажи, что я по-прежнему и ужасаюсь и восхищаюсь ее решимостью.

Калек немцы не берут, и она решила сделать тебя калекой. Представляю, чего ей стоило сначала решиться на это, а потом сломать тебе левую (все же левую — правую поберегли) руку.

Какой наркоз?! Заставила пацана выпить стакан самогона.

Плача, она рассказывала мне — уже как доктору и близкому человеку — о своей промашке, из-за которой перелом получился сложным. Но в проклятую эту Германию сына не отдала.

А сколько слез пролила, видя, что кости срастаются плохо и не совсем правильно!

К счастью, скоро вернулись наши. Она поступила вольнонаемной в госпиталь и туда же определила лечиться сына. Господи! Кому какое дело до этого! Поставили на довольствие еще одного калеку — мало ли их было. Тем более, что работницей твоя мама оказалась превосходной. А потом команда выздоравливающих и, наконец, запасной полк: ограниченно годен к нестроевой службе.

Рука срослась кривовато, и, помнится, ты не раз даже мне жаловался, что на непогоду рана побаливает. Произносилось и фигурировало в документах именно это слово: рана. Однажды образовался свищ — выходил осколок косточки.

Но в военное время куда такого? Определили то ли агитатором по комсомольской линии, то ли политинформатором в том же запасном полку. Домой вернулся в 1945-м и не в х/б-б/у (хлопчатобумажное бывшее в употреблении), как большинство воинов-победителей, а в новенькой офицерской полевой форме (шерстяная гимнастерка, галифе, яловые сапоги), хотя по званию был старшиной; вернулся кандидатом в члены ВКП (б), с медалью "За боевые заслуги" и желтой ленточкой за тяжелое ранение, пришитой над карманом гимнастерки.

А дальше все, как положено: в гражданской жизни стартовал инструктором горкома комсомола (перед этим было, правда, несколько фальстартов вроде той нашей поездки за махоркой — душа, видимо, требовала чего-то такого), потом последовали обычные аппаратные рокировки для овладения опытом руководящей работы и кадровой обкатки: замдиректора какой-то шараги по общим вопросам — секретарь партбюро кондитерской фабрики — снова горком, но уже КПСС и т. д. Метода была продумана и отработана. Кадры, как говорил товарищ Сталин, решают все.

Потихоньку капала бронза юбилейных медалей: за 10-летие Победы, за 20-летие, 30-летие... Опять же юбилейная ленинская медаль. Чуть позже родное правительство вспомнило о фронтовиках, обойденных орденами в годы войны, и вскоре мы вполне по-фронтовому обмывали у тебя за праздничным столом "Красную Звезду", положив новенький орден, как и положено, на дно стакана с водкой. А к 40-летию каждому дали "отечку" — орден Отечественной войны. Тебе, как имевшему ранение, — орден 1-й степени.

Само собою — трудовые награды. Не скажу, что густо, но сперва "Знак Почета" за перевыполнение областью плана хлебопоставок, а потом и "Трудовое Красное Знамя" за шефство над селом приятно разнообразили пестрый набор ленточек за победы на поле боя.

Ты думаешь, я иронизирую? Если и так, то совсем немного. И не над тобой, а над всем этим бардачным временем, прожитым нами. Хотя тебя, наверное, больше интересует, чего это матушка со мною так разоткровенничалась. Старенькая стала, а в старости мы больше о прошлом вспоминаем. А тут и повод появился: на какой-то комиссии для подтверждения характера инвалидности (связана ли с фронтом) потребовали справку о ранении из госпиталя.

Пока Анатолий Петрович был при должности, никаких сомнений не возникало, военком сам приносил в горком очередные награды, а теперь, видите ли, дайте подтверждение, что участвовали в боевых действиях, и, кстати, справочку запросите в военно-медицинском архиве о ранении, там-де собраны и хранятся истории болезни со всех госпиталей. Бюрократы.

Вот матушка и заволновалась. Как обухом по руке била, хорошо помнила, даже пыталась продемонстрировать мне, а вот что записали в истории болезни, хоть убей, не помнит. Не до того было. А сейчас от пустяка этого столько зависит. Общественный деятель, депутат, местный, так сказать, лидер перестройки и обновления может оказаться в положении едва ли не самозванца.

Страхи, конечно, преувеличенные. Да все, к счастью, и обошлось. Парнишку, оказывается, в госпитале оформили как раненного в бою солдата, промелькнул номер части, штурмовавшей данный населенный пункт и даже слова: осколочное ранение с переломами локтевой и лучевой костей. Здорово, видно, мамаша тебя звезданула, спасая от проклятой Германии. Но и добрые люди, которые все как нужно записали, тоже нашлись. Может, за благодарность, а может, и за так, просто от удивления: надо же! Какие античные страсти полыхают в простой советской женщине!

Но подлецы, которые засомневались в тебе, мой друг, остались с носом. Выкусите-ка. Был, участвовал, пролил кровь за Родину. Вторая группа инвалидности пожизненно, без всяких там дальнейших переосвидетельствований. Мандраж, однако, в ожидании бумажки из архива был. Имел место.

Честно говоря, последние десять минут ты вполне мог бы меня и не слушать, переключиться на какую-нибудь райскую музыку. Потому что все сказанное было ничем иным, как некоей прелюдией к попытке собственного самооправдания. Слегка ткнув тебя носом в дерьмо, я теперь хочу сказать, что и сам далеко не безгрешен. Так получается вроде бы легче. Еще одна банальность: все мы одним миром мазаны.

Итак, лет сорок с хвостиком назад меня перехватили возле больницы, где я стажировался врачом-интерном, двое. Лучше о них не скажешь, именно так: двое. Их было двое. И предложили (я выбираю самые мягкие выражения) немедленно, ни о чем не расспрашивая, следовать за ними. Машина ждет.

Ничего за собою не зная, я попытался было не артачиться даже, а просто выяснить, чего им нужно. Мужики были, однако, взвинчены, я бы добавил: по-босяцки, по-уличному взвинчены, когда им вроде бы море по колено. Из этого я заключил, что имею дело не с ГБ и не с милицией. У одного из них то ли нечаянно, а скорее не без умысла мелькнул на мгновение пистолет, и я решил: хрен с вами. Где наша не пропадала.

Машиной оказался замызганный трофейный опель-капитан. Мы трое втиснулись на заднее сидение (я, естественно, зажат посередине); впереди рядом с шофером сидел еще один. По виду — главный, хотя ничем особенно не выделялся. Чувствовалась привычка командовать.

— Вы не бойтесь, — сказал он. — Надо человеку помочь. — И шоферу: — Поехали.

Отвечать, что я, мол, не боюсь, было бессмысленно. Не люблю пустых разговоров. Гораздо солиднее и внушительнее промолчать.

Я заметил, что он наблюдает за мною в зеркальце. Один раз как бы встретились глазами.

Возле рынка тех двоих он высадил, а сам перебрался назад ко мне.

      Извините, что пришлось так грубо, но время не терпит, дело неот
ложное. — Говорил вполне грамотно и по-людски. Видимо, хотел рас
положить к себе, однако без особенного старания. — Пуля застряла в
мякоти ноги ближе к паху. Там, кажется, крупные сосуды проходят, так
что придется быть поаккуратней...

Вот тут я вскинулся:

  Пуля? Какая пуля?

  Вот именно. Предполагаю, что от нагана. И кроме вас никто об
этом не должен знать. Клятв и подписок не берем, но если проболтаешь
ся, отрежем язык. Это я говорю серьезно.

Веселенькая история. Дело в том, что о таких криминальных случаях врач непременно обязан сообщить в милицию.

      А в этих своих вы уверены? — на всякий случай то ли подстрахо
вался, то ли по привычке огрызнулся я, но он вопрос как бы и не заметил.

Я не следил за дорогой, хотя, возможно, и следовало бы. Попетляв по улочкам верхней, нагорной части города, заехали в какой-то двор. За нами закрыли ворота.

Как ни странно было все происшествие, меня поразил двор. И не только мраморным фонтаном, рыбками, пальмой, что распушилась над черепичной крышей, террасой с фигурными, резными столбиками вдоль всего дома, но и сверкающей чистотой, порядком, эдаким восточным аристократизмом, от которых мы либо напрочь отвыкли, либо вообще к ним не привыкали. Частная собственность в лоне развитого социализма — такая вот мелькнула мысль. Единственное, что выпадало из стиля, — трофейная колымага. Но в ее замызганности и непрезентабельности, подумалось, был, наверное, свой особый смысл.

Однако началось главное.

Я ждал встречи с обессилевшим, беспомощным человеком, а раненый, оказывается, все время был рядом. Я понял это, когда, помогая вместе с шофером выйти ему из машины, увидел сперва следы крови на месте, где он сидел, а потом должен был подхватить его, чтобы не дать упасть.

Впрочем, мне еще не раз пришлось здесь удивиться.

Повязка была наложена профессионально и — так я почему-то решил — женскими руками. На столике лежал необходимый, хотя и простейший набор инструментов. Зачем же понадобился я? Уже потом, домысливая, решил, что были замешаны какие-то сантименты. Может быть, неспособность или неготовность женщины ковырять рану близкого человека? Не у всех, мой друг, решимость и бесстрашие твоей мамы... Но тогда, выходит, именно эта женщина (хирург? операционная сестра?) подставила меня? Однако теперь это не имело значения.

Выходного отверстия нет — значит, пуля сидит где-то там. Глубоко ли? и стоит ли ее извлекать?

Обезболивающего не было, и я, наученный еще Петром Сергеевичем Забродиным, спросил: "Водка у вас есть?" Мужик посмотрел вопрошающе.

      Будет больно, — объяснил я, — а это хоть какая-то анестезия.
Он кивнул и одобрительно поморщился, пытаясь изобразить улыбку, а я впервые по-настоящему разглядел его. Это тоже важно — понять и оценить пациента.

Лет тридцати пяти. Роста чуть выше среднего. Жилистый — жира нет. Лицо слегка курносое, простое, но умное. Видно, что информацию хватает на лету. Я сталкивался с такими. Первоначальную точку отсчета и глубину образованности, интеллекта определить у них трудно, но шибко образованных, утонченных дам избегают и не случайно — чутье у баб по этой части несравнимо острее; контингент, где они царят, — буфетчицы (и вообще торгашки), администраторши гостиниц и медсестры. В связи с этим хотелось вернуться к вопросу: кто из наших сестричек рекомендовал именно меня по этому криминальному поводу? Уж больно точно было рассчитано: этот (то бишь я) не настучит и сделает все, как надо.

Признаться, и сам по себе мужик был мне любопытен. То, что из уголовного мира, вне сомнений. Достаточно вспомнить двух малых, что обротали меня у больницы. Явные его шестерки. Но сам он кто? На пахана не похож. И вообще что-то крутое, как сейчас говорят, с ним не вязалось, несмотря на огнестрельную рану. Мошенник высокого полета? Но зачем ему в таком интеллигентном и деликатном ремесле эти двое явных блатных? Может, картежник, по-крупному накалывающий фраеров, а эта пара гнедых — охрана, которую он кормит со своей ладони?..

Словом, мысли бродили разные, а тем временем я довольно ловко извлек пулю. Готов был сам себя похвалить. Она ведь делается скользкой от крови, проще было бы сделать надрез. Но обошлось без дальнейшего членовредительства.

Пациенты чаще всего не любят смотреть, как все это происходит, иные просто отворачиваются, а он, приняв хорошую дозу армянского KB, безотрывно наблюдал и, как я понял, оценил быстроту и ловкость, с какими все было проделано, несмотря на примитивность инструментария и поистине походные условия.

Наконец, пуля звякнула в эмалированном лотке ("Это вам на память"), рана была обработана.

      Теперь можно и мне, — сказал я и налил себе. А выпив, выдал
нечто полувопросительное: — Все?

Вопрос, впрочем,еле чувствовался, хотя было острое желание поставить на этом точку и забыть о странном происшествии. Эдакий случай из практики начинающего хирурга...

Операция измотала и его: побледнел, осунулся, резче обозначились набрякшие веки. Однако сказал:

      Спасибо. Я ваш должник. — И добавил, как нечто заранее ре
шенное: — Вам придется еще пару раз навестить меня.

В его словах вопроса не было. Да и что я мог возразить? В конце концов, проверить, как идет заживление, действительно следовало.

Короче, в тот период мы встречались еще дважды, и всегда в разных местах. Теперь привозил и отвозил меня только шофер без других сопровождающих. Я своему пациенту определенно понравился. Организм был здоровый, рана затягивалась (он сам как-то сказал, что на нем все заживает, как на собаке), и теперь после осмотра мы пропускали по паре рюмочек. Были какие-то разговоры. Ни о чем. ^ Последняя назначенная встреча не состоялась. Да она, собственно, и ■ненужна была. Я так и сказал — то ли себе, то ли шоферу, который все же появился (но без колымаги) на условленном месте. А он вместо ответа протянул мне коробочку:

— Это Штырь просил передать вам.

И никаких объяснений. В первый момент я ничего не понял. Что за штырь? Что-то из области скобяных изделий? А в изящной коробочке были золотые запонки и золотой же зажим для галстука. Я, помнится, еще посмеялся: оставалось купить костюм, рубашку с подходящими манжетами и галстук, которого у меня отродясь не было.

Но главное другое: я впервые услышал кличку своего пациента. Не стану скрывать: мы и в дальнейшем, спустя даже не годы, а десятилетия изредка встречались/ поддерживали какие-то странные, дружественные, но ни к чему вроде бы не обязывающие отношения. Однажды в минуту особого, видимо, расположения он сказал: "Если понадобятся деньги — не мелочевка, а солидная сумма и на длительный срок, — я готов соответствовать". Будто знал, а может, и в самом деле знал, что я собираюсь становиться на якорь, обзаводиться кооперативным жильем. Обошелся без его помощи. Он даже попенял за это.

Но и это опять же не главное. Я никому никогда не говорил о ШтьГ-ре. Для меня он давно был Виталий Никифорович. А то еще называл его Капитаном по причине, о которой уже упоминал. Тебе не говорил, потому что — зачем? Хочешь верь, хочешь не верь, но оберегал от избыточной информации. Ты у нас персона, хоть и в местном масштабе, деятель, у тебя предостаточно своих проблем — зачем тебе знать, что ближайший друг время от времени общается с каким-то Капитаном, личностью определенно не законопослушной.

И вот уже после твоей гибели Татьяна, оказавшись, по-видимому, в сложном — назовем это так — финансовом положении, выпаливает вдруг: "Человек, на которого вы рассчитывали, это Штырь?"

Откуда ей знать о нем и что за этим стоит? Сразу появились недоговоренности, нестыковки с тем, что говорил твой хренов зятек — ты уж извини, что я так о твоем родственнике...

Есть о чем подумать?

4.

Незаурядный, однако, человек Штырь. Я подумал так, еще не зная его клички, при первом знакомстве, а потом укрепился в этом, наблюдая, как он раз от разу меняется, приобретает вальяжность, лоск, большую свободу и раскованность речи. А разве не нужен талант, чтобы, ворочая делами, оставаться в тени, быть незаметным, не привлекающим особого внимания к себе человеком? В том, что он ворочает какими-то немалыми делами, я не сомневался.

И, наконец, как он попал в точку своим: не будем спешить. Хотя так ли уж велика тут премудрость? Мой школьный приятель, двоечник и второгодник Макс Пархоменко говорил то же, но, право, более афористично: никогда не делай завтра то, что можно сделать послезавтра.

А теперь следовало разобраться с Татьяной.

      Ты упомянула какого-то Штыря. Не могла бы подробнее?

Она захлопала было ресницами, как девочка (они все сейчас до самой пенсии стараются выглядеть как девочки и только потом вдруг резко сдают), но все же, видимо, решила бросить игру.

  Я разговор нечаянно подслушала Шерифа с Севкой...

  Стоп. Начнем с самого начала. Где Всеволод?

  Прячется. И даже мне не сказал где.

  Чего так?

  Боится. Чтоб, если пытать начнут, не проболталась, где он.

  Резонно, — согласился я и даже хмыкнул. А сам подумал: ну,
история ё-моё...

  Вы что — всерьез? — вспылила вдруг она. — Да кто же поверит,
что не знаю? Еще сильнее будут издеваться.

  Кто? Кого ты имеешь в виду?

  Так я вам и сказала,

  Да уже сказала. Боишься, что пойду донесу?

  Ха! Кому доносить? Милиции? Прокурору? А они тут же прибегут
меня защищать, а тех арестовывать? Шутите.

  Допустим. Но сама ты кого боишься?

  Я всех боюсь. Милицию, прокурора, пожарный надзор, налого
вую инспекцию, санэпидстанцию и мафию, от которой Севка прячется.

  Так уж сразу и мафия. Любим мы громкие слова. Он-то чего
прячется?

  Севка на счетчике у них. Знаете, что это такое — быть на счетчи
ке?

  Очень приблизительно.

  Одолжил пять тысяч баксов, чтобы к лету привести в порядок
кафе и обзавестись товаром. Условие — сто процентов в месяц. То есть
через месяц возвращаешь десять тысяч, через два — пятнадцать, через
три — двадцать и т. д. Окончательный и последний срок — полгода. А
он не может эти баксы вернуть уже пять с половиной месяцев.

  Что значит — "окончательный и последний"?

  То и значит.

  А у кого одалживал?

  Их целая компания. Я знаю только одного. Да как знаю, видела
несколько раз. Зовут Шерифом. Длинноносый, с заячьей губой. Хоть
отпустил усы, все равно видно, что заячья губа. А в городе встречала его
с молодым не то хачиком, не то азером...

  Не понял.

  Ну, армянином или азербайджанцем. Этот — коротконогий, литой,
шея — во. — Она показала, какая мощная у парня шея. — Ходит с белым
бультерьером...

  Кто?

  Да хачик же... Шериф раз в кафе компанию привел. Так и не
поняла: чтоб на шару угостить и показать, какой он крутой, или чтобы нас
с Севкой засветить?..

  И армянин был?

  Да при чем тут армянин! Что ему наша кафешка с коньяком дяди-
васиного розлива! Он в "Интуристе" зелеными швыряется. Зато был
милицейский деятель в штатском. Я его по городу знаю, и не раз видела,
как выходил из подворотни...

  Что еще за подворотня?

  А у них вход в уголовный розыск из подворотни. Этот все приню
хивался к коньяку. Я даже подумала: сейчас сертификат какчества по
требует, — Татьяна ернически выделила это "какчество", — и начнет
права качать. Ничего, пронесло. Обошлось. На шару у них все прохо
дит...

  А я даже не знал, что вы кафешкой обзавелись...

  Бросьте, — она пренебрежительно отмахнулась. — Делали вид,
что не знали...

Поразительно это свойство, присущее, кажется, почти каждой женщине: ощущение своего врожденного права говорить с нашим братом свысока. За исключением, конечно, каких-то кризисных, крайних случаев. Но эта паршивка все-таки моложе меня на тридцать лет — должна бы чувствовать и уважать разницу в положении. Правда, с другой стороны, ей самой уже под сорок, а для женщины это много... Спорить и тем более "ставить ее на место" я, однако, не стал.

  Хорошо. Допустим. Хотя не знаю, зачем бы мне это. А теперь,
чтобы вновь не пришлось "делать вид", расскажи мне о доме.

  Да не наш он. Не его и не мой. Дом с самого начала оформлен
на маму. Отцу так удобней было, чтобы не светиться: у мамы-то фами
лия другая. И она давно ищет покупателя, чтобы его продать.

Да, это был тот случай, мой предусмотрительный друг, когда пригодилась даже девичья фамилия жены...

  Значит, зятек мне с самого начала лапшу на уши вешал?

  Это у него надо спросить.

  Спрошу при случае. А сейчас вернемся к этому — как ты его
назвала? — к Штырю...

  Врать тоже надо уметь, — заметила Татьяна, — а сегодня у. вас не
получается. Все делаете вид, будто не знаете о ком речь. А я вижу:
знает. Ладно... Я в подсобке была, когда Шериф к Севке пришел. А там
перегородка тонкая, фанерная, все слышно. Он частенько стал заходить
в последнее время. Корчит из себя хозяина территории. Мороз-воевода
дозором обходит владенья свои... Вообще неслабый мужик, но с заско
ками. По-моему, хотел бы слезть с иглы и не может. Раньше все о долге
напоминал. С угрозами. А тут вдруг какой-то другой разговор. Есть-де
у нас в городе некий Штырь. Похоже, они, эта Шерифова компания,
сами недавно о нем прослышали. Большой, мол, авторитет, из старой
гвардии, чуть ли не вор в законе. Идеолог, как сказал бы мой папочка,
преступного мира. Не голова, а кабинет министров. Сам ни в чем не
замешан, хотя к нему за советом со всего Союза раньше ездили. Была
идея пощипать его, да ничего не вышло. Что уж там произошло, Шериф
не сказал, но, похоже, досталось им. И разозлились, видать, страшно. Они
же, нынешняя шпана, заводные, правил у них никаких нет... Что это, мол,
всякая старая рвань будет самодеятельностью на нашей территории за
ниматься... А попутно выяснилось — у нас, дескать, всюду схвачено, вез
де есть свои люди, — что этот Штырь испытывает будто бы особые доб
рые чувства к одному местному доктору... — Помолчав, Татьяна сказа
ла: — Хотите верьте, хотите нет, а я сразу почему-то о вас подумала.

  И молчала?

  А зачем пришла?

До конца поверить ей я уже не мог, но и возразить было нечего. Да и зачем? Вот уж поистине чужая душа — потемки. Ее душа для меня, но сейчас скорее — моя душа для нее.

  Продолжай, — попросил я.

  Сначала, как я поняла, они думали вас у щучить. Простейшим спо
собом. У человека жена, дети. Гони выкуп. И доктор бежит к Штырю,
поскольку некуда ему больше бежать. Но оказалось, что у доктора
никого нет, кроме кота и приблудной собаки...

  Насчет собаки это ты уже сейчас додумала? — зачем-то спро
сил я.

Пират устроился, положив голову ей на ноги. Видимо, прежней хозяйкой его, подумалось, была женщина. А сердце сжалось, и впервые подумал: какое счастье, что моего мальчика нет здесь. Пусть уж лучше долговязый Огюст, чем эти бандиты.

  ...Тут и Севка спохватился, начал сображать: "А что за доктор?"
И Шериф ему: "Тот самый, — говорит. — Ты угадал. Друг вашего се-
мейства. Так что иди и падай ему в ножки. Времени для расплаты у тебя
осталось десять дней." „

  Остальное Всеволод сам придумал? Я имею в виду долг отца и
дом?

  Со мной не обсуждал.

  Что еще можешь вспомнить? Тут каждая мелочь важна.

  Вроде все. Хотя вот еще. Шериф говорил, что вы сидели. — Здесь
наша Таня посмотрела на меня испытующе. — Это, мол, точно. Данные
проверены. И, возможно, в зоне познакомились со Штырем. Но это пока
доподлинно неизвестно да и не имеет, как он сам считает, большого зна
чения.

Услышать это, признаюсь тебе, мой друг, мне было крайне интересно, потому как кое-что (но только кое-что) из сказанного этим ублюдком с заячьей губой было правдой, но сам он до нее никак не мог бы докопаться.

  Еще что-нибудь? — спросил я.

  Вы понимаете, он не то чтобы дурак, этот Шериф, совсем нет, но
его прямо-таки распирает — какой он крутой, как много знает и может.
И ему хочется, чтобы другие это чувствовали. А потому болтает лиш
нее. Он как-то закрученно дал понять, что содрать долг с Севки, конечно,
нужно, и он это непременно сделает, но есть для него вещи и поважнее.
Игра вроде бы простая: вы Севке не сможете отказать в память о друж
бе с покойным Анатолием Петровичем, а Штырь не сможет отказать вам.
А на самом деле Штырь раскроется: если сможет кинуть другому пять
десят тысяч, то наверняка они у него не последние. Что и требовалось
доказать.

"Стратеги хреновы," — подумал я, но почувствовал все-таки некоторый озноб. Я никогда не верил в изощренные, "книжные", я бы сказал, злодейства. И теперь не хотел верить. Слишком сложная комбинация — с ловушками, обманными ходами, подставными фигурами... На каком-то этапе это должно было сорваться. В жизни, думалось, все гораздо проще. Безжалостно, жестоко, подло, но проще. А тут что же получается? Я сам оказался в центре чьей-то чужой и достаточно изощренной игры в самой дурацкой роли. В роли охотничьего манка. То, что у охотников этих дерьмовых ни фига не выйдет, совершенно очевидно. Но, разозлившись, на ком-то обязательно отыграются.

      Что же будем делать?
Татьяна пожала плечами.

  Севка, когда пришел от вас, выпил стакан водки, чтобы крепче
заснуть, и говорит: проснуться бы и узнать, что ничего этого не было...

  Значит, так, — сказал я. — Лет тридцать назад, а то и больше, я
оперировал больного Штырева Виталия Никифоровича. С тех пор при
встречах с ним раскланиваюсь. Вот и все.

  А лагерь, зона?

  Тут я мог бы кое-что рассказать. Но совсем не то, что ты думаешь,
и ни к какому Штырю это отношения не имеет.

  Что значит — не то, что я думаю? Откуда вам знать, что я думаю?

  А почти все думают одинаково. Раз лагерь, значит, статья и срок.
А тут ни статьи, ни срока...

  Ничего не пойму.

  Тебе и не надо понимать. Поначалу даже мой лучший школьный
друг Пашка Львов ничего не мог понять. А он не нам с тобой чета — профессор, доктор юридических наук и советник разного высокого начальства. Вот так. А теперь иди домой и думай о своем. Выход у вас есть, и ты прекрасно о нем знаешь...

Мне с трудом давался этот жесткий тон, но иначе было нельзя. А Татьяна вдруг расплакалась. Собака встревоженно подняла голову с ее ног и укоризненно посмотрела на меня. Что за судьба — перед всеми я виноват...

Пес подошел ко мне в очереди за требухой. Он был невелик, но не так уж мал. Черный, вислоухий, с кудрявинкой. Выбрал почему-то именно меня. Вполне воспитанное, даже деликатное существо, которые становятся несчастными сиротами после смерти своих хозяев — одиноких стариков и старух. Они не добытчики, не воры, поэтому скоро паршивеют, теряют печать ухоженности и гибнут. Но этот пес еще сохранил следы хозяйской заботы. Он подошел, сел рядом и стал, как говорят, "служить" —■ поднимать передние лапы и осторожно гладить меня по колену. Делал это явно не в первый раз и мало рассчитывал на успех. Он просил есть.

Я велел продавщице отрезать кусок требухи от моей покупки и скормил Пирату, как назвал его про себя, вспомнив нашего корабельного пса. Он брал мясо из рук деликатно, хотя заглатывал жадно и нетерпеливо. А потом робко увязался за мной, готовый при первом сердитом окрике отстать и снова затеряться. Но прогнать его не хватало духу. Может быть, потому, что он, забегая вперед, все время ловил мой взгляд, пытался понять выражение лица. Так мы и пришли к дому.

Что еще? Пират безоговорочно признал старшинство кота Фили, во всем ему уступает, охотно остается дома, а когда мы выходим гулять, не отстает от меня ни на шаг.

Вот так я и живу вдалеке от тебя, мой милый мальчик...

Когда-то ты, хитро прищурившись, спрашивал: "Почему ты называешь меня солнышком?" И я отвечал: "Потому что мне становится теплее, когда я вижу тебя ". Некому спрашивать, некому отвечать.

Всю жизнь ленился писать письма, а сейчас испытываю неудержимую потребность объясниться. Труднее всего это было бы с сыном. Последний раз видел его шестилетним, а сейчас — тинейджер, говоря по-современному. Полу юноша, полуподросток. Пубертатный возраст, мысли о девчонках, об этой хреновине, что болтается между ног и вдруг, напрягаясь в самый неподходящий момент, может превратить тебя в подобие идиота, может даже поставить перед вопросом: так кто же хозяин положения — я или эта то ли принадлежащая мне, то ли совершенно своевольная хреновина? Совсем не смешно. Случается, доводит до беспричинного, немотивированного, на взгляд взрослых, самоубийства. Не дай Бог.

Возраст скепсиса, негативизма и крушения родительских авторитетов. Нужен ли он кому-нибудь со всеми своими истинными или выдуманными проблемами там, в этой Канаде? Ведь мама со своим долговязым успели небось настрогать новых деток. Мама была большой любительницей по этой части.

Что я мог бы сказать ему сегодня, захотел ли бы он меня слушать, как слушал в пять или в шесть лет во время наших воскресных прогулок? Тогда можно было безудержно фантазировать, глядя в широко открытые темные глаза. О том, например, что мой лучший друг — только не надо никому говорить об этом, пусть это будет нашей тайной — сам барон Мюнхгаузен. Что зовут барона Жорой, дядей Жорой. О том, как мы с дядей Жорой искали клад, зарытый им двести лет назад в русско-турецкую войну, а нашли на том месте гнездо скорпионов, как мы с ним решили поохотиться на зайцев, но вместо охоты начали помогать им: злые люди хотели захватить Заячью поляну... А называется она так потому, что в лунные ночи зайцы со всей округи собираются на ней и устраивают танцы. А играет им на дудочке барсук, который живет в своей норе неподалеку. Старый барсук, с которым Мюнхгаузен давно дружит, и рассказал о возникшей опасности. О моей подружке дельфинихе Люсе; о том, как однажды в океане, когда я плавал на китобойном судне, к нам на палубу вдруг упала с неба целая стая птиц. Они были маленькие и беспомощные, позволяли брать себя в руки, только закрывали при этом глаза, и сердце у каждой птицы билось часто-часто... Неожиданно налетевший ветер сбил их, по-видимому, во время перелета с пути и, обессилев, отчаявшись, они опустились на единственный клочок тверди, на наш корабль, который встретился им в океане. Я поразился, как переменились при виде этих беспомощных крох наши безжалостные китобои. Принесли им крупы с камбуза, накрошили хлеба, поставили рядом специального вахтенного, чтобы корабельный пес Пират не тревожил птиц, а корабельного кота Филю заперли в моей каюте. Птицы пролежали на палубе не меньше часа, а потом, будто по команде, все разом взмыли вверх, выше наших мачт и устремились на запад, к берегам недалекой Южной Америки.

Чего только я не рассказывал ему! Чему-то он верил, чему-то нет, но всякий раз хотел верить и даже подрался с мальчишкой чуть постарше, которому, не выдержав, проболтался о дяде Жоре. А тот пацаненок сказал, что все-то твой папа врет, никакого Мюнхгаузена нет и никогда не было, что люди не живут по двести лет, а барсуки не играют на дудочке.

А о чем бы мы говорили с ним сейчас? Я предпочел бы помолчать, просто смотреть на него, иногда поглаживая кудрявую, как у меня в детстве, голову. Объясниться с родным человеком можно ведь и молча — касанием, улыбкой, взглядом и неожиданно выкатившейся слезой.

Я пытался сравнить его с собой в таком же возрасте, и даже не его с собой, а их нынешних с нами тогдашними — ничего не получается. Случайный довоенный снимок, где нам лет по шестнадцать, показывает только разницу в одежде и прическах. Но ведь мы совершенно разные! В чем? Так и хочется сказать: во всем, кроме физиологии. Или во мне уже говорит старческое?

Снимок любительский. В центре, конечно же, Пашка Львов, о котором я все порываюсь сказать (и, даст Бог, скажу еще) нечто. Вместе с другим нашим корифеем Женькой Пряхиным. Я левее, рядом с Пашкой, и он положил мне руку на плечо. Следом за мной Эдик Шмидт, и я в свою очередь приобнял его. А по другую сторону, справа от Женьки Пряхина, главный наш зубоскал и здоровяк Макс Пархоменко и еще правее Фимка Иоффе.

Судя по всему, кто-то щелкнул нас после демонстрации 1 мая 1941 года: на заднем плане читается лозунг — "Да здравствует Первое Мая — день международной солидарности трудящихся!" До войны оставалось меньше двух месяцев, но только сейчас я вполне осознаю, что уже тогда каждого из нас грыз свой червь, каждого хищно (позволю себе употребить именно это слово) поджидала его судьба. Они оказались разными, эти судьбы, роднило их только одно — безжалостность. Не приведи Господь, если такими же окажутся судьбы нынешних. При мысли об этом я начинаю ненавидеть само это слово — судьба.

Подумать только, Фимка страдал тогда из-за тройки по русскому языку. Как раз накануне ликвидировали национальные — польские, немецкие, еврейские —школы, а ребят разбросали по русским школам родных микрорайонов, и наш Иоффе никак не мог вырулить на привычный для себя уровень четверок и пятерок. Переживал ужасно. Знал бы он, что его ждет в конце этого года.

Эдик Шмидт, единственный среди нас юный джентльмен, эдакий маленький мужчина в пестром галстуке, с безукоризненным пробором, всегда отутюженными брюками и надраенными до блеска башмаками, погибал от неразделенной любви к Анечке Квитко. Думал ли он о шахтах Караганды, о въевшейся в кожу угольной пыли, вонючем бараке и кличке "Фашист", которой обзывали их, высланных немцев, сограждане — и русские,и казахи?

Но что это потянуло меня на риторические вопросы?

С переростком (он уже начал бриться) и двоечником, добрым, а иногда глупым от избытка силы, которую некуда было девать, слегка приблатненным Максом Пархоменко у меня не было почти ничего общего, но именно его я встретил в штабе истребительного батальона накануне прихода немцев. Две недели до этого нас здесь учили маршировать, обращаться с винтовкой и бросать гранату. Винтовки были учебные, с дырками, просверленными в стволе, гранаты — деревянные, учителя — дерьмовые.

По штабу сквозь распахнутые окна и двери гуляли сквозняки, летали брошенные бумаги. И ни души, хотя еще вчера было полно народу.

Кстати говоря, наш так называемый батальон эти две недели все редел и редел. Одних — мужиков — брали в армию, другие эвакуировались, только мы, пацаны-старшеклассники, болтались, как навоз в проруби. Впрочем, не все. Дня за два до этого, когда не пришел мой друг Пашка Львов, я прямо с учений отправился к нему домой. Был у них до этого пару раз, и сейчас, более полувека спустя, осенила вдруг меня мысль, что приводил меня Пашка к себе домой не иначе как с целью показать своей маме. Ее, видимо, занимало, с кем водится сынок. Впечатление от малого в кепочке-восьмиклинке (был такой головной убор) с выбившейся из-под нее косой челкой, в кургузой курточке, которая явно была мне маловата, оказалось неблагоприятным. Она не высказала этого, но нам с Пашкой все стало ясно. От меня, видимо, исходил враждебный ей плебейский дух улицы, двора, ранней осведомленности о подробностях взрослой жизни — то, что привлекало ко мне ее рыхловатого мальчика, писавшего домашние сочинения по русской литературе... в стихах.

Бедняга! Как он старался своими вопросами помочь мне проявить свои лучшие качества (подразумевалась некоторая начитанность и умение скатываться на лыжах с самых крутых горок) — я же, как на зло, отвечал невпопад.

Пили чай. Перед уходом я шепотом спросил Пашку, где у них туалет. Приспичило. Уже закрывшись, услышал: "Скажи ему, чтобы не вздумал с ногами взбираться на унитаз." Я не обиделся. Может быть, потому, что уже тогда зародилась неосмысленная и мимолетная догадка: они несчастны, в семье есть какая-то мучительная тайна, выплескивающаяся наружу раздражением этой женщины.

Опять же: по-настоящему эта догадка проросла во мне только годы спустя.

Оба мы были безотцовщиной, но у меня все просто: отец попал под трамвай. Подробности (был выпивши после получки, висел на подножке) опускаю, хотя мама в назидание мне вспоминала о них не раз. Пашка за два года совместной учебы и дружбы (а это и неторопливые возвращения из школы, и споры) не вспомнил об отце, не упомянул даже ни разу. Объяснение, наверное, надо искать в 37-м годе, но весь ужас положения Пашки и его мамы (семья врага народа), кошмары, преследовавшие, по-видимому, его мать, я к стыду моему начал понимать много позже. Сейчас удивительно об этом думать, но аресты (особенно для тех, кого они непосредственно не коснулись) вошли в обыкновение, в быт, стали казаться едва ли не нормой жизни.

Впрочем, кому и зачем я это говорю, повторяю по сути банальности?

Дверь квартиры Львовых была закрыта и опечатана. Соседка сказала: "Эвакуировались. Вчера." И посмотрела странновато: тебе-то, мол, что до этого? Ты здесь при чем? По физиономии, по вылинявшей и заштопанной одежонке, по всему облику я был явно не из тех, перед кем остро стоит необходимость эвакуации.

Мелькнула досада: Пашка мог бы забежать попрощаться, ведь столько говорено было о войне, мечтали даже вместе идти на фронт. Как мы горели этим, как были уверены, что пришел, наконец, наш час, и мы себя покажем...

Мы с Максом слонялись по комнатам, а когда надоело, стали переворачивать столы. Из перевернутых письменных столов с грохотом вываливались ящики, теряя бумаги. Поиграли в футбол подушкой, которую кто-то здесь, садясь на стул, подкладывал себе под зад. Потом Макс начал пулять чернильницами по висевшим на стенах портретам. Звенело, осыпаясь, стекло.

  Ты чего это? — спохватился вдруг я.

  А чо? — беспечно переспросил Макс.

  Так это же товарищи Сталин, Молотов, Ворошилов...

  Не по живым же кидаю, — резонно возразил Макс. — Ты лучше
в окно глянь, что деется...

В переулке сновал народ с мешками, узлами, ящиками: грабили магазины, склады, базы. Тащили, кто что мог.

      Аида и мы, — предложил Макс, — авось чем-нибудь разживем
ся.— И даже запел вполне по-блатному: — "Есть у меня кофточка,
скоком заработанная, шубка на лисьем меху — будешь ходить ты в шелка
разодетая, спать на лебяжьем пуху..."

Чтобы подразнить его, я, тоже знакомый с этим жанром, выдал вариант: "Спать на параше в углу..."

      Тоже могет быть, — согласился Макс, — но не сегодня. Аида!

Однако ничем разжиться мы не успели. В комнату ввалился, запыхавшись, командовавший нами лейтенант с двумя кубарями на петлицах. Увидел, обрадовался.

      Вот молодцы. Сейф приказано забрать с секретным делопроиз
водством.

Оказывается, была здесь еще одна комнатенка, где стоял этот сейф. Благо был он невелик, и Макс один попер его на горбу к полуторке, стоявшей у подъезда. Мы с лейтенантом только поддерживали сзади.

      А вещи ваши где? — спросил лейтенант, когда сейф был брошен в кузов.

  Какие вещи? — спросили мы хором, ничего не понимая.

  Ладно, там все получите, — махнул лейтенант. Хотелось спросить,
что получим и где это "там", но он скомандовал: — Быстрей в машину —
немцы уже на западной окраине города. Мы последние остались. Дра
пать пора.

  Эх, была не была, — сказал Макс и перемахнул через борт в
кузов. У меня не хватило духу не последовать за ним, и через минуту,
выбравшись из паутины переулков, мы уже мчались по непривычно пус
тынной, с редкими, озирающимися прохожими главной улице. Куда? А
шут его знает. В кабине рядом с шофером сидел лейтенант, он и коман
довал парадом.

За городом догнали еще несколько таких же одиночных машин, потом пошли на обгон пехоты, уныло плевшейся по обочинам шоссе, и, наконец, пристроились к колонне. А потом вся колонна стала — где-то впереди немцы разбомбили мост. А вскоре нагрянули и они са^ми. Кто-то запоздало заорал: "Воздух!", но пара "мессеров" уже стремительно приближалась к нам на бреющем от головы колонны, сыпля мелкие бомбы и поливая пулеметным огнем.

Каким-то акробатическим прыжком я оказался в кювете и вдавился всем телом в землю. Когда поднял голову, увидел рядом лейтенанта. Наша полуторка горела. Мы кинулись к ней, но раздался новый взрыв — рванул бензобак.

Макс лежал возле машины. Я бросился к нему и тут же в ужасе попятился. Ему снесло полголовы. Не видел до того ничего страшнее. И до сих пор не могу привыкнуть: когда живой человек лежит на земле, это кажется неестественным, ему помогают подняться, отряхнуть одежду, когда же это мертвец, он как бы превращается в предмет, в вещь, его берут как попало и волокут по земле. Да и в морге с трупами обращаются без церемоний...

Мы оттащили Макса к меже скошенного пшеничного поля и прикрыли тело снопами.

Где-то впереди и слева усилилась стрельба. Слышались разрывы. Я спросил:

  Что это?

  Похоже, мы в мешке, — сказал лейтенант.

И тут он впервые внимательно посмотрел на меня. Ему было за тридцать, видимо, призвали из запаса.

  Тебе сколько лет? — спросил он.

  Шестнадцать.

  Значит, так. Видишь проселок идет направо? Чеши по нему как
можно быстрее. Дойдешь до села, попросись переночевать. Просись в
бедную хату, в богатой не пустят. В крайнем случае заройся где-нибудь в
скирду. Дождись, когда пройдут передовые части немцев, и возвращайся
домой. Понял?

Он желал мне добра, и я спросил:

  А вы?

  Ты себя со мной не сравнивай, — закричал он. — Выполняй, что
говорят. Через час-полтора здесь будут немцы. Они шоссейки держат
ся. Поэтому в город возвращайся проселками, на шоссе не выходи.
Ясно? Повоевать еще успеешь. Этого дерьма на всех нас хватит. Хлебать — не расхлебать. И те, кому сейчас тринадцать, как моему, пойдут на фронт... Все. Бегом — марш, марш!

И он сам побежал в голову колонны, где что-то происходило. Как это случается со мной, неожиданно для себя я крикнул вслед:

      А сейф?

Остановившись на секунду, он повертел указательным пальцем у виска. Это относилось ко мне и, наверное, было справедливо. В самом деле, при чем тут сейчас сейф и какие-то наверняка глупые бумаги в нем? Что серьезного может быть в бумагах этой шарашкиной конторы, где нас заставляли бросать деревянные чурки и целиться ружьями, в которых просверлены сбоку дырки? Но это было и обо всех, и о нем самом тоже.

"Сволочи! Суки!" — говорил я, шагая по пустынному проселку. Чтобы понять простейшее, нужно было погубить Макса. Меа culpa, mea maxima culpa, это говорю я сейчас, вспоминая, что даже не похоронил товарища, оставил тело на поживу воронам и лисам.

Когда через три дня вернулся домой, мать встретила сперва слезами: "Пресвятая дева, матерь божья! — захлебываясь, говорила она. — Спасибо, что услышала мои молитвы..." И тут же кинулась колотить меня веником.

      Пока ты шлялся черт знает где, люди натаскали и муки, и крупы, и
сахара. Фимка мешок гречки домой приволок, сама видела...

Многочисленное семейство Иоффе с внуками, дедушками и бабушками жило недалеко от нас.

  Они остались?.. — удивился я.

  А куда ехать — им же со всеми бебехами целый вагон нужен. Кто
их и где ждет? И зачем? Будто немцы не люди...

... Опять меня, мой друг, в воспоминанья повело. А воспоминания интересны каждому только его собственные. Но и обрывать на полуслове не хочется. Итак, очень скоро мама поняла, что немцы-таки не люди. Но понадобятся десятилетия, чтобы понять: дело не в самих немцах, а в обстоятельствах. То же самое — "не люди" — будут говорить и думать о нас в Афганистане. Как это ни грустно.

А в то время мы жили так, будто в доме при прежних жильцах объявился новый хозяин, наглый и бесцеремонный, ни в грош не ставящий чужую жизнь.

Спустя неделю после моего возвращения через город прогнали колонну пленных, тех, что оказались в мешке и не смогли из него вырваться. Их было несколько тысяч — заросших, грязных, без поясов, в натянутых на уши пилотках. Среди них вполне мог быть и наш лейтенант. Отстававших немцы пристреливали.

А еще спустя месяц через город гнали колонну евреев. В то время ни мы, ни сами они еще не знали — куда. Как потом мне рассказывали, Фимка вез тележку, на которой лежала его парализованная бабка. Но меня к тому времени в городе уже не было. Я ушел, тоже пока не зная куда. Да и откуда мне было знать? Это потом будут писать и рассказывать о мудрых, но оказавшихся никчемными замыслами политиков, о хитросплетениях интриг и государственных интересов, а тогда война была, как внезапно налетевший и поднявший тучи пыли ветер. И я был одной из пылинок. Всего лишь. Да, собственно, не так ли и сейчас? Недаром говорят, что дети наследуют судьбу своих родителей. Теперь пылинкой оказался мой сын, которого занесло — страшно подумать — за океан. Страшно не потому, что ему там плохо, а потому что занесло, как пыль. И не страшно даже, а печально. "Дубовый листок оторвался от ветки роди-

мои..."

... — Какой выход?! — сквозь слезы, всхлипывая (и это не было притворством), сказала Татьяна.

  Продайте кафе или что там у вас, отдайте долг и уматывайте
подальше, потому что житья все равно не будет — загрызут, как загры
зают в стае слабых.

  А мама?

  Что мама?

  Как же она останется?

  Отдадите долг, никто ее не тронет.

  Ничего вы не знаете. На нее тоже давят, только с другой сторо
ны.

  Не понял.

  Так выслушайте хотя бы! Должен же кто-то меня выслушать!

  По-моему, я только и делаю, что слушаю, как вы поочередно
врете — сначала Всеволод, а потом ты...

Наверное, это было несправедливо — в том, что она мне сказала, была важная информация, но я, ей-богу, запутался и не знал, что делать. Вот дела! Получалось, что я, в общем довольно законопослушный гражданин, оказался между двумя враждующими шайками бандитов.

      Я боюсь и никуда не пойду. Я останусь у вас, — сказала Татьяна.
Я тем временем остыл и кое-что решил в первом, так сказать, при
ближении.

      Не пори горячку. Я тебя провожу до самых дверей. Закроешь
ся — никто тебя не тронет. Ломиться не станут — дом-то многоквартир
ный. В конце концов, им нужен Всеволод, а не ты...

Так и поступили. Я заодно решил выгулять Пирата, устроить для него маленький праздник. Последнее время иногда ленился гулять с ним, просто выпускал во двор. Бедный пес принимал это с тревогой, словно боялся опять лишиться крова и хозяина. Наскоро обделывал в ближайших кустиках свои дела и мчался назад, слегка даже повизгивая от нетерпеливого желания побыстрее оказаться в комнате на коврике рядом с моей тахтой. Поводок и ошейник он принял примерно так же, как ты, мой друг, тот орден "Красной Звезды", который мы обмывали.

Город под вечер пустел, и в этом на сей раз чувствовалось что-то тревожное. Ехать Татьяна отказалась; троллейбусы шли полупустыми, и каждый пассажир выглядел в ярко освещенном салоне, как экспонат некой странной, передвигающейся на колесах по городу выставки.

Пешком так пешком... Хотел было расспросить о матери: что Татьяна имела в виду, говоря, что и на нее давят? Однако сработал защитный рефлекс: зачем мне дополнительные сложности?

Поднялись на третий этаж вашего, мой друг, "дворянского гнезда". Так их, по-моему, повсюду называли, построенные специально для городского начальства в уютных зеленых уголках дома с улучшенной планировкой — официальный термин, означавший отсутствие проходных комнат, просторную кухню, раздельную ванну и сортир. Зашел даже в квартиру. Первый раз после твоих похорон. Свидетельствую: все осталось по-прежнему, а в большой комнате, которую твоя благоверная именует "залой", появился увеличенный и подретушированный портрет молодого солдатика со старшинскими погонами, портупеей, медалью "За боевые заслуги" и ленточкой о ранении над карманом.

С невольной усмешкой подумалось, что ушла в безвозвратное прошлое целая эпоха с подробностями своего быта. Да вот хотя бы эта портупея, по чину тебе неположенная, но тем не менее надетая, поскольку она — пусть только в собственных глазах — поднимала тебя на порядок выше серой солдатни и как бы приближала к офицерам. Кто сегодня, кроме меня, замшелого пня, обратит на эту никчемную портупею внимание? А ведь тебе, мой друг, она казалась небось не просто важной деталью внешнего облика, но и неким символом.

Символом чего? Впрочем, может быть, уже в то время ты был прав, демонстрируя неукротимое стремление двигаться вперед и выше...

Я молча постоял перед твоим портретом, пока Татьяна с Пиратом обшаривала квартиру в поисках устроивших засаду бандитов. Пес воспринял это как игру. Впервые я видел его таким веселым и шумливым. А потом мы с ним откланялись, договорившись, что утром Татьяна позвонит мне.

Время было вполне детское, и я решил не терять темп. Уж больно хотелось кое в чем разобраться и получить дельный совет. Можно даже сказать, что меня снедало нетерпение.

Пройдя квартал и убедившись, что никого за нами нет, — я стал и на это обращать внимание, — зашел в будку телефона-автомата и набрал номер. Услышав знакомый сиплый говорок, сказал:

      Протромбиновый индекс у вас, батенька, перевалил за сто...
Капитан (язык не поворачивается назвать его кликухой — Штырем)

узнал меня сразу и отреагировал вполне буднично:

  И что же?

  Да ничего хорошего.

  Если это серьезно...

 

  Надо бы проконсультироваться, — сказал я наконец то, ради чего
звонил, и каким-то непостижимым образом почувствовал, что до него
дошла моя тревога.

  Может быть, завтра? В то же время, что и в прошлый раз. И
заодно распишем пульку...

  Если партнеры будут подходящие, — обрадованно подхватил я,
словно завзятый преферансист, хотя вполне равнодушен к этому заня
тию. Давал знак, что понял его, понял.

  Договорились.

Я даже несколько повеселел. Ненадолго. Профессия хирурга приучает, когда занят делом, быть все время настороже, не расслабляться. Вот и здесь: повеселел, оттого что, заранее не сговариваясь, не уславливаясь ни о каких паролях, так быстро решили вопрос о встрече. Но! Сама реакция Штыря (будь она неладна, эта кличка, так не вязавшаяся с человеком, которого я знал), то, что предстоит, судя по всему, встреча не только с ним, но и еще с кем-то ("распишем пульку"), то, как быстро и решительно он закончил разговор, а закончил, дал отбой он вопреки всем, так сказать, правилам вежливости — это вернуло к прежнему. Опять подумал о странной осведомленности Шерифа в обстоятельствах моей прежней жизни... — да уж не "пасут" ли нас или меня какие-то неведомые люди?

Словом, я немедля покинул телефонную будку и с Пиратом на поводке удалился в боковые аллеи Пионерского, как по-прежнему его называют у нас, парка. И к дому вернулся несколько иным путем, осторожничая и озираясь, будто в разведке. Дожили.

И все-таки главный сюрприз этого дня был еще впереди.

Рассердившись ("Да что это я — будто во вражеском окружении!") и плюнув на все, двинулся к подъезду. Если же вполне откровенно, то признаюсь, что ободряло в этом положении поведение Пирата: он, как всегда, натягивая поводок, тащил к крыльцу, не чуя опасности, присутствия чужого человека. А на умную собаку в таком случае можно положиться. Я и положился.

Дома включил телевизор. До начала московских вечерних новостей оставалось время, и я перешел на местный канал. Захватил конец какой-то передачи. Физиономия выступавшего показалась знакомой. Да-да, конечно. С месяц назад на том же канале с размахом и помпой отмечали 50-летие этого человека. Только тогда он был в белом костюме с бабочкой и показывал все разнообразие своих талантов. Оказывается, крупнейший наш бизнесмен сочиняет стихи и сам охотно читает. Более того, находятся люди, которые кладут их на музыку и радуют публику исполнением этих замечательных произведений. Помнится, я еще подумал: мужики совсем оборзели. Прежние деятели КПСС все лезли в науку, в теорию — у них хорошим тоном, признаком солидности считалось стать доктором или, на худой конец, кандидатом каких-нибудь наук, издать ученую книгу, а этих, нынешних, потянуло в литературу, в искусство. Что бы это значило?

Вспомнился, кстати, эпизод из практики. Привезли ко мне по "скорой" некоего известного артиста. Красавец, аристократический профиль, такие же роли, и манера вести себя выработалась соответственная. Первозданная же его суть неожиданно открылась в татуировке на левой руке. Там между большим и указательным пальцами было наколото: "Вася". Но татуировка — фиг с нею, скорее всего это мальчишеская глупость. А тут мужик с внешностью биндюжника пристегивает себе бабочку в горошек, показывая, как он красиво живет, и читает перед телекамерой собственные вирши с полной уверенностью, что это — поэзия, что это — стихи, что он и это может.

Однако на сей раз и костюм был другой и речи иные. Шла, как я понял, презентация нового политического движения — Союза экономического возрождения края, сокращенно СЭВК. Недавний юбиляр был, видимо, лидером этого СЭВКа.

... — Мы за дальнейшее продолжение рыночных реформ, которые должны стать основой благоденствия жителей края... Налоговый пресс разоряет предпринимателей... Грабительские таможенные поборы...

Я собрался перейти на другой канал, когда камера двинулась вправо, показывая остальных участников передачи. И вот тут я пережил нечто близкое к шоку. В самом прямом смысле я разинул рот, а потом нервически засмеялся. Я бы меньше удивился, увидев тебя, мой друг, в сонме ангелов. Среди участников передачи сидел Штырь, с которым я только что разговаривал.

Удивило не то, что я с ним только что разговаривал — передача, ясное дело, шла в записи. Поразил сам, так сказать, факт его нахождения в таком месте и в таком обществе. Для меня это был некий момент истины, когда вдруг потрясающе очевидной становится тайна, скрытая будто бы за семью печатями, и ты ошалело думаешь: Господи, да какая тут тайна — все вокруг только и трубят об этом! О том, что к власти пришли воры и бандиты.

Мой Капитан сидел, согласно кивая словам лидера о налоговом прессе, таможенных поборах и необходимости решительного ускорения рыночных реформ. Сам он, видимо, уже выступил и теперь прятал во внутренний карман сложенный вдвое листочек. Задержавшись на мгновение, оператор многозначительно и как бы уважительно укрупнил несколько рядов орденских ленточек на его пиджаке и двинулся дальше...

Захотелось снова позвонить Штырю, однако подумал: зачем? Чтобы сделать дяде приятно?

Подождем до завтра.

7.

Назавтра.

Бытовые подробности, мой друг, лучше опустить — живем мы паскудно, но все-таки в отличие от тебя живем, и это можно считать успехом.

Не хочу сплетничать, но и врать не хочу. Когда раздался утренний телефонный звонок, а потом послышался голос твоей очаровательной дочки, я задал все тот же вопрос о матери: появилась ли? Не случилось ли чего с ней? Татьяна ответила, как она это умеет, вопросом на вопрос, чтобы уйти от необходимости сказать что-то вразумительное:

   А вы что — ревнуете?

   Это еще что за глупости? — удивился я.
На том разговор и кончился.

А теперь о дальнейшем.

Такси нынче таким, как я, не по карману, но, слава Богу, пока еще ходят полуразбитые, дребезжащие автобусы, и пенсионеры могут кататься в них даже бесплатно. Несомненное достижение новой власти.

Неудобство и прелесть жизни в провинциальном городе: все тебя знают. Хорошо, если человек просто поздоровается, а может ведь и подойти, пристать со своими разговорами, и надо не просто слушать всякую большей частью чепуху, но и что-то на нее отвечать. Чтобы избегнуть этого и спрятаться от ветра, я зашел за будку. Здесь тоже о чем-то болтали бабка, продавщица сигарет, с подругой, — однако меня это не касалось.

Болтать стали много, громко и довольно открыто. Новая власть и это может записать себе в актив: пункт такой-то Всеобщей декларации прав человека о свободе выражения мнений, принятой ООН в сорок восьмом году и опубликованной у нас сорок лет спустя, выполнен. Ура.

Автобус опаздывал, дамы были громкоголосы, и я невольно прислушался.

  ... Васька, сучий потрох, позвал меня уборку делать перед сда
чей. Ну, скажу тебе, дают! Дворец в четыре этажа. Сауна, бассейн,
биллиардная, итальянская белая мебель... Как в американском кино. И
всего за два года отгрохали.

  Живут же люди...

  А чего не жить — ейный-то мужик в милиции каким-то начальни
ком, а сама она председатель поссовета.

  И это что же на зарплату — четыре этажа?

  Прямо-таки. На получку разгонишься. Какая она у них... Голову
надо иметь и быть при должности. Главная там она, а мент, ейный мужик,
больше на побегушках, да когда припугнуть кого надо. Хитрость нужна.
Они закон отыскали, что поссовет может землей распоряжаться, и быстренько дачный кооператив сварганили. Председательша, землемер плюс разные нужные люди. К этим с разбором подходили. Управляющий строй-трестом, начальник автохозяйства, директор нефтебазы, директор банка, а это, считай, техника, материалы, транспорт, горючее и кредиты. Я вам даю участки и не где-нибудь, а в лучших местах — рядом и лес, и море,— а вы строите себе и мне...

История обычная и, прямо скажем, малоинтересная. Я-то их всех знаю — и председательшу (сейчас ее должность как-то по-другому называется), и ейного мента (он заведует как раз отделом по борьбе с организованной преступностью), и управляющего, и директоров, кроме разве банковского деятеля — этот местным врачам не доверяет.

  ... Там, по-моему, и прокурор примазался, и директор мясоком
бината, и криворукий, который в горкоме когда-то работал...

  Которого убили потом?

Вот тут я вздрогнул. Перст судьбы? Криворуким-то тебя, милый друг, в городе называли.

Было даже искушение пропустить автобус (он как раз подошел), чтобы послушать дальше. Но, во-первых, дамы обратили, наконец, на меня внимание, и слегка притихли, несмотря на незыблемость утвердившихся у нас свобод, а во-вторых, как долго придется ждать следующую машину? Не исключено, что эта — единственная бегает, преодолевая одышку, на маршруте.

Однако как, подумалось, в эти смутные времена народное воображение расцвечивает каждое событие! Человек свалился в обрыв, не справившись с управлением машиной. Погиб. Беда. Нет, нам подавай что-нибудь покруче, и тут же появляется версия: убили.

У Капитана дом был тоже в три этажа, но строился в то время, когда показать это было никак нельзя: высшей добродетелью советского человека считалась скромность в быту. Газеты осуждали охвативший часть населения "вещизм", особенно тягу к иноземным тряпкам — это отвлекало от построения нового общества. Капитан необходимой скромностью вполне обладал. Это особенно проявлялось в одежде, в доброжелательности, которой он, казалось, лучился, в полной достоинства вежливости.

Дом же выглядел снаружи одноэтажным с мансардой. Это допускалось. А главные, парадные помещения были внизу, под землей. О них, по-моему, знали немногие. Хотя вход отнюдь не маскировался. Просто в прихожей были две одинаковые, прикрытые портьерами боковые двери. Левая вела на мансарду, правая — вниз.

На мансарде летом жили приезжие, и это понятно в нашем южном приморском городе. С некоторыми из них — все почтенная публика — я встречал его в городе. Однажды там провела весь сезон пышная, "габаритная" блондинка, которой Капитан оказывал особое внимание. Довелось видеть их и в театре на концерте заезжей эстрадной звезды (я заметил их со второго яруса на дорогих местах в центре партера), и в ресторан*, когда отмечали твою, мой друг, серебряную свадьбу, и на пляже, где я мельком, но с любопытством осмотрел своего нечаянного пациента. Знакомая мне и по-прежнему загадочная пулевая рана была почти незаметна, в чем я усматривал и свою заслугу. Но выделялся грубый раневой рубец на спине. Впрочем, мужчину украшают шрамы. Такие следы оставляет зацепивший по касательной осколок. Крепенько он его зацепил. Однако вполне возможно и какое-нибудь другое происхождение. Скажем, удар сзади топором.

Как обычно, подходить к нему я не стал. По молчаливому обоюдному соглашению наши добрые отношения не афишировались. Но в связи с этим шрамом у меня появился дополнительный интерес. Кто вы, мой Капитан? Исполосованный коллегами уголовник или?.. А, собственно, что — или?

Обстоятельства сложились так, что удалось произвести небольшое частное, как теперь говорят, расследование.

К осеннему призыву меня назначили в медкомиссию военкомата. Не первый раз уже. Я был там даже одним из главных — в сомнительных случаях ребят посылали ко мне. Занималась комиссия призывниками, но я, покружив вокруг да около, нашел способ заглянуть в личное дело капитана (он и в самом деле оказался капитаном) Штырева Виталия Ни-кифоровича, 1917 года рождения.

Анкета и автобиография были написаны вполне грамотно, но почерком, напоминающим следы на бумаге от лапок какой-то мелкой птички

      ожидал увидеть почерк четкий и под стать характеру размашистый.
Хоть я и не верю в графологию, но специалисту по этой части было бы тут
над чем поразмышлять. А сама биография — весьма достойная.

Начинал войну кадровым военным на Украине. Значит, сумел прорваться сквозь все бесчисленные котлы и окружения. Беспартийный. Тот поразивший меня шрам — результат тяжелого ранения, полученного 17 декабря 1942 года в самый разгар боев с танковой группой Гота, которая стремилась прорваться к окруженной в Сталинграде немецкой 6-й армии. Дата из его биографии запомнилась потому, что 17 декабря, но 1982 года — день рождения моего сына. А наш герой после этого до середины сорок третьего года провалялся в госпиталях, едва не был комиссован, однако по собственному настоянию остался в армии и служил ПНШ (помощником начальника штаба) в каком-то полку. Последнее место его службы — СВАГ, советская военная администрация в Германии. После демобилизации стал инвалидом Великой Отечественной войны. Как и ты, мой друг. А демобилизовался в сорок восьмом, как раз когда мы с тобой проворачивали гешефт с моей шинелью и махоркой. Вот такие пироги.

Одно из помещений подвального этажа было эдаким миниатюрным залом. Подкопченные массивные потолочные балки (это специально делается — стилизация под старину), каменная кладка стен, облицованных внизу панелями, четыре неплохих пейзажа (море, горы, лес и опять море, но в шторм), написанных явно по заказу, бра в виде факелов, но без фальшивой позолоты и прочей ерунды, а, главное, камин придавали залу мрачноватую прелесть. Посредине под люстрой стоял сделанный с нарочитой грубостью пиршественный, как я его называл, стол, а в углу другой, круглый, где и в самом деле было удобно, собравшись небольшой компанией, расписать пульку.

Впервые побывав здесь, я удивился странному антуражу, стремлению хозяина выгородить какое-то непохожее на то, что есть у других, собственное пространство. Тем более, что никто почти этого не видит. Зачем?

Единственный ответ, который я нашел, был опять-таки банальным: людям ужасно хочется выглядеть не только в глазах окружающих, но и в собственном воображении романтично и красиво или скажем так: благородно и необыкновенно. К чему только не прибегают ради этого! Сошлюсь на случаи, которые сам знаю. Один вполне заурядный бывший невропатолог, вообразивший себя экстрасенсом, по рассеянности сунул мне визитную карточку, в которой именовался "магистром оккультных наук, доктором парапсихологии, членом Академии Белой и Черной магии". Когда я начал читать все это, он, спохватившись и даже вспотев, попытался было со смешком взять визитку обратно... Другой дурачок из нынешних богатеньких мучился: как бы пооригинальней назвать свой новый ресторан? Придумал: "Белый лев". Ну как? Я пожал плечами: нормально. Чем бы дите не тешилось... А через несколько дней увидел золотыми буквами на фронтоне: "БЕЛЫЙ ЛЕВЪ". Ему видите ли, "ер", твердый знак в конце для большего аристократизма понадобился. Но тогда и "белый" нужно писать по-другому, через "ять"... Не знает. Да и откуда знать-то?

А этот, значит, устроил себе в подвале подобие зала из рыцарских замков. Тоже хорош.

Стоит, однако, человеку попасть в мой кабинет, снять штаны, принять положение, позволяющее разглядеть его геморрой, и если при этом выясниться к тому же, что у него, бедняги, давно уже не почечуй, как в старину называли эту болезнь, а неоперабельный рак прямой кишки, как вся дурь сразу выветривается.

На сей раз я смотрел на своего хотя и давнего, но тем не менее загадочного знакомца внимательнее и даже так: профессиональнее. Он заметил это и спросил:

      Подался?

Да, конечно. Усох. Походка стала медлительней и чуть шаркающей. Но кто из нас и кому скажет об этом?

      На экране вы были самым заметным мужчиной. Дама-ведущая,
по-моему, глаз с вас не спускала...

Вот так я, старый льстец, убил не двух а сразу нескольких зайцев — недаром говорил когда-то сыну о дружбе с бароном Мюнхгаузеном. Отозвался о вчерашней телепередаче, ободрил своим враньем и не без успеха постарался расположить человека к себе. Впрочем, подумал тут же, такое ли уж это вранье? Я ведь и за собой замечаю медлительность и шарканье, хотя гораздо моложе его. А главное: рука твердая, крепкая, сухая, склеротической дымки в глазах нет, взгляд ясный, внимательный. Говорок тот же.

Да, чуть было не упустил одну подробность: охрана. И в прошлый раз, и теперь, позвонив у калитки, я был встречен крепеньким молодым человеком, который проводил меня к дому, следуя сзади. "Отконвоировал," — подумал я. Но тут же подумал, что и здесь сказывается прогресс: этот "упакованный" с небрежной элегантностью современной демократической моды молодой человек не шел ни в какое сравнение с теми двумя охламонами, которые подхватили меня под белы руки, чтобы впервые явить своему хозяину.

      Итак... — приглашающе улыбнулся мой Капитан.

Как бы извиняясь, я сказал, что вчерашние мои слова о протромби-новом индексе были, наверное, не лучшим способом начать разговор...

      Пустяки, — успокоил он. — Тем более, что для меня это не но
вость. С протромбином дела и в самом деле ни к черту. Даже курить
запретили. — Говоря это, он достал из пачки, размял и понюхал сигаре
ту. Опять усмехнулся: — Вот так и живу...

Выждав приличествующую услышанному паузу, я спросил:

      Вы когда-нибудь кому-либо говорили об обстоятельствах нашего
знакомства?

Капитан удивился:

  Постойте, когда же это было? Лет тридцать назад?

  Сорок. Попади тогда пуля сантиметров на десять выше, и пели бы
вы дискантом в церковном хоре, не говоря уже обо всем прочем.

С некоторых пор, когда разница в возрасте несколько стерлась, я позволял себе говорить с ним вольнее.

  Пожалуй, — согласился он. — А что, возникли проблемы?

  С некоторых пор до меня стали доходить странные слухи о том,
как мы якобы познакомились.

  Ну, сейчас это не имеет значения — столько лет прошло.

  Согласен. Но в слухах фигурирует совсем другая версия.

  Интересно. Какая же?

  Будто познакомились мы с вами в лагерной зоне.

Он посмотрел на меня несколько, я бы сказал, иронически. Доброжелательно, но с насмешливым недоверием.

      Вы что же — сидели?

Меня это даже раздражило. Хвастать тут нечем, хотя в Евангелии и говориться: "хвалимся и скорбями", но само свойственное уголовникам высокомерие вызвало раздражение. В их отношении к отсидке, к тюрьме и вообще к местам заключения есть что-то напоминающее паломничество, хадж.

  Два года.

  Вот уж не думал. Не знал.

  В том-то и дело. Я был уверен, что никто в нашем городе об этом
не знает и не может знать.

  Так уж и никто!

  По крайней мере так я думал.

  Двести шестая? — спросил он, усмешливо поморщившись. Не
без сочувствия.

Статья двести шестая уголовного кодекса, о которой вспомнил Капитан, предусматривала пышный букет наказаний за хулиганство.

  Обижаете, — сказал я. — Притом незаслуженно обижаете.

  Ладно, не сердитесь. Хотя чему обижаться — в молодости я и сам
был задирой. А теперь выкладывайте, что там у вас. Тем более, что и у
меня есть кой-какая информация...

8.

Выкладывать приходилось, мой друг, то, о чем я полвека молчал. Сейчас все это потеряло смысл, не имеет значения и даже звучит как-то неинтересно и многословно, а тогда было предметом опасений.

Единственный человек, с которым я попытался об этом однажды заговорить, был уже упоминавшийся школьный друг Пашка Львов. Не получилось. Да и не могло, как вскоре понял, получиться. Слишком разными мы были до войны и тем более стали после нее.

Честно и совершенно искренне: плохо помню и даже плохо понимаю себя тогдашнего, каким был, когда возвращался домой в сорок шестом. Долговязый, худой, с едва начавшими отрастать волосами — не только, кстати, на голове, но и на лобке, где их пришлось сбрить, так как незадолго до того поймал на какой-то шлюхе площиц или по-просту мандавошек. Понимаю, что последнюю подробность можно было бы и опустить, но именно она — одна из немногих •— запомнилась. А вот имени девки убей — не помню. Как и обстоятельств, которые свели меня с ней. Кажется, все было связано с поисками ночлега. Вообще должен сказать, что для меня (и не только для меня) это было время ' крайней неразборчивости в таких связях. Случались истории, о которых, ей-богу, даже теперь неловко вспоминать. И не буду.

Ехал через Москву. Здесь и встретился с Пашкой. До этого получил от него несколько писем по своему сибирскому — тогда — адресу. Адрес этот: область, район, ПФЛ номер такой-то. Он еще спрашивал, что это за продовольственно-фуражная лавочка (ПФЛ), в которой ты служишь? И чувствовался в этом как бы упрек, вполне оправданный, потому что сам он, Пашка, был гвардии лейтенант, потерявший руку в боях за Будапешт. В другом письме говорилось, как он пытался разыскать меня с помощью московского радио. Тогда это было принято, стало обыкновением, приметой жизни. Постоянно звучали письма с фронта, послания на фронт. Очень мило и трогательно. Но я-то столкнулся с этим обыкновением и вообще узнал о нем намного позже, когда не по своей воле очутился в Сибири, в бараке с подслеповатыми оконцами и трехярусными нарами, где с утра до ночи галдело это радио. А в начале войны, когда он, Пашка Львов, рвавшийся на фронт эвакуированный мальчик, видимо, завидовавший мне, поскольку я, по его представлению, был уже в гуще событий, в деле, когда он слал по радио привет мне, своему другу, который наверняка громит ненавистного врага, если не на фронте, то в рядах наших героических народных мстителей — партизан, я в это время, как затравленный заяц, метался по оккупированной немцами, румынами, мадьярами, итальянцами земле, уходя все дальше от дома, почти бессознательно стремясь туда, где леса и болота.

Кстати, в этом, полученном после войны письме тоже угадывалось разочарование: вот видишь, мол, как высоко я тебя ставил, как думал о тебе, а ты, выходит, пристроился в какой-то продуктово-фуражной шараге под названием ПФЛ... Я в ответ пытался отшутиться: и фуражом, дескать, кому-то нужно заниматься, хотя вообще наш ПФЛ нечто совсем другое, а что именно, даст Бог, расскажу при встрече. Писать об этом и в самом деле не следовало: письма цензуровались.

Часа три гуляли по Москве. Пашка знакомил меня со столицей. Как они с мамой оказались здесь, я не спрашивал. Вероятно, что-то в жизни переменилось. Может, сыграло свою роль и тяжелое ранение гвардии лейтенанта.

Сердце у меня сжалось, когда увидел его с пустым рукавом. Сам я тоже был ранен, но несравнимо — минометным осколком в плечо при форсировании Днепра. К тому же осколок был, видимо, на излете, и дело даже до госпиталя не дошло, обошлось медсанбатом. Как видишь, я вроде бы оправдываюсь. Это вечное чувство вины перед погибшими, перед покалеченными!..

Пашка — внешне, во всяком случае, — не воспринимал, однако, то, что случилось с ним, как трагедию. И вообще держался замечательно. Говорил, что ходит в бассейн. А недавно они на юрфаке (Пашка был теперь студентом) придумали нечто совершенно потрясное: суд над Остапом Бендером. Пашка выступал в роли защитника. Ну и досталось же ему после этого на комитете комсомола! "Представляешь, как взбеленились наши ортодоксы..." — сказал он не без удовольствия.

Я как-то не очень себе это представлял и предложил зайти куда-нибудь посидеть. Отнюдь не собирался кутить или надираться. В чужом городе, да еще в самой Москве это было исключено. Но подошло, кстати, время перекусить, и неплохо бы расслабиться, поговорить о том, что меня тогда беспокоило и волновало. Он посмотрел странно, как мне показалось, оценивающе, и в этом случае я хорошо себе представил, что было у него перед глазами: ставший за несколько лет войны чужим, незнакомый парень с проступившей на лице щетиной, в кирзовых сапогах, в шинели без погон, под которой была хлопчатобумажная гимнастерка опять-таки без погон, без орденов и даже без медалей. Мне бы усечь этот взгляд и остановиться, а я добавил, что насчет денег не беспокойся, у меня пока есть... Он улыбнулся: "У интендантов всегда водились деньжата..."

И мне впервые стало его не жалко. Подумалось: интересно, а каким он был командиром, наш гвардии лейтенант? Повидать пришлось командиров разных, и некоторые по дурости, по тупости или фанаберии были для собственных солдат страшнее чумы и холеры. Однако были и орлы. Обыкновенные вроде бы мужики и ребята, но словно созданные для того, чтобы разумно и справедливо командовать. Каким был этот? Рых- ' ловатости в нем поубавилось, уверенности в себе стало больше, действиям в составе взвода в училище должны были обучить... Ну и сами по себе погоны дают ощущение власти. Словом, Ванькой-взводным, не хуже, но и не лучше других, я его себе представлял, отчасти даже командиром роты, которому самостоятельных решений принимать почти не приходится и за спиной которого толковый старшина из бывших колхозных бригадиров, но уже в роли комбата он не смотрелся, не чувствовался...

"Ты знаешь, — сказал я, — ПФЛ совсем не то, что ты думаешь. Это проверочно-фильтрационный лагерь. С забором, проволокой, вышками. Я там два года провел. Правда, последний год мог выходить из зоны без конво* ".

Лицо его посерьезнело.

"Да ты не подумай чего. Выдали справку, что государственную проверку прошел... — Я полез было за справкой, но Пашка замахал руками. —■ Я и в партизанах был — тут ты угадал, когда разыскивал меня по радио. Только не в сорок втором, а с весны сорок третьего. Если по совести, меня полудохлого девчонка одна к ним привела, когда я сбежал от немцев. Я и в штрафной роте успел отметиться..." "Что значит — отметиться?" — спросил Пашка.

"Ну побывал в ней, был даже ранен. По закону после этого должны были в обычную часть перевести, а они, козлы поганые, построили нас — тех, кто остался жив, — и зачитали приказ правительства за подписью товарища Молотова о госпроверке..."

"Правительство не издает приказы, а принимает постановления и решения," — сказал Пашка.

"Да мне-то один хрен. Мне важен факт. Конвой в зеленых фуражках пригнал на станцию, заперли в теплушки и прямиком в лагерь..." "Постой! При чем тут зеленые фуражки?"

"Как при чем? В заградотрядах пограничники служили. Но это все ерунда. Я о другом. Я с тобой посоветоваться хотел..." С каким искренним сожалением он откликнулся: "Если бы ты мог остаться назавтра! Поговорили бы обо всем, хотя сразу скажу: не ищи ничьих советов. Но поговорили бы. А сейчас извини — мне нужно спешить..."

Он даже объяснил причину спешки, причина была уважительной: завтра доклад на семинаре по какой-то их юридической дисциплине. От этого многое зависит, а он, Пашка, не вполне готов, а профессор, который сам будет вести семинар, въедлив и дотошен... Я со всем согласился, но видеть его после этого мне не захотелось. Потому что истинная причина была в другом: услышав о лагере, о штрафной роте, он будто отгородился. Знакомая реакция, с ней уже сталкивался — люди не любили слушать об этом: слушая, будто сочувствуешь или того хуже — соучаствуешь. Незримо и неожиданно — вдруг — между нами вырос забор. Как в зоне. И после каких-то моих слов как бы между прочим прозвучало: "Лучше вернуться с пустым рукавом, чем с пустою душой..." Что-то в этом роде. Стихи,что ли? Уж не его ли собственные? Я-то помню, как он школьные сочинения в стихах писал. Ольгу Николаевну, нашу русачку, это умиляло.

Только зачем я все это?

Объясняю. И скорее себе самому, нежели тебе, мой покойный друг. Для того, во-первых, чтобы во всеоружии подойти к разговору со Штырем. Все до сих пор рассказанное — предыстория того, что я собирался ему сообщить. Но мне не дает покоя и сама мысль о Пашке Львове. С того давнего 1946-го года мы больше не встречались. Однако время от времени он словно бы возникал передо мной в публикациях, выступлениях, в упоминаниях о нем. Стал играть роль в общественной жизни. Не сказать, чтобы значительную, но все же. Он несомненно приложил руку к переменам, которые произошли у нас. Оценивать их не буду, поскольку мне в жизненных передрягах достался все же облегченный вариант. Как говориться, Бог миловал. Не знаю уж за что и чем я приглянулся Ему, но варианты при всей их жестокости выпадали все же щадящие. Однако нужно было дожить до седых волос, чтобы понять это. Словом, оценивать исторические события не буду, оставлю это адвокату Остапа Бендера. Так иногда с раздражением думалось. Хотя сам понимал неуместность и глупость этого раздражения. Оно шло от бессилия, от понимания невозможности повлиять на происходящее. Как был, так и остался щепкой, которую несет неведомо куда. Впрочем, и он, и другие — такие же щепки. Разница, может быть, только в величине. Я помельче, он — покрупнее. Допускаю. Но для Енисея или Иртыша в разлив что щепка, что десятиметровый хлыст — один черт. Недаром же наши говоруны примолкли и притихли в последнее время, когда все пошло в раздрай, беспредел выплеснулся из берегов и проявились совершенно неожиданные для них черты свободы и демократии. Жизнь поставила бедняг на раскоряку: и прошлое мерзко, и нынешнее противно. Вот и пребывают с таким, примерно, выражением лица, как у моих пациентов, когда я им велю принять уже упоминавшуюся позу, наиболее удобную для излечения почечуя. Морщатся. А снимать штаны надо.

Но диссертации, публикации, изменения общественно-политического строя — все это лишь предстояло, произошло потом, а тогда я после расставания с Пашкой исхитрился добыть чекушку, принял ее, закусив пирожком с ливером в буфете старого еще Курского вокзала и расположился на одном из широких его подоконников в ожидании своего поезда. В голове вертелась только что услышанная в зале ожидания и запомнившаяся на всю оставшуюся жизнь песенка;

Поезд был набит битком,

А я, как курва, с котелком

По шпалам, по шпалам с котелком...

А перебивали ее злые мысли о встрече с бывшим одноклассником. Ах, ты, сучий потрох, думалось, герой и спаситель отечества!.. В сорок первом благополучно эвакуировался с маменькой в Чимкент или Ташкент, в сорок втором, заканчивая школу, слал на московское радио патриотические письма, адресованные бывшему соседу по парте, потом постигал в училище науку ходить строем, наматывать портянки и передвигаться ползком по-пластунски так, чтобы не забилась грязью винтовка и не торчал над местностью зад, осенью сорок четвертого, когда основная игра на войне была сделана, прибыл наконец на фронт, в первые же дни лишившись руки, закончил свою военную карьеру, а теперь изображаешь передо мной то ли эдакого романтичного Бурмина из пушкинской "Метели", то ли кого-то пожиже, советского розлива... "Лучше вернуться с пустым рукавом, чем с пустою душой..." — так, кажется? Но я не барышня Марья Гавриловна из той же "Метели", которую можно охмурить таким образом. Я за эти годы нахлебался в болотах, окопах, лагерях — немецких и наших — столько и такого дерьма, что у тебя бы от него не только рука, но и яйца отвалились бы...

В свое оправдание могу сказать, что, даже думая так, в глубине души понимал собственную неправоту. При чем тут этот несчастный Пашка? В ' нем ли дело? Предупреждал же меня мудрейший, незабвенный лагерный доктор Петр Сергеевич Забродин: "Будь терпеливым и терпимым; приготовься, что после плена и лагерей ты не только для родной советской власти, но и для некоторых, скажу больше — для многих людей окажешься изгоем, человеком подозрительным, не внушающим доверия. Что поделаешь, такая у нас власть и такие люди. Прими это как данность и терпи".

Я попал к старику, когда меня сактировали с общих работ как доходягу. Официально это называлось, кажется, "формой номер 11". Дистрофия. Не знаю, зачем я понадобился ему. Скорее всего просто пожалел, а потом стал приучать к своему делу.

Его самого к тому времени уже перестали таскать на допросы. Обвинение было: добровольная сдача в плен. А заключалась она в том, что врач не бросил раненых, остался вместе с ними, когда немцы прорвали фронт. Случись это в сорок первом или сорок втором году, скотину-следователя еще можно было бы понять, но речь-то шла о декабре 1943-го! Позади были Сталинград и Курская дуга, был уже освобожден Киев...

В санчасти нас было трое: Петр Сергеевич, фельдшерица -"вольняшка" ТгжЯ из местных чалдонов и я в должности санитара. Что за страсти здесь разворачивались! У чалдонки был тайный роман с одним из наших, старшим лейтенантом Сердюком. Собственно, от старшего лейтенанта, в прошлом, должно быть, армейского щеголя и ферта, осталось одно воспоминание. Работяга в заеложенной телогрейке, ватных штанах и в чунях. Бриться удавалось раз в неделю, а чтоб не разводить вшей, всех стригли наголо. На фронте, однако, командовал разведротой и, судя по отношению к нему людей здесь, в лагере, был не из последних командиров.

Где-нибудь на воле лучшей пары, ей-богу, было бы не сыскать: пиковый валет с неожиданно голубыми глазами и кареглазая бубновая дама. Но то на воле, а здесь даже помыслить о чем-либо подобном было преступлением.

Роман завертелся еще до моего появления в санчасти. А началось все, как я узнал, со срочной операции, которую пришлось делать этому Сердюку. Его принесли с работы в зону на руках: зашевелился осколок в груди слева, пошла горлом кровь.

Петр Сергеевич говорил потом, что решился на полостную операцию в условиях нашей живодерни с отчаяния — иначе парень просто загнулся бы от внутреннего кровотечения. На барышню же сперва произвело впечатление то, как он держался, когда извлекали осколок под чисто символическим наркозом, потом взыграло чувство справедливости: за колючей проволокой оказался раненый фашистами молодой офицер, котооый даже в плену не был: подобрали и выходили местные жители. Ну а дальше все пошло известным путем — недаром я так люблю вспоминать эти слова: "Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к

ним".

Положение усложнялось тем, что раньше у нашей чалдонки был другой ухажер, тоже чалдон, старший сержант из конвоиников, который оставшись при новом раскладе с мизером, не захотел с этим примириться. А парень был нравный. Чрезмерной жестокости конвоя в лагере не наблюдалось — все-таки не зэки, не осужденные, а так называемый спецконтингент, — но этот старший сержант мог и в снег, и в грязь колонну посадить, если что было не по его.

Не сказать, чтобы "весь лагерь" знал о наших пикантных обстоятельствах. Однако некий фон для последующих событий создавался. Старший сержант и на меня волком поглядывал, подозревая в соучастии. От Петра Сергеевича я знал: уже заходил разговор о том, чтобы вернуть "этого лба" (меня то есть) на погрузку леса. Но тут, как всегда в жизни, начались свои тонкости. Начальник лагеря, бывший фронтовик, списанный сюда после ранения, во-первых, недолюбливал и даже слегка презирал кадрового, еще с довоенных времен бравого конвойника и, вполне возможно, втайне сочувствовал таким, как наш Сердюк: сам мог бы оказаться на его месте. А во-вторых, наш начальник справедливо полагал, что и ему лично, и лагерю, и ближнему поселку очень повезло с таким доктором. Сам же доктор говорил, что на все воля начальства. Если прикажут, то и он пойдет на лесоповал, хотя не видит в этом смысла. В самом деле: только-только обучил паренька неким премудростям — стерилизовать инструмент, разбираться в аптечке, перевязывать, помогать при гипсовании... — как его забирают катать бревна и укладывать доски в штабеля. Словом, от меня отстали.

Именно тогда Петр Сергеевич сказал: "Выйдешь отсюда, поступай в медицинский. Стань хорошим лекарем, и будешь нужен всем, даже самым идейным партийным засранцам "«Обычно он при даме не позволял себе такого, но, видно, допекли старика. Я, помнится, пробурчал, что отсюда еще выбраться надо. И кто меня ждет в институте с моей анкетой и волчьим билетом в виде справки из лагеря?

Это при ней, нашей чалдоночкеТоНС ■, было сказано. И ей запомнилось.

От меня отцепились, а Сердюка пришлось вскоре выписать. "На легкие работы," — написал доктор Забродин, но следом кто-то добавил : "С выводом из зоны". А вывод из зоны это власть конвоя. А конвой по поговорке "шутить не любит". Тут, однако, шутки шутить начал сам Сердюк — задирался, пер на рожон. Старшего сержанта называл почему-то не иначе, как "вятским" и тоже с поговоркой-подковыркой: "Мы, вятские, народ хватский — семеро одного не боимся... Верно?" Тон91 однажды сама это слышала. А может, он нарочно при ней конвойного дразнил? Только зачем? Об этом же она меня со слезами спрашивала: зачем? Война ведь кончается, и скоро раскассируют эти лагеря, большинство выйдет на свободу, и он, Сердюк, среди первых. Она даже оперуполномоченного расспрашивала — был случай, чей-то день рождения отмечали, естественно, надрались, и*Т0НЯ воспользовалась этим. Опер сказал, что ничего за Сердюком нет, незачем было вообще за проволоку сажать.

"Передай ему — пусть нишкнет!.." — молила она, и я передавал — им-то теперь видеться наедине было невозможно. Хотя однажды я помог устроить встречу. Пошел в барак под вечер и сказал, что Сердюка вызывает доктор для осмотра. С Петром же Сергеевичем договорились дать им возможность побыть вдвоем. Не знаю, о чем они говорили, только через несколько дней Сердюк пытался бежать и был застрелен.

Куда и зачем бежал? На фронт. Не мог примириться с тем, что вот закончится война, другие вернутся победителями, а он, Митька Сердюк, лагерником. Сегодня это трудно понять, а тогда в ПФЛ такие настроения были у многих.

Но я веду свой долгий разговор совсем к другому. Кончилась война. И в конце сорок пятого нас действительно стали раскассировать. Я получил справку о том, что имярек прошел государственную проверку в ПФЛ номер такой-то. И все. О том, где был и что делал до этого, ни слова.

— Ну вот, — сказал я, когда мы снова собрались в санчасти. — Куда я подамся с такой ксивой? — В лагере мы нахватались блатных словечек — сама обстановка к этому располагала. Впрочем, я и раньше их не чуждался...

Вместо ответа Петр Сергеевич налил еще по полмензурки разведенного спирта. АТеМЯ попросила дать ей эту справку до утра.

"Не бойся, ничего с нею не случится." Спросила: "Тебе когда исполнилось восемнадцать?"

"В сентябре сорок третьего ".

"Ну вот и хорошо..."

О том, что именно хорошо, я допытываться не стал.

Наутро она принесла документ, где говорилось, что имярек находился на действительной военной службе в ПФЛ номер такой-то с 10.09.1943 по 16.03.1946. Уволен на основании Указа Президиума Верховного Совета СССР от 25.09.1945 года. Подпись и печать.

Вернула и первую справку, словно предлагая: выбирай. Я офонарел. Из гонимого я волею бумажки превращался в гонителя, изгой становился членом общества...

"Как это удалось?" ТЬиЯ промолчала.

'Но в сентябре сорок третьего я был еще с партизанами в лесу..."

"Господи, да кому это интересно? Бьют — беги, дают — бери, — сказал Петр Сергеевич, подошел к"Тоне, поцеловал ее в головку и велел: — Наливай по последней. Чокаться не будем. За светлую память Мити Сердюка ",

Вот по поводу этих двух бумажек — с какой из них начинать новую жизнь? На что решиться? — я и хотел поговорить с Пашкой...

9.

      И на что же вы решились? — спросил усмешливо, но вполне,по-
моему, доброжелательно Штырь. — Впрочем, можете не отвечать, и
так все ясно. Приписали себе два с половиной года военной службы,
хотя на самом деле почти все это время были заключенным. Изящный
ход. Ну и что? Сейчас, когда даже прежнего государства не стало, чего
бояться?

      А я и не боюсь, меня занимает другое. Все лагерные связи я тогда разом
отрубил, живу за многие тысячи километров оттуда, доктор Забродин давно,
по-видимому, умер, о То И€ более полувека слыхом не слыхал. Вы первый
человек, которому я вообще рассказываю эту историю. Откуда же какой-то
сукин сын из местной шпаны по кличке Шериф знает — пусть в самых общих
чертах и несколько переврано — о моем лагерном прошлом?

  Откуда? — как бы поддержал Виталий Никифорович.

  Он, кстати, и о вас знает такое, о чем вы вряд ли станете рассказы
вать телезрителям.

  Что именно?

  Это у него надо спросить. Но не случайно, я думаю, из вас пыта
лись выдоить полсотни тысяч американских долларов. Это о чем-то гово
рит?

  Конечно, — согласился Штырь. — Но вы не договариваете. По
сылки любопытные, а выводов все нет и нет...

  И знаете почему? Я просто не знаю, кому доверять.

  При чем тут кому? — Он медленно и как бы раздумчиво начал
опять разминать сигарету. — Речь идет обо мне. Вы, так сказать, раскры
лись и чего-то подобного ждете от меня. Не правда ли?

Я пожал плечами.

  Не знаю. Иногда избыток знания укорачивает жизнь.

  Справедливо, — усмехнулся он. — Но нам с вами этого опасаться
уже не следует. Так вот, я в самом деле располагаю средствами и по-
прежнему готов, если возникнет нужда, помочь вам. Не в уплату за дав
нюю услугу, а просто потому, что вы мне симпатичны. Источник моих
капиталов — здесь. — Он поднес указательный палец ко лбу. — Я
умею находить неординарные решения. Знаете, по принципу: на каж
дую хитрую задницу находится болт винтом. — Словно извиняясь, он
усмехнулся. — Да вот простейший пример у вас перед глазами — мой
дом. Я выполнил все предписания власти и в то же время обманул ее,
нисколько, однако, не обманывая. Нигде не сказано, что еще один этаж
нельзя построить под землей, и я создал себе здесь парадные апарта
менты. — Штырь сделал широкий жест рукой. — Есть такие возможно
сти — прокуроры говорят: лазейки — и во многом другом. Надо уметь
их находить. Противоречия и прорехи в правовых актах. Ну и, разумеет
ся, нужных людей, готовых истолковать эти противоречия в пользу моих
клиентов... — Размяв сигарету, он теперь разглядывал ее, не решаясь
закурить. — Совсем как у вас в медицине: просто врач — знающий,
доброжелательный, усердный — и диагност, который обратит внимание
на то, чего не заметил или чему не придал значения его коллега... —
Штырь слегка покашлял. — Ив результате, чего доброго, окажется, что
у пациента не хронический бронхит с пневмонией, а рак легкого с уже
проросшими, по-видимому, метастазами... — Он опять помолчал, и это
заставило меня внимательней взглянуть на него: что-то слишком уж лич
ное угадывалось в последних словах. — В том случае, когда мы с вами
познакомились, мои рекомендации обогатили одних и разорили других.
Вот эти другие и попытались со мною сквитаться. Полностью скрыть мою
деятельность при той системе сыска, что существовала у нас, было не
возможно. Но дальше следственного изолятора я ни разу не пошел. И
там был недолго. Судимостей у меня нет... — И после паузы с хорошо
знакомой мне усмешкой: — Вы узнали что-нибудь новое обо мне из
этой исповеди?

  Почти ничего сравнительно с тем, что до меня дошло от Шери
фа,— признался я. — Но вы усилили мое подозрение: в их шайке есть
кто-то, служивший в КГБ.

  Очень может быть, — довольно спокойно согласился Штырь. Это
его спокойствие несколько даже разочаровало: я открывал душу, вы
кладывался, а он и ухом не повел. — Каждый торгует, чем может. А
информация тот же товар. Хотя — честно —   не пойму: с чего бы КГБ
заниматься вами? Или давали поводы? — Виталий Никифорович шутливо погрозил пальцем и, словно подводя черту под какой-то частью разговора, налил вина. Сам, как и в прошлый раз, чуть-чуть пригубил. — А вы знаете, мир и в самом деле тесен. Хотите удивлю? Я ведь тоже встречался с Павлом Михайловичем Львовым. Уже после вас, году в пятьдесят третьем или четвертом, вскоре после смерти Сталина. Весьма неглупый человек, но — как бы это получше сказать? — без полета воображения. На защитника Остапа Бендера был во всяком случае непохож. Потому, думаю, и ушел с живого дела — он был следователем прокуратуры на момент нашей встречи — в академическую науку.

  По телевидению недавно тоже выступал, — сказал я, — коммен
тировал предполагаемое решение Конституционного суда...

  Вот-вот. Вроде бы высоко, как же — Конституционный суд, а на
самом деле буквоедство. Казусы, прецеденты, ссылки на международ--
ный опыт — одним словом, эрудиция. И тогда он землю рыл копытами,
бумагами обложился до потолка — квитанции, накладные, платежные
поручения, расходные ордера... Чего только не собрал, уж как пытался
связать вместе, чтобы подвести меня под статью. И какую! О хищении
социалистической собственности в особо крупных размерах. Статья
между прочим расстрельная, и он пер на нее, как бык на красную тряп
ку. А я в этом деле витал, как фантом, как голос певца за сценой —
знаете, есть такая ария в какой-то опере...

  И чем кончилось?

Совпадение и в самом деле показалось мне удивительным.

  Сижу, как видите, перед вами. Я же говорил: ни одной судимос
ти. Но вернемся к нашим баранам. Это даже к лучшему, что вы тогда не
сказали Павлу Михайловичу о своих проблемах. А то грешили бы сейчас
в связи с утечкой информации, думая о нем.

  Да что вы! — почти возмутился я. — Я бы никогда не подумал...

  Очень хорошо, — согласился Штырь. — Это делает вам честь. Не
надо думать о человеке хуже, чем он того заслуживает... — И после
некоторой паузы: — Это наверняка относится и к вашему протеже, для
которого вы доставали деньги. Я не хочу и о нем думать дурно, но возни
кают сомнения... Вы меня слушаете?

Я машинально кивнул, ничего пока не понимая. Удивил неожиданный переход к зятьку, хотя очевидно было, что рано или поздно разговор пойдет и о нем, о его месте во всем этом. А Штырь поманил человека, который зашел уже во время нашего разговора, и тот, приблизившись, положил перед ним папку.

      Вы в автомобилях разбираетесь? — спросил Штырь, и это было
еще одной неожиданностью. При чем тут автомобили? Мне оставалось
только пожать плечами. — Тогда вам придется поверить мне на слово, —
сказал он. — В этой папочке материалы об автомобильной катастрофе,
в которой погиб ваш друг. Полистайте, обратите внимание на отчеркну
тые места.

Папка была из милицейского архива, и это словно бы говорило: мы тоже не лыком шиты — располагаем собственными источниками информации. "Дело № такой-то". Чертежи, схемы, протоколы, заключения технической экспертизы, судмедэксперта и ужасные фотоснимки иска-реженной, разбитой машины и твоего, мой друг, бездыханного тела.

Отчеркнуты были два места. Первое — в справке о том, что автомашина такой-то модели, государственный номер такой-то, принадлежащая такому-то, прошла техосмотр тогда-то и была признанной годной к эксплуатации. И другое — в заключении эксперта о том, что при- яяяпии этой машины спустя две недели после техосмотра явился отказ тормозов в результате механического повреждения системы, выразившегося... — далее следовал набор определений, терминов и подробностей, в которых мне без посторонней помощи было не разобраться. О чем я и сказал.

Сказал как мог спокойно, однако уже начав прозревать, к чему все это клонится.

Не буду тянуть, мой друг. Штырь и принесший папочку человек убедили меня: твоя гибель — дело рук (в самом прямом смысле) зятька, Всеволода. Представляю, каково это узнать, я сам чуть не рехнулся, но, по-видимому, это и в самом деле так.

Подробности опущу, поскольку тебе они теперь ни к чему, там у вас другой транспорт. А суть в том, что был надрезан шланг, по которому подается тормозная жидкость. Сделать это мог человек, имеющий доступ к машине, а у вас ведь был гараж на двоих. И сделал это человек, наверняка знавший, что назавтра тебе предстоит горная дорога со многими спусками, на одном из которых этот шланг не выдержит и прорвется. Не знаю, хотел ли он тебя доподлинно убить, была ли это очередная пакость ублюдка или он просто сыграл в придуманную им рулетку: посмотрим, мол, что из этого получится. Не знаю.

Я спросил принесшего папку дядечку: "Почему же не возбудили уголовное дело? Не было даже серьезного расследования..." Знаешь, что он ответил? "А кто он такой, ваш друг? Премьер-министр? Президент? Или хотя бы депутат? Такой же, извините, мошенник и прохиндей, как и его зять. Вот и пусть истребляют друг друга..."

Тут, правда, вмешался Штырь: "Ну это ты слишком уж, Сергей Сер-геич... Совсем по-советски..." На что тот ответил: по-советски было бы оторвать им обоим (то есть тебе, мой друг, и Всеволоду) головы, и дело с концом. "Вы говорите р асследование, —сказал он, — а откуда я бы все это взял, не будь расследования? Я же его и провел, обнаружил повреждения. Не первый, кстати, такой случай в моей практике. Самый мерзкий, падлючный прием..."

"Все. Хватит, — остановил его Штырь. — А уголовного дела не завели, потому что оно никому не нужно. Это вы можете понять? Не нужно. Дел и без того хватает. Я сам ковыряюсь в этом дерьме только потому, что решил провести проверку или, как теперь говорят, аудит. Западные банкиры, между прочим, прежде чем дать кредит вот так же выворачивают наизнанку клиентов. Можешь забрать свою папку, Сергей Сергеич, а мы с доктором еще посидим..."

Совершенно обалдев, ища разрядку в каком-нибудь действии, я взял бокал и залпом выпил вино — как воду, не ощущая ни вкуса, ни букета. Виталий Никифорович смотрел сочувственно.

— Знаете, иногда я понимаю его: пусть истребляют друг друга. Хотя сам могу оказаться в этой компании. Терпеть бандитский беспредел дальше нельзя, а он входит в обыкновение. Власть слаба, бизнес заискивает перед криминалитетом. Не удивлюсь, если это вызовет ответную реакцию со стороны определенных сил... Такое чувство, что все пошло в раскрутку, и мир перевернулся вверх тормашками. Наверное, это старческое. Молодые принимают сегодняшний день просто как данность. Как мы принимали советскую власть со всем сопутствующим: комсомол, бюро горкома партии, постановления ЦК ВКП(б), "сталинские соколы", "наши доблестные чекисты", "граница на замке"... А старики — черт бы их побрал — вечно сравнивают: вчера-де дружно строили социализм, а сегодня над ним насмешничают, отплевываются, вчера все были безбожниками, сейчас расшибают лбы в поклонах, вчера прославляли умеренность, гордились пролетарским происхождением, сегодня выискивают среди предков если не дворян, то хотя бы купцов. А вспомните прежние деревенские настроения: во время войны мечтали, что вот, мол, распустят колхозы, и каждый будет на своей земле. А теперь говорят: на фиг нужна эта земля, чтобы на ней всю жизнь уродоваться...

Тут я, чтобы отвлечься и не молчать, попытался вклиниться со своей мыслишкой: о том, какая мстительность прорывалась у сельских жителей в отношении к городским на оккупированной немцами территории, когда эти городские приходили в села менять свои вещи — иногда ценные, а то последние тряпки — на зерно, муку, картошку или даже жмых. Приходилось слышать злорадное: вот, мол, и до вас черед дошел, а когда мы в 33-м тысячами от голода подыхали, вы, городские, по карточкам отоваривались и свою пайку жрали... Словом, одни безвинно пострадав-' шие собачились с другими такими же безвинными. И думалось, не в этом ли и есть главная закономерность: безвинные всегда оказываются первыми страдальцами...

Штыря, однако, занимало свое:

      Такое чувство, будто какая-то сила то ли манипулирует нами, то ли
ставит дьявольский эксперимент и смотрит, что из этого получится. На
верное, от меня это странно слышать, но я вспоминаю идею Сахарова о
конвергенции. Прекрасная мысль: заимствовать лучшее в каждой из си
стем. А тут все развалили и кинулись вприпрыжку за Америкой. Да это
все равно, как если бы этот сукин сын, который погубил вашего друга, или
мерзавец, который грозит теперь ему самому, перебив в доме посуду,
поломав мебель, разогнав соседей, сказали: хотим жить, как Виталий Ни-
кифорович Штырев, Не смогут они жить, как я! Для этого нужно быть
другими людьми...

Должно быть, на моей физиономии появилось что-то, потому что он вдруг споткнулся.

      М-да... Странный мы все-таки народ. И вообще, и мы с вами в
частности. Собрались, чтобы обсудить положение, обменяться инфор
мацией, а понесло вдруг Бог весть куда. При чем тут Сахаров, конверген
ция, Америка? Скажу напоследок, что не люблю американцев, хотя, каза
лось бы, должен ими восхищаться. Не люблю за самонадеянность и фан
фаронство. А может, сказывается и былой советский патриотизм. И
совсем напоследок. Недавно был у меня священник. Любопытный му
жик. Главное, что меня поразило — из бывших десантников, молодой.
Деньги ему нужны для восстановления храма. Откуда обо мне прослы
шал, молчит. Я даже подумал после разговора с вами, не очередные ли
это козни вашего так называемого Шерифа. Но с этим разберемся, меня
им не переиграть. Сопляки просто не понимают с кем связываются. А
попику я сказал, что не понимаю сути его занятия. Что оно для него —
всплеск, так сказать, призвания или показавшаяся непыльной работенка?
Так прямо и спросил. И знаете, что он ответил? Не "что" вернее, а "чем".
Текстом из Евангелия. Там есть такое место, вот послушайте: "У множе
ства же уверовавших было одно сердце и одна душа; и никто ничего из
имения своего не называл своим, но все у них было общее ", Вот что,
оказывается, моего попика греет. Так это же социализм, говорю я ему.
А он мне в ответ: называйте как хотите.

Помолчали.

      Вот так, — вздохнул Виталий Никифорович. — А вы никогда не
задумывались, что останется он нашего времени?

Я пожал плечами:

      Я так и думал, что вы примерно это скажете. Берем поверхность событий. А это все равно, что судить об океане по штормам и тайфунам,
тогда как жизнь идет на глубине. Так и мы с вами упирались лбами в
революцию и войну. Как же, сам классик сказал: революции — локомо
тивы истории. Даже на календарях верхней строчкой со значением писа
ли: "такой-то год Великой Октябрьской социалистической..." Новое ле
тоисчисление.

С присущим мне занудством я поправил:

Летосчисление.

Пусть так. Суть не меняется. А о войне и говорить не приходится:
она была наша, нам самим крови стоила. А результат? От революции
отплевываемся, а о войне вспоминаем ритуально девятого мая. И это
сейчас, а что будет лет через десять?

Так что же все-таки останется? — напомнил я.

Опять удивлю, — хмыкнул он. — Останутся, во-первых, овечка и
теленок...

Он выдержал паузу, глядя на меня. А что смотреть? Я спросил:

Имеете в виду зодиакальные созвездия овена и тельца? — а сам
подумал: все помешались на астрологии — еще одна примета дикого
времени.

Ишь, как я вас подловил... — Штырь даже рассмеялся (а я обра
тил внимание на его зубной протез — с некоторых пор это и для меня
стало проблемой). — Я имею в виду величайшее достижение науки
конца нашего .тысячелетия: получение методом клонирования в лабора
тории, живых существ. Сначала овцы — в Англии, а потом теленка — в
Америке. На очереди — человек...

Это во-первых, а во-вторых?

Во-вторых, третьих, четвертых... Могли бы и сами додуматься.—
Прозвучало это ворчливо и несколько грубовато, но глупо было бы после
стольких лет знакомства обижаться. — Атомная энергетика — во-вто
рых, прорыв в космос — в-третьих... — это же очевидно. И, наверное,
интернет. А вы говорите — революция. Вот это и есть революции.

Похоже было, однако, что старик устал.

Часы в углу справа от камина пробили семь вечера. На дворе, наверное, ветер с дождем и уже стемнело. Я слегка заерзал в кресле.

Не беспокойтесь, вас отвезут, — сказал Штырь. — Рад был пооб
щаться. Поверьте, это не просто дежурные слова. Я часто вспоминаю
вас, и последнее время все чаще. Наверное, потому, что к старости мы
становимся совсем одинокими. И слабеет воля, и теряет твердость рука.
Разве не так? От чего, вы думаете, бежал Толстой? От семейных дрязг и
непонимания? От одиночества! А нам и это не дано. Куда, к кому бе
жать?

-Ну что ж, — сказал я, — дождемся, когда одиночество сделается
абсолютным.

•-— Да, — согласился он, — на кладбище.

Я не заметил, как и когда Штырь вызвал парня, встретившего меня давеча у входа. А может, и не вызывал, просто время аудиенции кончилось, и он пришел напомнить об этом. Это заставило по-новому, с какой-то другой стороны посмотреть на Виталия Никифоровича: как у него все четко! Встретили, показали документы, объяснили, а теперь вот этот стоит на пороге... Ну не загляденье ли! Поистине силен старик. Недаром же, как я сразу заметил, никакой склеротической дымки в глазах. А что сам говорит о слабеющей воле и теряющих твердость руках, так это только слова. Вот они, его воля и руки — молчаливый — слова до сих пор не проронил — мужик с запоминающимися сросшимися бровями. Я даже вздрогнул, присмотревшись к нему: Митя Сердюк, не постаревший за минувшие полвека и будто не подстреленный влет конвойником-чалдо-ном, стоял у порога. С длинного плаща, делавшего его фигуру монументальной, стекали капли: на дворе и в самом деле шел дождь.

      Я уеду на несколько дней, — сказал Штырь и не удержался, иро
нически хмыкнул: — Региональное совещание Союза экономического
возрождения края. Будем крепить партийную и государственную дис
циплину. Предстоят выборы мэров в городах...

Ирония, конечно же, имела место, но и горделивое смущение ("Вот как мы взлетели и чего достигли...") тоже. В другой обстановке можно было бы улыбнуться в ответ: пристало ли, к примеру, стареющему Каза-нове после стольких авантюр и приключений откровенно радоваться свиданию с деревенской потаскушкой? Или тут нечто другое, и это совсем не пустяк?

      ... Если в мое отсутствие возникнут проблемы, вам поможет Фе
дор, Федор Игоревич...

С тем мы и расстались.

Против моего ожидания Федор сел не за руль, а рядом со мною сзади. Шофером был другой человек, и это заставило подумать: солидная фирма. Попытка разговорить попутчиков успеха не имела. Только когда я выразил желание выйти из машины за квартал от дома, Федор сказал:

      Приказано доставить к подъезду.

Препираться я не стал, но кой о чем задумался. Дорогу не спрашивают, она им известна... И потом что это — оказавшаяся неуклюжей попытка проявить заботу о человеке или что-то другое? Но тогда — что? Сигнал неким "шерифам", которые проявляют докучливый интерес к доктору? Оставьте, мол, в покое, не троньте. Не знаю, не знаю.

А как оценить информацию относительно зятька? Просто "открыли глаза" или и тут есть подтекст?

Зайдя в подъезд, захватил почту из ящика, поднялся к себе, подошел к окну: машина у подъезда все еще стояла. Только когда я зажег свет и откинул штору, она, мигнув фарами, отъехала от дома. Ничего не скажешь, серьезные люди служат у дедушки Штыря. В формальном отношении к делу (привезли и тут же уехали) обвинить их невозможно.

Но здесь мое внимание привлекло письмо, которое выпало из только что взятой в почтовом ящике газеты.

10.

Чудеса в нашей жизни случаются чаще, чем мы думаем. Нужно только не лениться, захотеть увидеть их. Разве не чудом была минувшая весна, когда впервые по-настоящему зазеленел давным-давно выжженный пожаром, казавшийся навеки мертвым горный склон? А предшествовавшая ей зима, собравшая у наших берегов множество царственных лебедей? А лето с небывалым обилием абрикосов и персиков — они шли на базаре в одну цену с простой картошкой...

Чудом показалось мне и письмо Эдика Шмидта. Того самого, что на последнем нашем школьном снимке рядом со мной. Я еще приобнял его.

Понимаю, что тебе, мой друг, это малоинтересно. Но не спеши, не спеши...

Смешными, должно быть, кажемся мы молодым, называя друг друга уменьшительными именами: Паша, Коля, Эдик. Ну а как же иначе, если .. мы помним себя такими, если Эдика я не видел с тех пор, когда он был просто Эдиком? А он обратился и вовсе по-давнему, как только в школе да во дворе меня называли: "Здоров, Колян!" И дальше, во-первых, как отыскал. Оказывается, это с тех пор, как мы разделились на независи-. мые, с позволения сказать, государства, стало непросто. Письма до Москвы идут, будто во времена Пушкина, по три недели, и хорошо, если вообще не пропадают. Что же говорить о связи с глубинкой — "заграничной", где оказался Э. К. Шмидт, и нашей!

Однако же получил, в конце концов, мой адрес, нашел. А дальше в письме то, что я уже говорил о нем и чего не успел сказать: как женился на такой же спецпереселенке, только из крымских греков, переехал со временем из Караганды в Узбекистан, родил двоих детей, вырастил, а теперь остался совсем один. Сначала похоронка на сына из Афганистана, потом умерла жена и, наконец, дочка вышла замуж за бухарского еврея и уехала в Израиль. Звали с собой, но решил, что не стоит ему ехать в Израиль. Хоть и не имеет он отношения к Майданеку и Освенциму, а все же немец. Жить тем временем в суверенном, солнечном Узбекистане тоже стало невмоготу. "О причинах писать не буду — сам все понимаешь. Каждый может видеть, чем кончилась наша замечательная дружба народов..."

Одним словом, решил Эдик слинять на историческую родину, в Германию. А до этого побывать в городе, где родился и где на бывшем Немецком кладбище за два почти века появилось немало могил с фамилией "Шмидт", такой же в сущности обычной, как наши "Кузнецов" или "Ковалев". Прибытия его следовало ожидать, судя по письму, в ближайшее время. Ну что ж, подумал я, почетного караула и оркестра не обещаю, а переночевать, слава Богу, есть где, и бутылочка для оживления разговора тоже найдется.

Позвонила Татьяна:

      Как вы? Я уже беспокоиться начала. Третий раз звоню — теле
фон не отвечает...

Но я-то знал, что беспокоится она не обо мне. Беспокоить ее, к сожалению, может только собственная судьба. Однако стоит ли винить в этом? Для меня проблема была в другом: говорить ли то, что узнал о ее муженьке у Штыря? В принципе сомнений не испытывал: человек, способный отправить на тот свет тестя-компаньона, может так же поступить и с компаньоном-женой. Разве что верх возьмет осторожность: две смерти в одной семье за столь короткое время наверняка вызовут подозрения. Кроме того, в делах Татьяна смыслит явно больше его — может, и он это понимает? Наконец, пока Татьяна не знает об истинной причине гибели отца, они естественные союзники.

И потом: поверит ли она в то, что я расскажу? Представил себя на ее месте и подумал: я бы в такое изощренное коварство не смог поверить.

...Вот я только что рассуждал о чуде, но ведь и она звонит с мыслью о том же: а вдруг старик нашел выход, что-нибудь придумал или того больше — достал деньги! В деньги для них упирается все. Безответственные и бессовестные болваны. Разница между нами в том, что я готов   к чуду, а они, нашкодив, ждут его как спасения.

      Увидимся завтра? — предложил я.

      Дождусь ли я этого завтра? — сказала Татьяна.

  Что-нибудь случилось?

  Не знаю, но предчувствия поганые.

  Ладно, приходи с утра, вместе позавтракаем. Я куриной печенки
по дешевке купил. С картошечкой она совсем неплоха...

А положив трубку, подумал: с зятьком-то как себя вести? Ведь рано или поздно придется встретиться.

С разговора о нем и началось следующее утро. Зятек забился в какую-то щель — что за тараканья манера! Будто оттуда его не выковыряют. А срок ультиматума, по моим прикидкам, уже истек. Если, конечно, Татьяна не врала, говоря об этом сроке. "Счетчик" очень может быть остановлен. И что тогда?

-    — Боюсь, как бы меня не захватили заложницей. От этих отмороженных можно чего угодно ожидать...

  В этом-то какой смысл? — спросил я.

  Да?! — вскричала вдруг (несколько театрально, как показалось
мне) Татьяна. — Не дай Бог случится, вот тогда вы запляшете. Они же
накинутся на вас: доставай деньги или прикончим единственную дочь тво
его друга. И прикончат. С них станется.

Страшное подозрение закралось у меня. Накануне снилось, будто я неким усилием воли, невесть как родившейся внутренней энергией преодолел тяготение, поднялся над землей и... полетел. Такое снилось и раньше, в молодые годы, но сопровождалось радостным удивлением, торжеством. На этот раз я летел неведомо куда, в темноте, с каким-то мрачным чувством. Оказался в аллее тесно росших деревьев с густой листвой. Запутался в листве и вдруг почувствовал на ощупь вместо листьев ткань, за которой слышались голоса. Я начал рвать эту ткань, кричать, с тем и проснулся.

И вот теперь такая же непонятная сила почти против моей воли подняла меня с кресла, швырнула к Татьяне, я схватил ее за ворот, приподнял:

      Ах, ты дрянь! Готовишься к роли заложницы? Хорошо придума
но. А я в вашем представлении полный болван, которым можно манипу
лировать, чтобы все-таки расколоть Штыря? И сейчас ты мне подсказы
ваешь следующий шаг? Готовишь, так сказать, к операции?

Должен сказать, что ужас, смешанный с изумлением, который появился на ее лице, тут же словно отрезвил меня.

Поразил Пират: пес ощерился и зарычал. На меня.

Я отпустил Татьяну, повернулся и отошел к окну. В оконном отражении видел, как она согнулась, прижалось лицом к коленям и тоненьким детским голосом то ли плакала, то ли поскуливала:

      Миленький! Зачем вы меня так? Я, конечно, подлая и мерзкая —
вы это лучше других знаете. Но против вас никогда ничего в голове и в
сердце не держала. Могу поклясться в этом чем угодно... А доказать...
Ну чем это доказать?..

В унисон скулила и собака.

И вдруг я увидел, что Татьяна раздевается. Одним движением сбросила кофточку и перешагнула через юбку, уже упавшую к ногам.

Это еще что?!

Профессия приучила, кажется, к чему угодно, но тут я был ошарашен. Не наготой, не сочетанием кружевного с розовым — самой ситуацией. Эта паршивка прелагает мне себя. И это следует понимать как свидетельство ее отношения ко мне.

А я вспомнил, как она младенцем уписалась у меня на кровати, куда ее запеленутую положил забежавший ко мне на минутку папаша — ты, мой дорогой друг...

  Ты что — с ума сошла? — крикнул я и почувствовал, как пересох
ло во рту. И понял, что причиной этого все же нагота, обилие кружевного
с розовым и воздержание, монашеская жизнь, которую я вел последние
недели. Одним словом, пусть неявно, но я на какое-то мгновение дрог
нул. Признаюсь в этом. Дрогнул. И она это сразу уловила, сучьим ин
стинктом своим почуяла. И тут же переменилась, заговорила другим го
лосом:

  Почему это сошла с ума? А может, я давно этого хочу... Не такой
уж вы и старый, я тоже не девочка... — Слова сопровождались эдаким
танцем почти без движений, легчайшим покачиванием кобры, ставшей в
боевую позицию, демонстрацией всего пейзажа с выпуклостями и впа
динами. — Любовь Ивановна — мы вместе в сауну по пятницам ходим —
совсем недавно очень неплохо о вас отзывалась: вполне, говорит, му
жик... А с Всеволодом у меня давно уже ничего нет. Вечно воняет от него
чесноком и водкой... Противно. 

Ссылкой на Любовь Ивановну, даму из горисполкома, с которой минувшим летом у нас действительно случилось небольшое приключение, Татьяна меня окончательно отрезвила.

      Я заварю чай, а ты пока оденься, — сказал ей. Потом добавил: —
Есть такое понятие: кровосмесительство. А ты для меня как дочка. По
няла? Как бы мы твоей матери в глаза смотрели, если бы это произош
ло?

Странное дело: я же еще и оправдываюсь...

  А можно и не смотреть. Вы что — часто с нею видитесь?
Зачем-то (наверное, чтобы снять напряжение) я сказал:

  Я даже писаю теперь по-бабьи, сидя на унитазе...

Дурацкий довод возымел действие, за чаем мы говорили только о деле. Собственно, говорил главным образом я, и это были невеселые речи. Отчасти и лицемерные, потому что всей правды о муженьке я ей так и не сказал, а выход из положения искали для обоих. Выходов было два: идти в милицию (Татьяну передергивало от одной этой мысли) либо платить по счетчику, хотя платить, как уверяла она, нечем. Мои слова, что не надо-де жаться, надо продать все, что можно, вызвали и на этот раз раздражение.

      Вам когда на работу? К двум? — спросила она. — Тогда одевай
тесь: пойдем посмотрим на это злосчастное кафе, чтобы больше разго
воров о нем не было. Это недалеко.

Я и сам рад был выбраться из дому. День в отличие от вчерашнего стоял прекрасный. Я люблю и нашу южную непогоду с дождем, ветром, но она побуждает к активности, а в такие тихие, безмятежные дни с особенной грустью думаешь о конечности собственной жизни. Солнечно, но не жарко, воздух настолько чист, что на окрестных холмах можно различить каждое дерево; освеженные вчерашним дождем, на клумбах полыхают канны; у цветочниц в подземном переходе охапки разноцветных хризантем и отдельно — поздние, осенние розы на длинных стеблях; скромненько проклюнулись крохотные кремовые звездочки на мушмуле в ближнем сквере; время от временя роняют под ноги прохожим свои изящные ядра каштаны... — мир словно бы демонстрирует тебе напоследок свою красоту и совершенство. А совсем рядом отбивают загадочный ритм каблучки сравнительно молодой еще женщины, наполняя сердце и душу сожалением по несбывшемуся. Не только сегодня, но и вообще. Вот так.

У набережной были ошвартованы два итальянских военных корабля. У одного из них выстроилась очередь бывших советских граждан, выразивших готовность посмотреть, как живут натовские военморы. Что-то зачастили они к нашим берегам.

А корабли — весьма так себе. Груда металлолома. Можно только порадоваться за симпатичных итальянцев, что воевать им на этих плавучих гробах никогда, по-видимому, и ни с кем не придется.

Неужели ничего лучшего у них нет для показа? Или они относятся теперь к нам, как к какой-нибудь Эритрее? Если это так, то зря...

Любопытно, что у этих же причалов итальянцы стояли и в сорок втором. В сорок третьем, после высадки американцев на Сицилии, потихоньку смылись. А теперь возвращаются, выходит, с подачи тех же американцев?.. Забавная получается карусель.

   Не боитесь? — неожиданно спросила Татьяна.

   Кого — этих? — я кивнул на корабли.

   Засветиться со мной не боитесь? Я только что видела одного из
компании Шерифа. Он нас тоже засек.

Честно говоря, мне это надоело. Даже подумал: не выглядим ли мы в глазах великовозрастных негодяев размазней и маразматиками, которых можно запугать до того, что они на каждом шагу будут оглядываться? Татьяне же ответил:

      Снявши голову, по волосам не плачут.
А что еще я ей мог сказать?

Кафешка твоих деток, мой друг, оказалась довольно симпатичной. Снаружи, по крайней мере. И место выбрано — удачней не придумаешь: почти у входа в Приморский парк, где одна из аллеек поворачивает к пляжу. Для меня, кстати, место особенное. Мало кто знает, что в полусотне шагов отсюда растет, прикрывшись от северных ветров подпорной стеной, неприметное деревце. Неприметное большую часть года. Под Новый же год оно сказочно зацветает прелестными и довольно крупными с малиновым оттенком цветами. Не помню уже, говорил ли тебе об этом/ но я в пору цветения непременно к нему наведываюсь.

Хотел было рассказать об этом Татьяне, однако она занялась осмотром своей недвижимости. И я с любопытством глянул: все путем. Основное помещение из сборных модулей. Летняя терраса, вымощенная узорной плиткой и прикрытая живой изгородью. Сезон закончен, заведение законсервировано: на окна опущены железные шторы, надежно закрыта массивная стальная дверь, пригнанная заподлицо... Такая же дверь и сзади. Служебный вход.

Я прошел мимо, но Татьяна у этой двери задержалась.

      Что-нибудь не так?

Она показала на царапины вокруг замочной скважины: —Дверь мы недавно покрасили, царапин не было... Я невольно улыбнулся: что значит своё! Каждая мелочь на заметке. Будь она просто буфетчицей или даже заведующей этого кафе — на фиг ей нужны были бы какие-то царапины! А тут ревнивый и настороженный взгляд.

      Какое-нибудь жулье пыталось забраться, — предположил я, — но
куда им справиться с такой дверью...

Мгновение Татьяна колебалась, а потом решительно полезла в сумку и достала ключи. Выбрав нужный, сунула ключ в скважину и вдруг то ли растерянно, то ли испуганно оглянулась на меня:

      Она незаперта.

Короче: зайдя в помещение, мы увидели Всеволода. Он лежал на полу в той странной, изломанной позе с неестественно вывернувшимися членами, которую мне уже приходилось наблюдать в случаях насильственной смерти. Рядом с головой была лужа застывшей крови.

О своем самочувствии в те минуты говорить не хочу, о Татьянином — не берусь.

Я сразу подумал о человеке, которого мы встретили на набережной, но, осмотрев труп, понял, что смерть наступила довольно давно. Тому было и письменное подтверждение. На спине Всеволода (он лежал ничком) была записка: 15/V — 15/XI. И строкою ниже: № 1.

Пятнадцатое ноября было позавчера. Промежуток в датах — по-видимому, срок действия "счетчика". Полгода, как и говорила Татьяна.

Что касается "номера", и тут намек ясен. За первым должен последовать второй. И если № 1 — ОН, то номером вторым будет ОНА.

Записка — предупреждение.

Не знаю, как бы ты себя повел, мой друг, а я полностью подчинился обстоятельствам. Милицию даже специально вызывать не пришлось. Выбежал на аллею, и тут же, будто по заказу, неподалеку затарахтел мотоцикл с явно скучающим служивым. Я кинулся навстречу, размахивая руками, потом побежал впереди, показывая, как подъехать к служебному ходу...

Патрульный, похоже, не очень удивился, увидев труп (по поговорке: "умер Максим, ну и хрен с ним"), передал по свистящей, хрипящей, явно простуженной рации о происшествии и опять заскучал, дожидаясь вместе с нами прибытия оперативной — так они, кажется, называются — группы.

Татьяна сидела на пустом ящике для бутылок, согнувшись, опершись локтями на колени и обхватив сцепленными на затылке руками голову — само олицетворение безнадежности и отчаяния. И вдруг вскинулась — с появлением этой самой опергруппы. Вскинулась и тут же снова обмякла, увяла. На вопросы следователя отвечала голосом тусклым и бесцветным — равнодушно.

"Не пропало ли что-нибудь из кафе?"

"Нет, все как будто на месте ".

"Когда последний раз видели мужа?"

"Позавчера, пятнадцатого числа утром ".

"А говорили с ним?"

"Тогда же ".

"О чем?"

"Он говорил, что собирается побывать в нескольких совхозах, договориться о закупках ".

"В каких именно совхозах?"

"Не спрашивала. Я полностью полагалась на него ".

"Когда он должен был вернуться?"

"В тот же день вечером ".

" У вас есть какие-нибудь соображения по поводу случившегося?"

Татьяна пожала плечами.

Почти все в ее ответах было неправдой. Меня не покидало раздражающее ощущение, что обе стороны это изначально понимают, и это придает диалогу какой-то дополнительный смысл и непонятное напряжение. Еще больше раздражало, что этот пустой и никчемный разговор, к которому, однако, надо было прислушиваться, мешал мне слушать доктора, осматривавшего труп. Кое-что все же уловил. Например, слова о расположенной горизонтально странгуляционной борозде прижизненного происхождения, которая дает основание полагать, что выстрел в затылок, произведенный с близкого расстояния, был контрольным либо носил чисто демонстративный характер. То есть твоего зятя, мой друг, сперва удушили или придушили удавкой и только потом прострелили голову то ли для того, чтобы было наверняка, то ли из азарта, чтобы показать свою "крутость" и еще больше устрашить "второго номера". Хотя куда еще больше!

  Так когда ты видела Всеволода последний раз — пять дней назад,
как мне говорила, или позавчера? — спросил я Татьяну.            ^

  Вы думаете, это имеет значение?

  Для следователя — имеет.

  И я должна была сказать, как он глушил водку от страха и прятал
ся? И сказать от кого прятался? А следователь тут же побежит к прокуро
ру за ордером на арест Шерифа и всей его компании? Так вы думаете?

Я пожал плечами:

  Просто я тебя не вполне понимаю.

  При чем тут "вполне" или "не вполне"? Я сказала то, что он хотел
слышать. Чтобы меня, а заодно, может быть, и вас не задержали — они
эту умеют — для дальнейшего выяснения обстоятельств. Вы что — в КПЗ
захотели?

О происходящем в КПЗ — камере предварительного заключения нашей милиции — в городе ходили самые темные слухи.

  Ты с ума сошла?

  А вы знаете, кто этот следователь? Тот самый мент, который пил у
нас коньячок вместе с Шерифом. — И после паузы, со вздохом: — И
тут подлянку подложили. Кто ее купит теперь, эту кафешку? Они же
недаром труп здесь бросили. Предупредили весь город: сюда, мол, не
суйтесь, господа хорошие... — И опять после паузы, будто угадывая мои
мысли: — Небось осуждаете: о чем это она говорит? О том и говорю.
"Номер два" у них кто, вы думаете? То-то же. Удрать бы отсюда куда-
нибудь к чертовой матери... Только куда? Где мы нужны и что буду
делать? В проститутки уже не гожусь — вон и вы побрезговали...

  Перестань, — попросил я.

  Ладно, — согласилась она, — перестану. Благо новая забота по
явилась — займусь похоронами.

 

  Деньги у тебя хоть есть на это?
Ответ меня поразил:

  На что на что, а на это найду их с радостью.
Однако на похоронах даже всплакнула.

Хоронили тихо и скромно, без музыки, без ставшего модным торопливого — почти на ходу — отпевания у разверстой могилы, без пьянки в виде поминок, когда непонятно откуда набежавшие неопрятные бабки и небритые алкаши тащут со стола и прячут в сумки недоеденный харч и недопитые бутылки. Словом, все сводилось к тому, чтобы побыстрее зарыть и по возможности забыть об этом. У Татьяны был, наверное, свой расчет: демонстрировала бедность, едва ли не убожество. Боюсь только, что, как всегда, несколько перебрала. Но я ни во что не вмешивался.

Нигде никаких извещений не было, а человек тридцать к моргу все-таки подошло.

В гробу Всеволод словно бы помолодел и похорошел. Смерть подсушила лицо, убрала отечность, не стало хамской, полной превосходства усмешечки, которая так раздражала, проступило даже нечто недоуменно-скорбное, почти трагическое в плотно сомкнутых губах. Глядя на него, впору было задаться вечными вопросами: как из милых, симпатичных детишек вырастают ублюдки и в какой степени внешность человека соответствует его сути? Однако можно было понять также, что привлекло домашнюю, балованную девицу, папину любимицу к этому вульгарному малому. Да то, что он плевал на всех вокруг. Пока не доплевался.

Я был все время с Татьяной. Дивился женскому актерству. Ну вот всплакнула. Насколько искренне? И тут же вопрос: а насколько искренней была в той эскападе с раздеванием? в словах, которые сопровождали ее? Меня это все еще занимало.

Когда выносили гроб, она сказала: "Крайний справа возле маши
ны — Шериф."

Это мне было интересно. Неслабый мужик. Неслабый и нехилый. Я, однако, ожидал увидеть человека с уверенной статью, стриженым, как это у них принято теперь, затылком, нагло-расчетливого и — добавлю — с ключами от хорошей тачки в кармане. У этого ключей от "мерседеса" явно не было, но дело не в ключах и не в прическе (у него были длинные, с неделю уже не мытые волосы), а в общей повадке, заставляющей угадывать то ли атаксию, то ли астазию, а за этим психическую неуравновешенность, истерию. Такие сукины сыны вдвойне опасны — от них не знаешь, чего ожидать. И это меня особенно встревожило.

И еще одна подробность. Где-то на заднем плане мелькнули, как мне показалось, сросшиеся брови штыревского нукера Федора Игоревича...

11.

Я приближаюсь к концу своего бесхитростного, хотя и несколько сумбурного повествования.

Если помнишь, мой друг, я всегда считал, что любые обстоятельства рано или поздно оборачиваются полной своей противоположностью. Потом понял — или узнал, — что ничего нового в этой идее нет. Более того, столкнулся с тем, что она многим приходила в голову. Одни при этом говорили о "теории маятника", другие — о "законе перемены знаков". Последнее определение мне больше по душе. Может быть, потому, что сопровождалось конкретным, точным и близким примером: победа в Великой Отечественной (несомненный "плюс") обернулась спустя полвека не просто поражением, а полным крахом (столь же несомненный "минус"). И обратный пример с Германией и Японией. При желании такие примеры можно множить в глубине веков и, беря на себя известную смелость, предвидеть в будущем. Жаль только (а может, не стоит жалеть?), что законы эти действуют лишь на макроуровне, когда речь идет о судьбах народов, государств, цивилизаций. Для нас, маленьких, никаких "перемен знаков" не произошло. Было плохо, стало еще хуже. Я в который раз подумал об этом, повидавшись с Эдиком Шмидтом.

Прелестным человеком оказался Эдик Шмидт. Я говорю "оказался", потому что понял, что не знал его. В самом деле, что мы знаем друг о друге в самые юные годы? Да ничего, по сути. Это потом уже, в воспоминаниях всплывают детали, подробности, которые оказываются вдруг существенными. Так произошло и со мной, когда рассматривал давний школьный снимок. И подумал: не случайно ведь он стоит там рядом, и я приобнял его тогда тоже не случайно. Питали симпатию, взаимное расположение.

А роковая страсть, которую он неразделенно испытывал к непоседливой и смешливой Анечке Квитко! Ее расстреляли потом, как и Фимку Иоффе, в противотанковом рву за городом... "Роковой страстью" называл это, кстати, наш главный умник Пашка Львов. Он еще произносил с дурашливым подвыванием: "И всюду с_трасти роковые и от судеб защиты нет." Очень было смешно. А теперь я увидел, что простодушная, доверчивая влюбчивость Эдику вообще свойственна. Как и подтянутость, аккуратность, как раз и навсегда — с детства — проложенный в прическе пробор. Эта его "отутюженность", затянутость воротничком и галстуком странно сочеталась с мощной шеей, обветренным лицом и пудовыми кулаками рабочего человека.

Нет, это был не трухлявый пень, как я боялся, узнав о всех свалившихся на него бедах, а крепкое, если продолжить сравнение, кряжистое дерево, в котором все еще циркулируют (скажем так) жизненные соки. Однако "знаки" не переменились, судьба продолжала испытывать и преследовать его.

Не хочу сбиваться на политику (противно), не хочу никого обижать, но всплеск примитивного, безумного национализма опустил человека ниже любого животного и уж во всяком случае сделал его чудовищным исключением во всем тварном (сотворенным Господом, Творцом) мире. В самом деле, можно ли представить себе войну английских сеттеров с ирландскими или вражду белых и черных пуделей? А у людей это стало обыкновением.

Сначала одиноким, потом чужим, а в последнее время — раздражающе, докучливо, враждебно чужим почувствовал себя на солнечном азиатском юге Э. К. Шмидт. И, как всегда в таких случаях, отношения смешались в крепкий коктейль. Хозяйственный Эдик некогда построил добротный дом для своей семьи. Теперь этот просторный, удобный, красивый дом одинокого чужака стал сильнейшим раздражителем для аборигенов; ему начали настойчиво советовать продать его "пока не поздно". За ничтожную цену. Дошло до прямых угроз. Защиты ждать было не от кого...

Номер в гостинице для иностранца, каким теперь оказался в родном городе Эдик, стоил безумно дорого, и я уговорил его остановиться у меня.

В первый же день появилась Татьяна — после похорон муженька она здесь проводила едва ли не большую часть времени. Боялась. И я боялся вместе с нею. Наши предосторожности были, конечно же, наивными. Я провожал ее домой, просил никому не открывать, держать дверь на цепочке, стараться не подходить к освещенным окнам... А что еще придумаешь?

Слава Богу, в милицию вызывали всего дважды. Первый раз беседу вел все тот же следователь — "мент из подворотни", "шерифов прихвостень", как говорила Татьяна. И вопросы были все те же: что думаете по поводу случившегося? кого подозреваете? не было ли у вашего мужа врагов? долгов? В ответ несчастная вдова пожимала плечами, и это не вызывало, судя по всему, раздражения или неудовольствия нашего законника.

В самом конце возник новый нюанс: не могла ли причиной убийства стать ссора с неизвестным пока собутыльником, возникшая по почве неумеренного распития спиртных напитков? Анализ и вскрытие будто бы показали, что выпито (или насильственно влито — это добавлю от себя — в глотку несчастного сукина сына) было и в самом деле немало. Татьяна и тут попала плечами. А мне сказала:

      Знаете, у меня такое впечатление, что он меня испытывает: вспомню
я о найденной на трупе записке или промолчу?

Чтобы не накликать беду, следовало, по-видимому, молчать. Однако насколько надежна эта защита? Приходилось уповать на прагматизм Шерифа, на то, что он захочет вернуть свои деньги. А для этого ему нужна Татьяна живой.

Кстати, его ли это деньги? Сумма не маленькая. Не исполняет ли он сам роль посредника за какой-то процент? Облажался с процентом, отсюда и ярость, изощренная жестокость... Вполне может быть.

Ну, а дальше, когда деньги будут возвращены или, скажем, отписано кафе в счет погашения долга? Нужна ли будет тогда эта если не все, то многое знающая и понимающая Татьяна? Не возникнет ли соблазн убрать и этот "номер"?

Вторая встреча в милиции и вовсе была показушной. Ее организовали, похоже, чтобы убедить строгого дядю прокурора в том, что убийство произошло по пьянке. Как говорила Татьяна, больших усилий это не потребовало. Тем более, что сама она не возражала. Все было так вульгарно, так грубо и откровенно лживо... А я по-прежнему думал: не обернется ли и это когда-нибудь против нее?

Позвонил Штырю, хотя понимал, что он вряд ли вернулся. Трубку взял Федор и после первых же слов сказал, что все знает. Подчеркнуто. Категорично. За этим стояло какое-то вроде бы обещание, но еще больше было неопределенности.

Приход Татьяны оказался кстати: за столом и в доме появилась хозяйка, которая освободила меня от хлопот. Поговорить нам со Шмидтом было о чем, но почти сразу решили о прошлом не вспоминать. Дошли до лагерной темы и остановились. В конце концов всех нас больше интересовало будущее.

Пили коньяк из подношений моих клиентов. Татьяна тоже не чинилась. И даже более того. Раскрасневшись после второй рюмки, сказала:

      А говорили, что ничего не берете, неподкупный вы наш!..

  В некоторых случаях очень даже беру, потому что грех не взять.
Такие случаи и в самом деле были.

  Например? — не унималась она.

 

  Хочешь уличить меня в бескорыстии и отрицании рыночных ре
форм? Ничего не выйдет, голубушка. Беру!

  Ив каких это случаях? — подключился Эдик.

  Да вот простейший пример: обрезание.

  То есть кзк это? — опешила она.

  Могу объяснить и даже изобразить графически... — Я взял бу
мажную салфетку и нарисовал на ней удлиненный полуовал. Потом слегка
подправил. — Представьте себе, что это объект моего хирургического
 вмешательства. На конце его кожная складка, препуций или, как еще говорят, крайняя плоть. Некоторые так и живут с нею всю жизнь, а кое-кому требуется отсечь ее — иногда в зрелом возрасте... — Я чикнул карандашом по кончику овала.

      Дядя Коль, вы что-то совсем расхулиганились... — сказала, еще
больше покраснев, наша скромница.

      Зачем им нужно в зрелом-то возрасте? — смеялся Эдик.
И я объяснил.

А ведь это ты, мой друг, еще работая в горкоме, присватал мне первого пациента (тут напрашивается каламбур, от которого я воздерживаюсь). В мире к тому времени потеплело, приоткрылась дверь для желающих уехать в Израиль и оказалось, что некоторые из таких желающих к отъезду в землю обетованную неготовы: в детстве им не сделали обрезание. Причины были разные, но главная — эмансипация, освобождение от вековых предрассудков, леший бы их побрал. У самого первого моего пациента отец, к примеру, был старый большевик, красный командир, участник гражданской войны и прочая, и прочая, и прочая. Когда родился сын, ни о синагоге, ни о раввине не могло быть и речи — какое еще, трам-та-ра-рам, обрезание?! И вот он, сам уже немолодой, грузный человек, смущенно переминается передо мной: "Представьте, приеду я туда, и вдруг схватит грыжа, аппендицит или, не дай Бог, простата. Приду к врачу, разденусь, а там увидят: необрезанный. Говорят, у них этого не любят..."

Чем я мог ответить, кроме как своим боевым кличем: "Снимайте штаны!"

Усекновение делалось по высшему классу и, разумеется, с обезболиванием. Это особенно интересовало пациентов. Работа была левой, неурочной — мог ли я за нее не брать? Да если бы не брал — обидел бы. А главное: советский опыт научил, что даром только зуботычины дают.

Я, если хотите знать, на препуции квартиру отремонтировал, лоджию застеклил. Не скажу, что "слух обо мне прошел по всей Руси великой", но из других городов приезжали. Привлекали конфиденциальность, безболезненность, чистота исполнения.

Был момент, когда бизнес на евреях подупал, но "парад суверенитетов" в конце восьмидесятых — начале девяностых снова поставил препуций в повестку дня. Зачастили решившие стать стопроцентными мусульманами гости с Кавказа, из Башкортостана, Татарстана, независимого Казахстана. Великую семью пророка Мухаммеда —да будет благословенно его имя — не без моей помощи пополняли все новые члены. Запомнился председатель Верховного суда одной из республик. Шустрый такой господин, чем-то напомнивший Ходжу Насреддина...

Посмеявшись, Эдик сказал:

  Слава Богу, что я еду всего лишь в Германию, и мне это не нуж
но...

  Вы едете в Германию? — вскинулась Татьяна. — Насовсем?

  Насовсем, — вздохнул Эдик.

  А к нам сюда надолго?

  Пока Колян не выгонит. — Но тут же добавил: — Шучу. — Й
после паузы: — Хотя не так уж и шучу. Тяну до последнего. Докумен
ты в основном готовы. Завтра на кладбище собираюсь.

  Да? Я тоже должна быть на кладбище...

  Вот и отправляйтесь вместе, — предложил я.

Любопытно было, мой друг, наблюдать за твоей дочкой. Своим рассказом я невольно посеял некоторую скабрёзность, и она на это живо откликнулась. А тут еще коньячок. Глазки заблестели, обращенный на старину Эдика взгляд стал "женским", ощупывающим и оценивающим. Что это ее на старичков потянуло? Подозреваю, что сыграло свою роль и упоминание о Германии: ваша семья, мой друг, всегда отличалась практичностью.

Я даже испытал некоторое сожаление, похожее на ревность. Каюсь, однако подумал: не напрасно ли вертел носом и отказался от предложенного мне под конец пира, именуемого жизнью, десерта? Десерт, правда, не первой свежести, но все же...

А Эдик под взглядами и улыбками нашей прелестницы заметно размяк. И я подумал: может, это знак, указующий перст самой судьбы?

Впрочем, следовало дождаться дальнейшего развития событий. А они не замедлили.

12.

События наезжали одно на другое, и часто я видел лишь их последствия. Так, с кладбища наша парочка вернулась в состоянии задумчивости, и я это связывал не только с посещением могил. Происходило, видимо, и выяснение отношений. Простодушный Эдик сам об этом обмолвился:

      Как же она теперь тут будет одна?.. Я-то знаю, чего это стоит...
Вот так. Выходит, первый шип, отправленный сладостным ядом, уже

проник в суровое нордическое сердце. Ну-ну.

Я поддержал эти настроения. А разговор зашел после того, как он поздно вечером, проводив Татьяну домой, вернулся в мое холостяцкое жилище. Вернулся, кстати, не сразу, что заставило меня с учетом наших обстоятельств поволноваться.

Что же до Татьяны, то всего за пару дней она открыла массу достоинств в Эдике и одновременно прониклась его неприкаянностью, одиночеством, незащищенностью сильного и мужественного человека перед коварными ударами судьбы. Я и эти настроения поддержал, заодно посоветовав ей не медлить с продажей кафе и делать это не таясь, открыто. Может быть, дать объявление в газете, пусть этот психопат Шериф видит: с ним готовы расплатиться, ничто ни от кого не скрывается...

  Психопат? — удивилась она.

  А ты до сих пор не поняла, что он псих?..

Между тем какие-то события наверняка происходили и в окружении Шерифа. Татьяна говорила, что несколько раз глубокой ночью раздавались телефонные звонки. Снимала трубку, а в ответ ни слова. Что это — напоминание о себе, замаскированная угроза, требование поторопиться?

Не покидала надежда на стратегического союзника, каким вроде бы был Штырь. О его возвращении с регионального совещания (звучит-то как важно!) мы узнали из местной телепередачи. Сначала выступал наш будущий мэр. Ты должен знать его, мой друг. Заведовал "Горводокана-лом". Довольно плюгавое существо, но сейчас его рекламно раскручивали, как восходящую эстрадную звезду. Масштаб был, правда, местный, однако деньги требовались все равно немалые. Впрочем, плюгавость не может быть доводом против человека, и он это всеми силами доказывал, громя в данный момент уголовную преступность, которая стала главным препятствием к счастливому обустройству нашей жизни. Досталось и правоохранительным органам. Зная поименно злодеев, они, оказывается ничего не делают, чтобы пресечь бесчинства.

  Что же ты сам их не назовешь? —прокомментировала этот пас
саж Татьяна.

  Вот именно, — поддержал ее Эдик.

А я промолчал, думая о своем: как хорошо, голубушка, что я не дал тебе тогда раздеться до конца... Все чаще проявляющееся единомыслие этой парочки внушало определенные надежды. Что же касается поименования злодеев или плюгавости, то так ли это важно? Наполеон, Ленин, Сталин тоже были злодеями и не отличались статью, а вон в какие люди выбились...

Виталия Никифоровича Штырева и на сей раз показали мельком, среди других уважаемых членов Союза экономического возрождения края, от которого баллотировался кандидат. Он озабоченно кивал, слушая будущего мэра.

  Если Шериф псих, как вы говорите, то еще может дать им прику
рить... — сказала вдруг Татьяна.

  Может, — согласился я, — даже если и не псих. Любую выходку
спишут на конкурирующих кандидатов.

Как в воду глядели. Через день на телестудии сгорела вся аппаратура. До обвинения конкурентов дело, правда, не дошло, было глухо сказано о небрежности персонала и неисправности электропроводки. Но я в этой сдержанности нутром угадывал Штыря, который не любил, когда волну гнали слишком уж открыто. Был уверен, однако, что пожар не останется безнаказанным. Дедушка Штырь не станет публично раздаваемыми тумаками делать рекламу противнику. Есть другие методы.

Относительно же авторства и направленности акции сомнений не было. Слухи, стекавшиеся в больницу со всего города, подтверждали: волчата взялись за матерого, который пытается протащить во власть своего человека.

Вот так неожиданно четко увиделось вдруг противостояние: Шериф — Штырь. Кто бы мог подумать! При этом почти очевидно: если Штырь в своем лагере ключевая фигура, то Шериф — флибустьер, которого кто-то направляет. Впрочем, может быть, я и ошибался, возможно, все было и не совсем так.

Да, вот еще что любопытно. Народ, ненавидя и боясь шпану, в некоторых случаях, когда прижимали богатеньких, был чуть ли не на стороне шпаны. И в этом, мой друг, сказывалось ваше воспитание. Поистине, Ленин умер, а дело его живет...

Нас все же больше занимали собственные дела. После объявления в газете и других Татьяниных демаршей следовало ждать ответного хода. Мы его ждали, и все-таки гром грянул неожиданно.

Татьяна тряслась, лица на ней не было, когда прибежала ко мне — одна, глубокой ночью, почти под утро. Стучала в дверь и звонила, по ее словам, так, что впору было всех соседей перебудить — никто носа не высунул.

Как попало разбросав мокрые от дождя вещи, Татьяна рухнула в кресло. Такой я не видел ее даже когда мы нашли труп Всеволода. Вскоре, правда, выяснилось, что в критический момент наша Таня вела себя точно. Запоздалая же дрожь от страха напоминала озноб после мороза, когда сам мороз остался уже за дверью, позади.

Поздний телефонный звонок хоть и заставил сердце екнуть, удивления не вызвал. Но теперь послышался голос:

— Дрожишь? — Эдак уверенно и с явной угрозой.

— Так не топят же и стою на полу босиком, — ответила Татьяна, и
этот родившийся от растерянности вполне будничный ответ оказался для
Шерифа неожиданным.

  Ты дурочку не валяй. Меня интересует: когда?

К этому была готова, варианты предстоящего разговора прокручивались нами не раз:

      А я хочу уточнить: сколько?

Именно так: хочу уточнить. Всего лишь. Чтобы не вызвать сразу же раздражения.

  Не строй из себя (далее следовало соответствующее слово.).
Счетчик есть счетчик.

  По счетчику ты сам взял то, что захотел. — Напомнила этому
отмороженному ими же установленное: смерть есть окончательный
расчет. Не удержавшись, добавила: — Или мало?

Ответ был жестким, в обход всех резонов:

  Ты записку читала, так что не умничай. Продай балаган.

  А ты мое объявление в газете читал? За него дают десять и не
больше.

Тут я не выдержал: "Неужели так и сказала?" Татьяна кивнула. Между тем за кафе уже предлагали двадцать пять тысяч зелеными. Но каким же характером надо обладать, чтобы и в такую минуту торговаться! Поистине твоя дочь напомнила мне свою бабушку, твою маму с топором в недрогнувших руках. А Шериф проявил себя той шпаной, какой и был на самом деле: принял торг, начал торговаться.

  Продай дом.

  Да я тебе десять раз уже говорила: мать его давно продала. Нет у
меня и не было никакого дома.

  Родную мать подставляешь, сука?

  Подставляю? Да ты ее сперва отыщи и мне адрес скажи. У меня
к ней тоже есть претензии...

"Это правда?" — снова перебил я.

"Что?"

"Что не знаешь, где мать ",

"Я и вам говорила, что матушка оказалась хитрее всех. Строили дом вместе, а записан был на нее. Ей и в наследство не пришлось вступать, ждать положенного срока, полгода, кажется. Потихоньку продала, вышла снова замуж, сменила фамилию — ищи-свищи ее теперь..."

"То есть как это? — обалдело спросил я. Сплошные сюрпризы от этой семейки. Меня особенно поразило, мой друг, что твоя слывшая тихоней и далеко уже не молодая жена так стремительно все обделала. — Ты в самом деле не знаешь, где мать?"

"Ничего, — заговорил вдруг Эдик. — Найдем, отыщем, вызовем..."

Даже так? — подумал я. У вас, милые, появились уже общие проблемы? Лихо. Похоже, что все тут куда-то ужасно торопятся.

И надо было видеть, как сверкнула очами Татьяна при обещании суженого отыскать и, главное, вызвать к себе ее матушку. Такая перспектива доченьку явно не грела, и это оказалось для меня еще одним откровением. Впрочем, мама была моложе своего будущего зятя. Интересно, а у самой мамы какой расклад получился с новым замужеством? Готов спорить, что рассудительному и солидному королю наша тихоня предпочла шустрого валета, который вскоре оберет ее до нитки...

"Стоп, — сказал я. — Вы, кажется, приняли какие-то решения. Сразу говорю: я — за. Но неплохо бы мне узнать об этом..."

И опять поразила Татьяна — праведным гневом, звенящим голосом:

"Вас это интересует — клубничка с малинкой? Или то, чего добивается от меня Шериф?"

И впрямь. Справедливо сказано. Не туда заехали.

А Шериф дал ей два дня, чтобы наскрести двадцать тысяч долларов, "Хрен с тобой, пусть будут двадцать..." Каким образом он их получит, будет сообщено. И отдельно: "Не вздумай бежать к своему геморрой-щику, а то я и до него доберусь ".Это уже обо мне. Предусмотрительный малый.

"А где гарантия, что он и тебя не убьет?" — спросил я.

"Я пойду вместе с нею," — сказал Эдик,

Уж эти мне престарелые Ромео и Джульетты...

"Трогательно и смело, — констатировал я. — Только лучше бы заняться делом. Надо немедленно оформить ваш брак, а потом мотай в столицу и падай в ноги консулу, чтобы в документах записали, что ты уезжаешь вместе с женой.".

"А как же здесь Таня?.."

Сверкнув очами еще раз, Таня сказала: "Не тронет он меня. Я предупредила, что написала письмо на имя генпрокурора о всех его художествах. Если со мной что-нибудь случится, письмо будет передано по адресу '\

Эдик от восхищения заморгал — часто-часто. Это же надо: какой кладезь ума, красоты и находчивости ему достался в лице нашей Тани.

А я даже не улыбнулся. Бедняжка уверена, что отыскала замечательно новый прием и необыкновенно сильный ход. А в прокуратуру небось каждый день мешками со всех концов страны приносят такие письма. Успевают ли их прочитывать?

Мне впору было теперь самому озаботиться покупкой бронежилета и автомата Калашникова, потому что у кого еще этот псих будет искать написанное будто бы Татьяной письмо?

13.

И снова Штырь? А на кого еще, если по совести, мне рассчитывать?

.Старик был так любезен, что прислал за мной машину. А разговор не получался. Я толком не мог выдавить из себя, чего же хочу от него. А хотел я, чтобы оставили в покое Татьяну, оставили в покое меня. Тут же спохватывался и добавлял, что долг она, конечно, отдаст, на "балаган", как называет кафе Шериф, уже нашелся покупатель. С процентами, правда, не все получается, но_ведь проценты по счетчику они заломили заведомо несусветные, а главное, убив Всеволода, взыскали эти проценты- Разве не так?

"Вы правы, конечно, — вздыхал Виталий Никифорович, — но и время, сами знаете, рисковое... Хотя разумные люди находят в конце концов компромисс..."

"Да он же псих! — перебил я. — Разве может нормальный человек сначала удушить, а потом стрелять в уже мертвого? Зачем? А телевидение! Станет ли разумный человек поджигать телестудию только потому, что ему не понравилась какая-то передача? Весь город говорит об этом..."

Здесь старик глянул на сидевшего с нами своего нукера Федора. Тот был непроницаем. Только темные брови сдвинулись на переносице еще теснее, взлетев, как крылья, у висков.

"М-да... А о письме прокурору она сболтнула совершенно напрасно — такое в нашей среде не прощают. Это действительно чревато..."

Вот! Несмотря ни на что я хотел бы разойтись с этим ублюдком Шерифом миром и все яснее понимал, что это невозможно. Но если это так, то что же делать и чего я, собственно, хочу?

Доктор Забродин в таких случаях говорил: "Ты хочешь и рыбку съесть, и на хер сесть." Это был деликатный вариант поговорки, к нему прибегал, щадя "ушко девическое в завиточках волосках" нашей ТоУМ- В мужской компании выражался определеннее. Как-то я прицепился: в чем суть поговорки, почему нельзя одновременно сделать одно и другое? Чем первое противоречит второму? Не умея объяснить, старый доктор рассердился, а может, только сделал вид, будто сердится... Сегодня я понял, наконец, что поговорка эта об идиотическом безвыходном положении, из которого невозможно вырваться нормальным человеческим путем.

Я ведь в самом деле хочу и "съесть", и "сесть", выйти сухим из воды, выбраться из грязи, не замаравшись. Тьфу, будь оно все неладно!

  Помогите мне тогда достать пистолет, чтобы прикончить этого
подонка!

  А вот этого, голубчик, вам делать не следует, — увещевал Штырь,
хотя отлично, по-моему, понимал, что я отнюдь не рвусь в кого-нибудь
стрелять. — Лучше отправляйте на тот свет людей за операционным
столом.

  Когда ваша приятельница должна отдать деньги? — спросил Фе
дор.

  Я же говорил — завтра.

  Пусть идет. А вам на работу с утра?

  С утра.

  Тоже идите. Не надо мельтешить. Все утрясется.

На этой невнятной ноте и закончилась встреча. Домой меня тоже отвезли.

Все и в самом деле утряслось.

Перед тем, как идти на работу, я позвонил новоявленной фрау Шмидт. Держалась бодро. Прежде всего передала привет от Эдика, который уже прилетел в столицу и штурмует посольство. Татьяна вообще у тебя молодец, недаром я сравнивал ее с бабушкой. Твоей семье, мой друг, повезло на решительных дам. Решительных, но и приглядчивых, осмотрительных. Так, на всякий случай она сообщила мне, что некоторое сомнение вызывает автомобиль с затемненными стеклами, припаркованный под окнами. Запишите, мол, номерок, авось пригодится: "38—83". Запоминается легко: три-восемь-восемь-три. А этому Шерифу, если тот начнет дурить, она-де скажет, что даже номер машины, из которой следили за нею, известен тем, кому следует. Это вдобавок к письму на имя генерального прокурора. Поэтому пусть ведет себя рассудительно и спокойно, берет деньги и проваливает. Навсегда.

Смешок у нашей Тани был при этом нервический, но как ее не понять.

На работе же с первых минут меня настолько задергали и завертели, что лишь волевым усилием время от времени возвращался к мысли: как там Татьяна? Засорилась канализация на этаже, возникли проблемы с кровью для переливания, сломался в очередной раз рентгеновский аппарат... — а может ли быть иначе, когда человек, обязанный заниматься канализацией, вообразил себя политиком, произносит речи и рвется в мэры?

Итак, я принимал меры к тому, чтобы отделение не утонуло в дерьме, когда прибежала сестра и сказала, что по "скорой" доставлен больной с черепно-мозговой травмой. Но почему к нам, а не в нейрохирургию? Впрочем, и этот вопрос из разряда риторических. "Скорую" сопровождала милицейская машина, а такой компанией они запросто могли обратиться и в гинекологию.

В коридоре меня перехватил человек в форме:

  Доктор, очень важно, чтобы он хоть на минутку пришел в себя...

  Кому важно — больному или вам? — ответил я не очень любезно,
даже не оглядываясь.

Меня всегда раздражал этот полицейский эгоизм. Пострадавшему отнюдь не всегда нужно, чтобы его прежде всего приводили в сознание, есть более неотложные задачи, а следователь тут как тут — жаждет показаний...

Глянув на пострадавшего — его уже раздели, обстригли и положили на стол, — я поразился тому, что он еще жив. Сквозное пулевое ранение в голову.

Поразило и другое. Да ты уже знаешь, мой друг. Это был не кто иной, как Шериф. Но почти сразу пришло убеждение: именно так мы и должны были снова встретиться. Правда, лежать с простреленной головой вполне могла Татьяна, а мог и я.

Еще больше поразило, к а к и м он был на этот раз. Господи, до чего беспомощными и жалкими мы делаемся в минуту страданий, перед лицом близкой смерти! Нас волокут по земле, по заплеванному асфальту, чужие руки снимают одежды, чужие глаза бесцеремонно разглядывают нагое тело, и в то же время незримая рука равнодушно обнажает твою истинную суть, убирает грим, срывает маску, сдирает ее, как шелуху с луковицы... Не так ли было с тобой, мой друг? Не это ли ждет меня?

      Доктор, очень важно... Может, укол какой-нибудь? Чтобы хоть на
минутку...

Что-то большее, нежели сыщицкий азарт, послышалось в этом голосе. Оглянулся, пригляделся. Да это ведь "мент из подворотни". А не узнал его, потому что у тела зятька был он в штатском.

Только ли по стечению служебных обстоятельств оказался он в кафе тогда и здесь сейчас?.. На физиономии читались смятение и растерянность. Что-то у них, видно, не заладилось, получилось не так.

Меня в шапочке, маске, очках и в халате он пока определенно не узнавал. Да и ситуация была форс-мажорной.

      Кому-нибудь еще помощь нужна? — спросил я.
Он замотал головой.

  Остальные — трупы? — с неуместной — каюсь — претензией на
черный юмор снова спросил я. Профессия, увы, делает нас циниками.

  Нет-нет... Вы хоть на несколько секунд приведите его в сознание.
Это очень важно. Он видел стрелявшего.

И тут, словно в ответ на моления подельника, Шериф открыл глаза, беззвучно зашевелил губами. Потом из последних, видимо, сил поднял руку ко лбу и провел пальцем по бровям.

Я снял маску, очки, наклонился и встретился с ним глазами. Не скажу, что очень хотел, чтобы он непременно узнал меня, вообще не могу объяснить этот порыв, но по дрогнувшим векам, расширившимся зрачкам понял: узнал. Глаза его напомнили мне электрическую лампочку, горящую на перекале, когда она от немыслимого напряжения вдруг вспыхивает ослепительно ярко и тут же навсегда гаснет. Я выпрямился.

  Ну что? Что, доктор?

  Он умер.

  То есть как это? — возмутился мент, будто я был в чем-то виноват.
Потом с надеждой: — Но что он хотел сказать? И что значит это? — Он
тоже провел пальцем по бровям. Обратил, значит, внимание...

Я как бы предположил:

      Хотел пожаловаться, что болит головка?..

Он посмотрел внимательно, испытующе, несколько даже удивленно и не сказал ничего больше.

Дождавшись, когда милицейская машина уедет, я с автомата в вестибюле сделал два звонка. О£а накоротке. Услышав Татьянин голос, сказал: " Это я. Не перебивай. Слушай. Я все знаю. Сиди дома, не рыпайся. Вечером позвоню ", У Штыря наткнулся на автоответчик. Фу-ты нуты... А может, и к лучшему. Надиктовал: "Хочу видеть Федора Игоревича. Все "-

Поднялся в отделение. Благо день был неоперационный, и после утренней горячки можно было не спешить.

Санитарки в туалете, чертыхаясь, убирали дерьмо и костерили на чем свет стоит пьяного с утра сантехника.

Когда возвращался домой, из переулка наперерез бесшумно выплыла машина с затемненными боковыми стеклами. Остановилась. Приоткрылась задняя дверь — то ли приглашение, то ли угроза. Я глянул на номер: 38—83. Три-восемь-восемь-три. И в самом деле легко запоминается... Впору было по-заячьи запетлять сквозь проходные дворы. Но мне всегда было неприятно зрелище бегущего, а тем более убегающего старика. Да и рука с пистолетом пока не высовывалась. А главное: ба! это же "форд", в котором я не раз уже ездил.

Подошел. В машине меня ждал Федор, нукер нашего уважаемого Штыря.

Устроившись с ним рядом, я сказал:

  Шериф видел стрелявшего.

  Разве он жив?

  Умер четыре часа назад у меня в больнице.

  Успел что-нибудь рассказать?

Вел себя Федор, следует признать, абсолютно спокойно. Уже потом я спрашивал себя, что было в этом спокойствии: хладнокровие профессионала или наглость от чувства безнаказанности? А тогда рассказал ему, что говорить Шериф не мог, но сделал некий жест, и я воспроизвел его, проведя пальцем по бровям. Следователь обратил на это внимание.

  То есть?

  Ну, скажем так: засек. Оставил это жест занозой в памяти. Ниче
го, как мне кажется, пока не понял, но будет думать об этом. И если
выйдет каким-то образом на человека с характерно сросшимися бровя
ми...

  Ясненько, — сказал Федор. — И кто же этот следователь?

А я вдруг ощутил всю чудовищность происходящего, всю омерзительность, непоправимость того, что я, увы, сейчас сделаю — назову человека.

      "Мент из подворотни". Старший лейтенант. Фамилии не знаю. Его видели иногда с Шерифом. Вел дело об убийстве Всеволода и спустил его на тормозах.

Обвинительная и в то же время самооправдательная речь...

      Ясненько, — повторил Федор. — Разберемся. Вас подвезти к дому?

      Дойду пешком. Прозвучало это неожиданно резко.

Деньги Шерифу Татьяна отдать не успела и в глубине души, как мне кажется, радовалась этому. Ну, если не радовалась — события все-таки со стрельбой(с кровью, — то была довольна. Денежки греют. А тут и сумма немалая. Винить ее в этом не приходилось. И все же. Глупость раздражает.

  Жадность фраера сгубила... — подумал я вслух.

  Чего вы? — вскинулась она, точно учуяв, в чей адрес это направлено. А только что пела мне хвалу, уверенная, что это я спас ее, организо
вав убийство Шерифа (а ведь правда!) и чуть ли не принимая в нем участие. "Вы — гигант. Вот уж не думала..." От избытка благодарности она, похоже, готова была опять начать раздеваться. Есть такой тип людей, у которых почти все — и отчаяние, и благодарность — принимает сексуальную окраску. Я даже успел с сочувствием подумать об Эдике: по-видимому, уже вскоре ему предстоит увенчать свою доверчивую башку рогами. При этом уважение и симпатия фрау Шмидт к своему супругу нисколько не уменьшатся. Ох, она еще даст ему прикурить... Но не с моей помощью.

  Чего? — переспросил я. — Да потому, что эти деньги — будь они прокляты! — не его, не Шерифа. Откуда ему взять столько? А чьи они, мы не знаем. И этот, кого м.ы не знаем, наверняка захочет их все-таки вернуть...

Вовремя остановился а на языке висело, что охота будет продолжаться и с еще большей жестокостью, поскольку убийство Шерифа напрямую связано теперь с Татьяной, она выступила в роли подсадной утки...

      Зачем же вы убили его?

Вот и произнесено в открытую: "вы убили". Я не стал ничего объяснят^ хотя очень хотелось, сказал только, в чем был уверен:

      Чтобы он не убил тебя. Но так ли уж уверен?

... Он назначил ей встречу возле того злосчастного кафе. Сукин сын, псих, паяц. Не мог обойтись без эффектов. Назначил бы еще рандеву на кладбище. Естественно, сердце сжалось. Но был ли он вооружен, собирался ли убивать? И то, что его убили, было ли защитой Татьяны или команда Штыря ловила на живца, убирая зарвавшихся конкурентов?..

— Так что же делать?

... Он ждал ее за разросшейся живой изгородью.

Татьяна была напряжена, взвинчена. Эта машина с затемненными стеклами, которая обогнала ее у входа в парк и умчалась по параллельной улице... Сам парк, пустынный в эту пору... Сумка с деньгами, которую ничего не стоит сорвать у нее с плеча какому-нибудь случайному ловцу удачи... И ожидание неведомого — поди угадай, что еще задумал этот тип...

Она видела, как он вышел из-за кустов ей навстречу. Был ли он один? Не знает.

И вдруг рухнул. В таких случаях говорят: как подкошенный. Как тряпичная кукла. Лицом вниз. Мордой в асфальт. И сразу из головы потекло темное.

И все это по видимости беспричинно. Только потом поняла, уто стреляли с глушителем. Поначалу рванулась к упавшему — естественный порыв, но пересилил страх, и она бросилась бежать.

Что, спрашиваешь, делать? Уносить ноги, милочка. Как можно дальше и по возможности быстрее, не теряя и часа. Да-да, ни часа, потому что прийти могут в любую минуту. Чтобы взять деньги и убрать теперь уже тебя.

Проще бы самолетом. Но там при посадке регистрация и Досмотр. А может, попытаться этого избегнуть, обойти, так сказать, формальности? Я подумал, мой друг, что ты бы такое решение одобрил.

Никаких такси — это лишний след. Только в общественном транспорте. И нечего торчать в общем зале, тем более засвечивать себя у касс. Попробуем найти кого-то с транзитных рейсов. Для начала хоть стюардессу. А почему бы и нет? Мелкая сошка иногда большие дела двигает...

Подходящей стюардессы найти не удалось, но возник вариант с улыбчивым прапорщиком из нашей славной военно-транспортной авиации.

  Что за проблема, отец?

  Дочку нужно срочно переправить в Москву.

  Но мы садимся не во Внукове и не в Шереметьеве...

  Электрички от вас до Москвы ходят?

  Это запросто. Но лететь придется без особенных удобств...

  Потерпит.

  Вещей много?

  Одна сумка.

  Тогда через десять минут ждите меня у этой двери.
На двери было написано: "Вход посторонним запрещен".
Признаюсь тебе, мой друг, меня поразила Татьяна. Куда делись прыть

и самоуверенность! Надломил ее этот последний день, когда человек — каким бы он ни был — вдруг шмякнулся на ее глазах мордой в асфальт, и из головы потекло что-то темное. Проступили беспомощность и не свойственная нашей Тане покорность, готовность брести, куда поведут. Даже жаль ее стало. И я подумал, словно в утешение себе: а не так ли со всей Россией? В утешение — потому что всегда был уверен: уж она-то, Россия, вырвется, пробьется.

Дверь со строгой надписью была на втором этаже. Я глянул с притемненного балкона вниз на зал ожидания нашего аэровокзала, бывшего еще совсем недавно гордостью города: дурно пахнущий, замусоренный, с ободранными скамьями, с потрескавшейся краской на стенах, с бесцельно, казалось, снующими людьми и милицейским патрулем, вооруженным автоматами. Великое кочевье или базар?..

Вспомнилось рассуждение Штыря, что мы-де оказались невольными свидетелями и участниками величайшего триумфа и величайшего унижения. Такое не часто бывает. Что из этого следует? Можно, конечно, говорил наш мыслитель, сокрушаться, а можно утешать себя: не мы первые, не мы последние. Греки, римляне, монголы, испанцы... — кто еще был в этом ряду до нас? Не перечесть. А кому еще предстоит стать в него? Да-да, обязательно станут, никуда не денутся. Никакое надувание щек и поплевывание на весь мир свысока не помогут. Проверено. Их, следующих, уже точит смертельная болезнь, хотя иной раз об этом не подозревают даже самые проницательные умы. Что же касается практических, действующих политиков, то они просто неспособны предчувствовать это. Наш отечественный опыт лучшее тому подтверждение.

Что делать? Принять эту данность, как мы принимаем свое рождение, свою жизнь и — никуда не денешься — свою смерть. Принять и не дергаться, ибо нынешнее состояние — еще не самое страшное, не последняя степень унижения. Что страшнее? Атомизация, распыление, превращение в ничто, как с другими уже бывало...

Странновато было слышать это именно от него.

Вот такие несвоевременные мысли промелькнули при взгляде на некогда импозантный — стекло, металл, полированный гранит и бетон — зал ожидания, одно из громадных окон которого было заколочено теперь листами покрытой пятнами и подтеками фанеры. Однако ничего подозрительного для нас с Татьяной я не заметил.

— Значит, так, — сказал, появившись, прапорщик, — удовольствие будет стоить сто баксов. Ты — жена офицера, летишь в госпиталь к мужу, которого ранили в Чечне...

И они скрылись за дверью. Я даже попрощаться не успел. Может, и к лучшему — нечего сырость разводить. Главное, что прапорщик показался честным коммерсантом.

Подошел к стеклянной стене, выходившей на летное поле. Дождался, когда в свете прожекторов показались две фигурки. Прапорщик тащил ее сумку, Татьяна обеими руками придерживала шапочку, которую норовил сорвать осенний ветер. А я похвалил себя за предусмотрительность: в сумке было обычное бабье барахлишко. Три сотни стодолларовых купюр прибинтованы под бельем, отчего наша стройная и вертлявая Танечка стала вдруг похожей на толстушку. Я сам их и прибинтовывал, не смущаясь на этот раз соблазнительной наготой и только удивляясь тому, что денег у нашей практичной фрау Шмидт оказалось больше, нежели она сама говорила.

Надвинув шляпу на нос, спустился вниз и боковым ходом вышел на привокзальную пустынную в этот вечерний час площадь. Где-то на дальней взлетной полосе взревел турбинами военно-транспортный "Руслан", а спустя минуту проплыл над нами, прощально мигая укрепленным на брюхе сигнальным огоньком.

И еще одна неожиданная мысль посетила меня, пока ждал на остановке троллейбуса: а ведь твоя дочь, мой друг, рвалась теперь в ту самую Германию, которая тобой некогда воспринималась как сущий ад, как каторга...

Ветер мел по площади мусор, скукоженные палые листья, пыль, свивая все это в крохотные смерчи. И снова подумалось: не так ли и мы? Как пыль из-под веника. Но кто метет? Может, ты Его сейчас видишь? Тогда передай... Впрочем, ничего не надо передавать. Сам скажу, когда встретимся. Ждать осталось недолго.

А пока жизнь продолжается. Позвонил Эдик. Мы договорились, что звонить будет он, только с автомата и не называя имен. Сказал, что все в порядке и что не знает, как благодарить меня за все. Благодарить меня этой семейке и впрямь есть за что. Это без ложной скромности.

Через пару дней город наш еще одним способом приобщился к современным достижениям мировой цивилизации. На углу улиц Центральной и Морской была взорвана автомашина. По опубликованной в газете милицейской версии было подложено ВУ (взрывное устройство) неопознанного типа. Я поинтересовался: да, машина та самая. Под номером три-восемь-восемь-три. Такого у нас еще не бывало, первый случай, но лиха беда начало. Пассажир убит, шофер в реанимации.

А еще через пару дней та же газета поместила некролог: погиб, неизвестными злоумышленниками застрелен в подъезде своего дома солдат правопорядка, мастер оперативно-розыскного дела, верный товарищ и надежный друг... У погибшего остались жена и двое малолетних детей. На фотоснимке был "мент из подворотни".

Кто следующий? Ау!..

Меня это занимает не только в связи с нашими несчастными сукиными сынами, но и вообще, в более широким, так сказать, контексте. Кто следующий, что дальше? Что ждет нас за поворотом? Сам же говорю себе: уймись, приготовься в дорогу, к встрече с другом и его ангельским окружением — забавно будет на вас посмотреть и грустно, что нельзя ничего с собой захватить на встречу.

Странно это — прийти с пустыми руками, встретиться, никак не отметив встречу. Скучно. И безнадежно, как все, что с нами, мой друг, происходит, что нас ждет.

Библейская Руфь когда-то сказала: смерть одна разлучит нас. Милое дитя! Так ей казалось и по-своему была права. Но в главном ошибалась: только смерть и соединяет всех нас снова вместе.

Пока! До встречи!